Александр Александрович Бушков
Сибирская жуть


Поскольку главные покосы нашей бригады были расположены возле озера Кругленького, то чаще всего нам приходилось ночевать именно на здешнем полевом стане, который действовал, в отличие от многих, круглый год. Здесь были две теплых избушки и несколько кошар, крытых соломой. Избушки занимали пастухи и старики, работавшие на покосе, а молодежи и ребятне доставались для ночевок чердаки этих кошар – длинные, сумрачные, полные воробьиных и ласточкиных гнезд, упрятанных в кровельной соломе или прилепленных к стропилам и решетинам.

Искупавшись на закате в озере, мы наскоро ужинали, съедали остатки домашних запасов и супа из артельного котла и, поднявшись по шаткой лестнице на чердак, ложились вповалку на сено, устланное шубами, фуфайками и дерюгами. Несмотря на усталость, засыпали далеко не сразу. Слышались возня, шутки, разговоры. Но чем более сгущалась за слуховым окном ночная тьма, тем голоса становились приглушенней. Пацаны помладше, работавшие копновозами, начинали задремывать – сказывалась маета длинного жаркого дня. Взрослые переходили на шепот, заводили более серьезные – деловые и сердечные – разговоры. Мы, подростки, затаившись, жадно слушали их и с нетерпением ждали, когда ближе к полночи начнется главное – рассказывание сказок, бывальщин и страшных историй.

Обычно начинал Андрей Констанц, поволжский немец, сосланный в наши края в военные годы. Он, как ни странно, больше всех из нас помнил русских сказок. Правда, это были в основном известные сказки, вычитанные из книжек, – про Ивана-дурачка и Ивана-коровьего сына, про сестрицу Аленушку и братца Иванушку, про злую мачеху и добрую падчерицу, но Андрей умел преподнести их по-своему, привирал, где считал нужным, давая волю фантазии, и потому мы слушали его с неизменным интересом. Но все же главным рассказчиком был не он, а колхозный ветфельдшер Петро Ивахов. Правда, он ночевал с нами довольно редко, ибо к нашему сенокосу прямого отношения не имел. У него, инвалида с расслабленными ногами, была персональная лошадь в легких дрожках, и он в любое время мог укатить домой. Но все же Петро иногда, задержавшись в кошарах допоздна, оставался на овцеферме с ночевой и приходил спать к нам, на чердачный сеновал. Я даже подозреваю, что он оставался не только из-за больных овец, но и ради нас, ребятни, ибо знал, что мы любили слушать его байки. А ему наверняка нравилось рассказывать их столь внимательным и благодарным слушателям.

Я до сих пор не знаю, откуда Петро брал свои сказки, ибо нигде больше подобных не встречал, ни от кого не слыхал. Уж не сам ли он выдумывал их? Допускаю и такое. Но скорее всего – услышал когда-нибудь в детстве, в отрочестве и многое запомнил цепкой памятью, а там, где позабыл, свободно импровизировал по ходу рассказывания. Сказок и легенд в народе живет (во всяком случае, жило) куда больше, чем записано самыми дотошными и неутомимыми собирателями фольклора. Особенно – непечатных, «с картинками». А именно такими были в большинстве своем сказки Петра Ивахова. Однако я бы не назвал их скабрезными. Нет, в них никогда не смаковалась известная тема, а просто встречались рискованные ситуации, но и те Петро объезжал с врожденной деликатностью, обходясь иносказаниями и намеками. Любопытно, что он привязывал свои бесконечные истории к конкретному месту действия, и потому, несмотря на всю фантастичность, они приобретали реалистическое правдоподобие, и по жанру теперь бы я отнес их скорее даже не к сказкам, а к бывальщинам, в которых быль и выдумка, реальность и фантастика переплетались с необыкновенной легкостью и органичностью. Героями его бывальщин выступали традиционные фольклорные типы смекалистого кузнеца или мельника и вероломного, но придурковатого черта, простодушного Ваньки-пахаря и ушлого хозяина-жлоба; плутоватого солдатика или работника и тугодумного попа с его лукавой попадьей и глуповатой поповской дочкой. Встречались и исторические фигуры: от Петра Первого, Екатерины и Пушкина – до Сталина, Чапая и маршала Жукова. Непременными участниками невероятных событий в историях Петра-ветеринара были также звери и домашние животные, которые запросто говорили человеческими голосами.

