Оценить:
 Рейтинг: 0

Сапфировый альбатрос

<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
3 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На сцене появился Алтайский. Ему бешено аплодировали не такое уж короткое время, пока он неспешно шествовал до белой громоздкой трибуны и пристраивал под нею свою трость. Наконец он поднял голову, и зал мгновенно затих. Сейчас Алтайский снова был похож на усталого производственника. В отличие от Феликса, он не чеканил, а говорил утомленно, как будто ему уже осточертело повторять одно и то же.

Когда мне приоткрывается чья-то душа, что-то внутри меня начинает пересказывать ее мысли моими словами, и мне запомнился примерно такой пересказ:

– Наверняка многие из вас мечтают быть великими. Девушки, впрочем, чаще мечтают о любви. И правильно делают. Только любовь дает счастье, а уж всяким-разным величиям я наслужился! Всегда есть какой-то дух времени, который молодых и тащит за собой. Сейчас тоже есть такой дух, куда ж без него! Частная собственность, рынок, выборы, еще какая-то дребедень… Дух времени – это всегда что-то плоское и вульгарное.

– Жлобское! – с места выкрикнул Феликс и пустил по рядам записку, на которой вкривь и вкось начертал на весу: «Алтайск».

На него заоглядывались, но Феликс оставался надменным, как на серовском портрете. Алтайский же будто и не расслышал.

– Тех, кого сейчас носят на руках, через двадцать лет будут оплевывать. С высоты новой пошлости. В литературе останутся только те, кто выразит что-то лично свое. Нам-то вбивали в голову, что нельзя уходить в личные переживаньица… Я вот тоже старался идти в ногу со временем, как тогда выражались. Тем более что с отставшими обращались просто: пиф-паф, и пошагали дальше. Но от пули-то еще можно было спрятаться. А вот если отстанешь от колонны, то пропустишь что-то великое, проживешь жизнь впустую. И я ужасно боялся отстать, остаться один. Хотя сам-то обожал одиночек, чудаков. Которые делают свое дело, хоть бы весь мир на них поднялся. Изобретателей, ученых – в производственные романы таких можно было протаскивать. Если не касаться того, что главным нашим производством было производство страха.

Феликс впоследствии утверждал, что Алтайский этого не говорил, но я-то иногда слышу и тайные мысли.

Алтайский не спеша развернул доскакавшую до него записку Феликса, так же не спеша достал и насадил на нос очки, окончательно превратившись в пожилого инженера, и прочел, не выказав ни малейшего смущения: «Вы секретарь Союза советских или талантливых писателей?»

Зал замер.

Алтайский не торопясь избавился от очков и заговорил так, словно опять-таки рассуждал сам с собой:

– Среди советских писателей есть талантливые, есть бездарные, а антисоветские бездарны все поголовно. Поскольку советские выражают полудохлый дух времени, с ним где-то можно и не считаться. А антисоветские выражают растущую, голодную пошлость. Она-то уже сожрет любой талант. Интеллигенция именно сейчас должна использовать советскую власть в своих целях. Власть дышит на ладан и хватается за нас как за соломинку. Все, что она десятилетиями по своему жлобству… (Хорошее словцо было сказано.) по своему жлобству давила, теперь публикуется и превозносится. Помню, с какими интригами приходилось пробивать какого-нибудь Хлебникова – крошечный объем, мизерный тираж… А теперь ахнули огромнейший том двухсоттысячным тиражом, только читать уже никому неохота. Мы ведь уже победили, зачем же еще и читать? Мы можем одолеть свое жлобство только наперекор власти. А если власть нам перестанет досаждать, вот увидите, через двадцать лет всех Пастернаков и Ахматовых будут сдавать в макулатуру. Власть должна постоянно загораживать нам свет и при этом быть достаточно слабой, чтобы ей это не удавалось. Только тогда мы будем тянуться к свету. Сейчас она дает нам дармовую печать и приличные гонорары, а мы на ее же бумаге кроем ее в хвост и в гриву. Новые хозяева с этим покончат. Сегодня власть оплатила вам дорогу, гостиницы, а половина из вас защищает от нее простого честного труженика, как выражалась советская критика. При новых хозяевах с этим народничеством будет покончено. Простому честному труженику не будет места ни в экономике, ни в политике, ни в литературе.