Мне теперь трудно восстановить в памяти целиком хотя бы одну Петрову плутовскую бывальщину, ибо сюжеты, интриги их были закручены столь неожиданно и с такой необузданной фантазией, что воспроизведению вообще едва ли поддавались. К тому же все-таки больший интерес мы проявляли не к этим авантюрным повествованиям, а к тем страшным историям, которыми Петро перемежал их. Делал он это довольно своеобразно. Закончив очередную сказку, на минуту замолкал, как бы давая возможность пережить и осмыслить услышанное (и мы тоже молчали некоторое время, ошеломленные фантасмагорической небылицей), а потом вдруг говорил будто между прочим: «А что? Вот под Гладким Мысом был случай…» Или: «А вот еще, говорят, в Сагайске один мужик видел…» И далее следовало такое, от чего дыбом вставали наши волосенки и мы начинали мелко подрагивать, втягивая головы под старью шубы, фуфайки, дождевики, заменявшие одеяла. И вот эти страшные истории, служившие прокладками между бывальщинами и сказками, больше запомнились мне. И многие из них, как и сорок лет назад, я не рискнул бы рассказывать к ночи. Впрочем, не менее страшные истории я слышал и от других рассказчиков, а в некоторых сам был участником или свидетелем, вольным или невольным.

Женщина в белом

Так вот, был случай под Гладким Мысом. Место это, примерно на середине пути из Таскино в Каратуз, испокон веку считалось нечистым. То там в сумерках видели скачущую конскую голову, то встречали большую пеструю свинью (с чего бы так далеко от села?), которая приставала к пешеходам, бежала за ними, постанывая прямо как человек, то слышали какие-то голоса, которые раздавались в гулкой лощине раскатистым эхом и которые можно было понять как некий зов или предупреждение: «Уходи-и-и с дороги!». А в старые времена именно в этих местах чаще всего нападали на путников варнаки-разбойники, прятавшиеся в березниках и черемуховых колках. Однажды жертвой разбоя стала моя мать, о чем я уже рассказывал в одной из своих книжек. А перед войной случилось под Гладким Мысом форменное знамение, о котором по сей день старики не забыли. (Кажется, что-то подобное описано Шукшиным; ну, да мы же соседи, могла наша легенда и на Алтай залететь.)

Было это на рассвете, туманным летним утром. Ехал из Каратуза один шофер на грузовике, направляясь в Минусинск. И вот в аккурат под Гладким Мысом, едва он миновал дощатый мосток, как из тумана, заливавшего точно молоком широкую лощину, показалась молодая женщина, вся в белом. Шофер, конечно, знавший о том, что здешнее место нечистое, подумал сперва, что, может, это очередная жертва варнаков, ограбленная ими, в одной исподней рубашке, ища спасения, бежит машине наперерез. Только уж больно странная была эта женщина. И она вроде бы даже не бежала, а плыла в клубах тумана, и белые волосы ее, необыкновенно длинные, развевались за плечами, «ровно грива на ветру». Шофер, как ни испугался этой таинственной женщины в белом, все же не ударил по скоростям, чтобы проскочить мимо столь ранней и странной пассажирки, унести ноги подобру-поздорову, а притормозил свою полуторку и с пугливым любопытством высунулся из машины. Женщина в белом одеянии, с каменно-сонным лицом, с темными стоячими зрачками большущих глаз и бескровными, как у покойницы, губами остановилась чуть поодаль, на обочине, и, ни слова не сказав, протянула вперед, точно в молитвенной просьбе, худые белые руки.

– Чего тебе? – крикнул шофер с нарочитой грубоватостью, чтобы скрыть охватившие его страх и волнение.

Но женщина в белом не произнесла ни звука в ответ, а только развела руки в стороны и кивком головы показала сперва на левую, потом – на правую. И шофер лишь теперь рассмотрел, что в одной руке женщина держит пучок крупных спелых колосьев, а в другой – дрожащий красный сгусток, который обильно кровоточит, словно свежая рана; вроде бы тает, и капли крови, сочась сквозь пальцы, падают с запястьев в придорожную пыль.

– Что это? Кто тебя? – хотел было спросить шофер уже в порыве искреннего сочувствия, однако не смог выдавить ни слова. Он лишь беззвучно пошевелил губами, точно в немом кино. Женщина в белом тем не менее, кажется, поняла его мысль. Сохраняя на лице прежнюю непроницаемую маску, она покачала головой из стороны в сторону и, пятясь, стала отступать в лощину, в белый туман, все погружалась в него, пока совсем не растворилась в нем вместе с длинными белыми волосами, белым платьем и с колосьями в одной и кровью в другой руке…

Шофер, точно очнувшись ото сна, резко выдернул голову из окна кабины, больно ударившись при этом затылком, громко выругался, удивившись вдруг прорезавшемуся голосу, и, включив скорость, стал нажимать на всю железку. Машина, визжа, как под ножом, пулей вылетела на взлобок мыса. Лощина, заполненная туманом, была теперь далеко внизу и вся просматривалась из конца в конец, но как шофер ни напрягал зрение, нигде не увидел никакой женщины в белом и вообще ни одной живой души.

Доехав до нашего села, шофер остановился у чайной, где обычно толклись с раннего утра люди в ожидании редкой попутки, вышел из кабины и стал взволнованно рассказывать о том, что приключилось с ним под Гладким Мысом. Народ сначала было принял это за розыгрыш и поднял на смех балабола, плохо проспавшегося с похмелья, но шоферу было не до смеха. Он снова и снова повторял свой рассказ о загадочном, мистическом явлении женщины в белом, сопровождая его изображением в лицах и дополняя все более выразительными подробностями, так что не верить ему уже было невозможно. Смех вскоре прекратился. Слушатели, подавленные страхом, примолкли. И тогда бабка Бобриха, слывшая в деревне знахаркой и ворожейкой, тихо и серьезно сказала:

– Это тебе, милок, знамение было. И колосья в одной руке у женщины в белом означают, что нынче будет б-о-ольшой урожай хлеба. Оно уже и по всходам видно. А потом наступит страшное кровопролитие. Война, видать, будет, болезные мои…

Пророчество бабки Бобрихи вмиг разлетелось по деревне и за ее пределы. В том году и вправду был «бо-ольшой» урожай, так что колхозники наши впервые (и, кажется, единственный раз) получили больше полпуда хлеба на трудодень, а следующим летом началась вторая германская война с великим кровопролитием.

* * *

…Далекая история эта вдруг вспомнилась мне, когда не столь давно пронесся слух по городам и весям, что якобы некий шофер видел под Аскизом, в хакасской степи, женщину в белом, которая так же, как и некогда наша, каратузская, вышла к дороге и проголосовала одиноко мчавшейся машине. Но на этот раз она не показывала таинственных символов, а прямо русским языком сказала шоферу, что грядут тяжелые времена, что скоро наступит голод и всякие неурядицы, начнутся жестокие столкновения злых и добрых сил, прольется кровь, нынешний правитель уйдет, а воцарится антихрист под личиной миротворца и народолюбца, и что большие притеснения ждут российский народ со стороны как внутренних, так и закордонных супостатов. Да и то сказать, какие могут быть символы и жестикуляции, ведь это было уже в пору гласности, на третьем-четвертом году перестройки. Тут и к бабке Бобрихе ходить не надо. Так все ясно.