Феликс потом говорил мне, что всю эту речь Алтайского я сочинил, позаимствовав какие-то мыслишки у него, у Феликса, но я все слышал своими внутренними ушами. Помню, даже и слово-то «народничество» я тогда не вполне понял.

На белой трибуне возвысился немолодой Гриф – зачесанный назад желтый пух, нос, пригнутый к седеющим усикам, пронзающие зал глаза, вмиг отбросившие мою попытку в них проникнуть… Поэтому я мало что запомнил из его слов – что-то про страшную несправедливость, которую сотворили с крестьянством, на чьем труде и доброте всегда стоял и будет стоять русский мир…

– В Европе давно крестьянства уже нет, а она как-то стоит, – пробормотал Феликс, явно стараясь, чтобы я услышал, что меня немножко согрело.

– Это кто? – осторожно спросил я, не расслышав имени оратора.

– Доронин.

– А он кто?

– Антисемит, – это прозвучало у него как профессия. – Антисемиты любят хвалить друг друга за доброту.

– Он тоже писатель?

– Ты действительно такой валенок? Хорошо живется в Мухосранске!

Анекдот про Мухосранск я знал. Абитуриента спрашивают про Маркса, Энгельса, а он даже имен таких не слышал. «Вы откуда такой приехали?» – «Из Мухосранска». – «Эх, хорошо бы пожить в Мухосранске…» Но я не обиделся. За апломбом и резкостью Феликса я с первых его слов расслышал затравленность.

Ее же я расслышал в скрежещущей обиде Грифа:

– Уже и сейчас видно, что никакая перестройка русскому мужику ничего не даст. Кто сейчас Горбачева окружает? Московский интеллигентский кагал!

Моим «творческим семинаром» командовали Алтайский и Доронин. Доронин обращался к Алтайскому очень почтительно, Алтайский же отвечал всего лишь любезно, держа руки на бронзовой рукояти своей эбеновой трости. Вся солидная троица оказалась тут же – я только потом понял, что для меня была большая честь попасть в их избранное общество: у них уже готовились первые книги. Я пристроился поближе к Феликсу, который тоже сидел в нашем кружке на готическом стуле с высокой стрельчатой спинкой, заложив одну белую длинную ногу за другую, – весь кабинет был темный, средневековый, и наши мэтры уселись как бы во главе кружка напротив стрельчатого витража с черным готическим столом за спиной: за столом они бы выглядели инквизиторами, только черных капюшонов недоставало.

Здесь же присутствовала молодая женщина, которую невозможно было назвать ласковым словом «девушка», – слишком уж невидящим взглядом она смотрела перед собой. Вот ее-то пышные огненные волосы действительно походили на капюшон. Я говорю «огненные» не ради красоты слога: они пылали на темном готическом фоне. Я неосторожно проник в ее огромные остановившиеся глаза цвета весеннего сизеющего льда и… и еле выбрался обратно из этой ледяной пустоты: там весной и не пахло.

И страшно ее зауважал – у меня-то, у валенка, внутри даже на морозе всегда что-то теплится.

Как и у всех, мне казалось. Ан нет же.

Снежная Королева…

Рукописи наши стопками лежали на готическом столе, и мэтры сами выбирали, кому чего читать. (Я с трудом называю рукописями то, что отпечатано на машинке, – слишком уж трудно мне дались поиски машинистки, да и деньги на нее от сердца пришлось отрывать – не совсем понятно было, ради чего.) Заблудившись в ледяной пустыне, я пропустил начало рассказа, который, отдуваясь, принялся читать вслух Печальный Бомж, и слов почти не успел расслышать: я сразу оказался в каком-то аду – страшная жара, духота, вонь дымящегося шлака, в лицо бьет гудящее пламя, в которое нужно швырять слежавшийся уголь лопату за лопатой, а пол уже не просто дрожит, а прямо-таки прыгает, и в этом пекле меня обдает ледяным ужасом – не стравливает клапан, сейчас взлетим на воздух!