Увы, не мною первым замечено, что в смутные времена, прежде чем найдутся Минин и Пожарский, являются смущенным и растерянным людям разные волхвы, кудесники, пророки, ванги, джуны, кашпировские… И, конечно, женщины в белом.

Уходи-и с дороги!

Под тем же Гладким Мысом случай был.

Работали на поле тракторист с прицепщиком. Землю пахали. На «натике». На старом-престаром гусеничном тракторе.

Работали они в ночную смену. Ну, и где-то за полночь увидал тракторист, что мальчишка-прицепщик, сидевший на плугу, все чаще клевать носом начинает: то заглубитель вовремя не вывернет, то на повороте лемеха не подымет, пока не крикнешь ему. Это бывает перед рассветом такой особо тяжелый час, когда глаза сами смыкаются, сон одолевает человека.

Тракторист и сам почуял, что веки его отяжелели, и решил он устроить небольшой перекур с дремотой. При очередном развороте на закраине поля остановил трактор, газанул раза три, так что калачи из выхлопной трубы полетели, и вырубил мотор. Погасла единственная фара, бросавшая вперед пучок света. Стало тихо и до жути темно. Только свежий весенний ветер, налетая, шумел в березовом перелеске неподалеку, где стояли деревянная бочка с водой и кадушка с солидолом. Прибежал прицепщик, поднялся по гусенице в кабину.

– Давай покемарим немного, Ванюшка, а то сон совсем с ног валит, борозда уж и так, как бычья струя по дороге, – сказал ему тракторист. – Ты ложись на капот, пока он теплый. Да от трубы подальше, чтоб фуфайка не загорелась, а я тут, на сиденье, прилягу. Свежо. Особо не разоспишься. Соснем чуток, а там, глядишь, забрезжит, живей дело пойдет.

Так и сделали. Ванюшка прикорнул на теплом капоте, а тракторист – в кабине, полусидя-полулежа. Только задремали они, слышит тракторист: кто-то кричит из вершины лога тягучим, утробным таким голосом:

– Уходи с дороги! Уходи-и-и с дороги!

Вздрогнул тракторист, встряхнулся: что за чертовщина?

– Ванюшка, слыхал – из лога, от Градунцовой горы, голос был?

Прицепщик вскочил на капоте, сел – ноги калачом, протер глаза.

– Ага, то ли снилось, то ли кричал кто-то: уходите, мол, с дороги…

– Кому бы это быть в такую темень да в глухую пору? И кто «уходи», с какой «дороги»? Ерунда какая-то, ей-богу.

Тракторист завернул во тьме на ощупь «козью ножку», запалил ее, наполнив кабину едким дымом махорки. Пацан тоже прижег окурок, припрятанный за козырьком шапки. Покурили, посидели молча несколько минут. Тишина. Ни звука.

– Ладно. Может, побласнилось нам, – сказал тракторист, преодолев страх. – Давай еще подремлем немного.

Только легли они, закрыли глаза – опять тот же голос. Но теперь вроде еще ближе, где-то за перелеском, и словно бы плывущий, движущийся:

– Уходи-и-и с дороги!

Пацан вскочил, дрожа не то от холода, не то от страха, и, стуча зубами, стал пробираться в кабину. Поднялся и тракторист, чувствуя озноб в спине.

– Тьфу ты, пропасть, что за наваждение? Придется уехать с этого дурного места.

Он взял рукоятку и в два оборота завел еще не остывший мотор. Опустил лемеха плуга в рабочее положение.

– А м-можно, я поеду в к-кабине? – спросил мальчишка, которому сейчас и подумать было страшно о том, чтобы пойти на плуг и сидеть там одному в кромешной темнотище, в пыли, на холодном ветру.