Я не вижу, где он там клапан, какой он из себя, но я колочу по нему тяжеленной, выворачивающей плечи кувалдой. Надо драпать, но я все колочу и колочу, и вдруг взрыв радости – и тут же мой вопль: высвободившаяся струя пара обваривает мне лицо. Боль страшная, но мне не до нее – глаза, глаза, я ничего не вижу!!!

Мне что-то кричат, что-то спрашивают, но я не понимаю. «Мне выжгло глаза!» – кричу я. «Подожди ты с глазами!» – кричат мне и что-то спрашивают снова и снова, но я по-прежнему ничего не понимаю. А только твержу: «Мне выжгло глаза, мне выжгло глаза…» Кто-то подводит меня к трапу: «Пойди продышись, сейчас докторшу пришлем, сам дойдешь?» «Дойду», – отвечаю я и немного успокаиваюсь, поняв, что передо мной стоит четкая задача – добраться до палубы и ждать докторшу. Трапы знакомые, карабкаюсь на ощупь, боль невыносимая, но мне не до нее. Солнечный жар на обваренном лице ощущается совсем не так, как жар из топки, – я пальцами растягиваю веки и с трудом различаю капризную даму в широкой шляпе.

Дальнейшее происходило уже не со мной – я слышал только слова.

Я потрясенно покосился на Феликса, и он пробормотал:

– На палубу вышел – сознанья уж нет. Империалистов сменили экзистенциалисты.

Меня чуть не передернуло, но я тут же понял, что Печальный Бомж сам подставился. Измученный пролетарий, только что спасший жизнь пресыщенным дармоедам, выбирается на палубу перевести дух и, с трудом расклеив спаявшиеся веки, видит даму в широкой шляпе, беседующую с каким-то хмырем об экзистенциализме. Дама с отвращением смотрит на обваренное лицо спасителя и кричит прислуге: «Кто его сюда пустил? Уберите его сейчас же!» Дама была списана не то из советского фильма про проклятый старый режим, не то из парткабинетской книжки, разоблачающей буржуазию, зато слово «экзистенциализм» было стянуто из какой-то враждебной современности, о которой Печальный Бомж имел еще меньше понятия, чем я. Я знал, что где-то такими непонятными словами перекидываются, – ну так и пускай себе перекидываются, а вот Печального Бомжа это как-то уязвляло. Он и приплел ни к селу ни к городу этот дурацкий экзистенциализм. Феликс его за это и подколол. И, увы, было за что.

На обсуждении Доронин Феликса обошел взглядом и вместе с Чапаевым и Индейцем как-то очень уж по-казенному расхвалил автора за знание жизни. Тот сидел, печально отдуваясь, но, когда я начал восторгаться жаром топки и угольной вонью, посмотрел на меня со смесью благодарности и подозрения, отчего я тоже обхожу главное – мерзкую тетку с ее мерзкой шляпой и мерзким экзистенциализмом. А потом еще и Алтайский добавил, что экзистенциализм и паровые двигатели принадлежат разным эпохам, тут бы требовался скорее дизель.

При слове «дизель» все почтительно притихли, только Феликс продолжал скучающе смотреть мимо начальства в витражное окно, а Снежная Королева, казалось, не отрывала взгляда от внутренней ледяной пустыни.

Непримиримый Индеец непримиримо прочел рассказ про абсолютно живого заполярного шоферюгу, которому приснилось, что он гонит на «газоне» по тающему зимнику, только за баранкой сидит не он, а его младший братишка. И не такой, как сейчас, – серьезный доцент в очках и в шляпе, образованностью которого шоферюга очень гордился, а тот пацанчик, которого он когда-то подымал вместо пьяницы-папаши, загулявшего по тюрьмам. Лед уже тает, «газон» лупит по воде, что твой торпедный катер, вот-вот можно влететь в полынью, он кричит братишке: «Ты чего творишь, тормози!» – а тот еще пуще жмет на газ…

Проснулся в ужасе: с брательником чегой-то стряслось! Добирался на попутках, потом на самолете, а брат встретил суховато – он как раз читал Тирсу де Молину.