– Ладно, подвинься, поехали.

Трактор пошел в борозду. Сделали пахари два круга по полосе, успокоились, и снова стал одолевать их сон. Мальчишка, сжавшись в углу и пригревшись, вообще заснул. А тракторист хоть и крепился, но чувствовал, что мозг его работает с какими-то провалами. В момент одного из таких провалов он и не заметил, как отъехал от борозды настолько, что в сажень оставил невспаханную проплешину, а когда, очнувшись, увидел огрех, то тут же заглушил мотор и откинулся на спинку сиденья, заснул.

Сколько проспали тракторист с пацаном, неизвестно, но только когда они проснулись, уже стало светать, четко обозначился Гладкий Мыс и пашня с кривыми бороздами, а за ней – длинная грива перелеска. Мальчишка первым заметил, что березовый лес стал каким-то необычно черным и поляна перед ним, где они ночью останавливали трактор, тоже не рыжая, а вся черная, как классная доска.

– Лес-то сгорел! – закричал он, осененный догадкой.

– Да что ты боронишь, парень? Как он мог сгореть и когда? – высунулся из кабины побледневший от страха тракторист. Однако теперь и он заметил, что по березнику и по прилегающей к нему поляне действительно прошел небывалой силы пал, слизавший на своем пути все до травинки. Остались только остовы черных берез, лишенные сучьев.

– Ай-яй-яй, накрылся наш солидол! – сокрушенно воскликнул тракторист и, увязая в пахоте, бросился к обгорелому березнику. Пацан – за ним. А когда они прибежали к тому месту, где стояла кадушка с солидолом, то не нашли не только ее, но даже и деревянной бочки с водой. Она тоже сгорела дотла. И, самое удивительное, на черной полосе, выжженной загадочным палом, не было ни огонька, ни уголька, ни даже дыма. Слышался только едва ощутимый запах гари, точно пожар случился не час, а год тому назад.

– Вот тебе и «уходи с дороги», – прошептал бескровными губами ошпаренный ужасом пацан. А тракторист и вообще не смог вымолвить ни слова. Стоял бледный, как стенка, и глазам своим не верил.

Со временем тот обгоревший лес совсем захирел и вымер. Его запахали, вывернув черные корни. И поля теперь у Гладкого Мыса тоже гладкие, лысые. В сталинские времена пытались посадить там лесозащитную полосу по плану великих строек коммунизма, но она не прижилась. Засохла на корню. Нечистое место, что и говорить. Да и рановато посадили…

Снежные люди

Еще за многие годы до того, как мне впервые довелось прочитать о снежном человеке, невидимо обитающем где-то в Гималаях, я слышал, что встречались подобные существа и в наших подсаянских местах. Правда, наши были значительно крупнее – настоящие великаны – и жили не только в горах, но и опускались в долины, и не только в снежную зимнюю пору, но и весной, и посреди зеленого лета. То есть, строго говоря, они не были снежными. С гималайскими троглодитами их роднил только обильный волосяной покров, счастливо заменяющий одежду, да еще загадочная манера упорно прятаться от людей, оставляя им в качестве информации к размышлению лишь расплывчатые следы на песке или снегу. Видели же наших лохматых великанов, пожалуй, еще реже, чем снежных людей под Джомолунгмой. Впрочем, и живые очевидцы таких встреч попадались не чаще. Мне, по крайней мере, сталкиваться с таковыми не приходилось даже в те времена, когда сказки шли рядом с былью, и то, что я расскажу, увы, услышано мною отнюдь не из первых уст.

Место действия на этот раз – не Гладкий Мыс, но почти рядом, за косогором, – Мухина заимка. Точнее, не сама заимка, а окрестности ее – довольно глухие места по речке Каратик, известные в наших краях обилием боровой дичи. Время действия – середина апреля, когда черчение глухарей уже позади, снега сошли, но токование тетеревов еще продолжается.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 11 >>