– Еще один атрибут социальной чуждости после шляпы, – пробормотал Феликс.

Тирсо де Молина и правда был притянут за уши. А вот то, что жена брата во время разговора не садилась, чтобы не создавать ощущения родственных посиделок, мне показалось точной подробностью. Из-за этого шоферюга даже не решился попроситься на ночлег, только начал поспешно выпрастывать из вещмешка шкуру нерпы – это-де и на шапку, и на куртку годится…

А жена зажала нос: «Фу, какая вонь, уберите сейчас же!» Еще и на «вы»!

Шоферюга, потерянный, вышел на улицу и побрел, не разбирая дороги. Дошел до реки и хотел зашвырнуть мешок в Неву, но увидел целующуюся парочку и отдал шкуру им: берите, молодежь, – и на шапку, и на куртку годится. Девушка брать постеснялась, а парень принял по-свойски: «Спасибо, отец».

И шоферюге малость полегчало: хоть кто-то отцом назвал!

На обсуждении Доронин Феликса и Снежную Королеву уже подчеркнуто не замечал, а остальные хвалили автора в основном за доброту. Только Алтайский отметил, что старший брат раскрыт лучше, чем интеллигентная парочка. «Чего там раскрывать – пустельги», – непримиримо ответил Индеец. Мне хотелось возразить, что внутри все в чем-то правы, но слишком уж было жалко Индейца, чью душу я угадал в обиженном шоферюге. У меня даже голос слегка сорвался, когда я вспомнил это «спасибо, отец». После чего Снежная Королева впервые взглянула на меня с легкими признаками любопытства.

У веселого Чапаева тоже вернулся с северов совсем уж забулдыга, которого носило и по Севморпути, и по Ленским приискам, и пару раз даже по зонам по бакланке, так что телеграмму о смерти матери он получил с большим опозданием, а пока добрался до своего Усть-Залупинска, мать уже схоронили. Он расшвыривал на пропой соседям атомные бабки, рыдал и разбивал пустые бутылки о собственный лоб, а протрезвев, надумал поставить на ее могиле памятник: печальная старушка смотрит в окно, ждет сына, а его все нет, – он не был дома как раз четвертной.

В Усть-Залупинске отыскался исхалтурившийся скульптор, неплохо зашибавший на недолговечных гипсовых пионерах, рабочих и колхозницах, а главным образом – на бюстах Ильича, которые постоянно требовались для школ и канцелярий. Усть-Залупинский Вучетич был счастлив наконец-то изваять настоящую скорбящую мать, вложив в нее всю свою скорбь о собственном промотанном таланте.

Он работал днями напролет, отрываясь только для того, чтобы снова и снова вглядываться то в одну, то в другую фотографию той, чей образ он должен был увековечить. Он даже ночью, случалось, вскакивал с постели и бежал в мастерскую, чтобы что-то подправить. Но когда он торжественно снял с надгробия покрывало, у скорбящей матери оказалась ленинская бородка. Забулдыга чуть его не пришиб, но, к счастью, при мастере оказались и резец и молоток, и дефект был ликвидирован в присутствии заказчика.

Печальный Бомж и Непримиримый Индеец похвалили укороченного Чапаева за знание жизни, но нашли, что смерть матери не повод для стеба. «Мы ведь должны читателю что-то сюда вложить», – скорбно прибавил Индеец, положив руку на сердце, а бомж посоветовал поискать и вычеркнуть лишние слова.

– Маленькая черненькая собачонка – какое тут лишнее слово? – обратился он ко всем нам, не исключая Доронина и Алтайского.

<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
3 из 7

Другие электронные книги автора Александр Мотельевич Мелихов

Другие аудиокниги автора Александр Мотельевич Мелихов