Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Охотник за караванами

Год написания книги
2008
Теги
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
3 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Туда, на юг от развилки, уходили группы спецназа забивать караваны с оружием. Там тянулись знакомые Оковалкову русла арыков и подземные каналы кяризов. Там умирали яблоневые сады и гончарные руины селений. Приказ генерала был странен, уводил его в сторону от обычных караванных путей, на безжизненный край долины, где не было проезжих дорог. И это смущало майора, раздражало его, делало участником ненужной затеи.

Думая, он смотрел в расколотое, стоящее на столике зеркало. Оттуда наблюдало за ним большелобое лицо с белесыми редеющими волосами, маленькими тревожными глазами, некрасивое, с неправильным носом и вялой линией рта, и это усталое, покрытое загаром и черной военной копотью лицо был он сам, Оковалков, тот, что когда-то разбегался по зеленой траве, отталкивался босыми пятками от желтого откоса, кидался узким, легким, словно пернатым телом в темную мягкую воду, в ее прохладную глубь, в солнечно-зеленую толщу, и плыл, раздвигал растопыренными пальцами звенящую живую влагу среди серебряных пузырей, скользящих у дна ракушек. Выныривал на поверхность в фонтане солнца – летняя река, цветные домики, косые заборы и огороды и испуганная его плеском, встревоженная и недовольная стая белых гусей.

Неужели это он, Оковалков, усталый майор, утомленный переходами, железным зловоньем оружия, запахом нужников, лазаретов, умелый участник жестокой азиатской войны, жил когда-то в уютном домике на берегу ленивой реки, и мать выгоняла к воде гогочущих толстобоких гусей?..

Отражение в зеркале удивленно смотрело, пыталось улыбнуться, щупало пальцами длинные залысины лба.

В коридоре зазвучали шаги, дверь отворилась, и вошел Разумовский, невысокий, шарообразный, упругий, весь в подвижных суставах и мышцах, с ярким синеглазым лицом, на котором золотились лихие усики. Бодрый и глянцевитый, он, казалось, только что искупался, и не ясно было, где он нашел прохладный водоем среди пепельной пыли и праха.

– Звал? – спросил он с порога, проходя и плюхаясь на кровать. – Кто эта залетка в штатском? От «соседей»? Или из управления? Есть что-нибудь новенькое? Может, война? – Он легкомысленно усмехался, дружелюбно поглядывая на майора, и тот усмехнулся в ответ. – Сегодня баня, рота чистое белье получает, а выглядит, как каменный уголь. Я прапору говорю: «Я из тебя мыло сварю, но простыни будут белые!» Так что там у нас?

Разумовский был родственником известного в войну полководца из вельможной военной семьи. Проходил по службе легко и быстро, и во всем, что ни делал, был налет удачи и легкости. Он воевал охотно и ловко, жадно набирал из войны драгоценный опыт, пользовался уникальной возможностью овладеть боевым ремеслом. Любопытство и жадность, с каким и он воевал, не давали места унынию, избавляли от раздражения и злобы. Он изучал пушту и дари, вел дневник боевых операций, делал заметки о климате и природе, изучал этнографию и обычаи. В письма, которые он посылал домой, были вложены стебельки и чахлые цветочки пустыни, и в Москве жена составляла из них гербарий. Туда же, в конверты, ложились рисунки фломастером, беглые походные зарисовки, где стрелки в чалме били по колонне «КамАЗов», группа спецназа досматривала верблюжью кладь, чернобородые старцы сидели на ковре перед блюдом.

Он напоминал Оковалкову прежнего царского офицера, который сочетал войну с пытливым узнаванием земель и народов, оставлял после себя в военных академиях атласы стран, описи нравов, исследования по языку и ботанике. Там, где вставали их полки, завязывался сложный невоенный союз с местным людом. У стен гарнизона рядом с луковкой православного храма возносились мечеть или пагода.

Таким казался Оковалкову молодой капитан. Чувствуя над собой его превосходство, Оковалков не тяготился, а любил капитана, дорожил его дружбой.

– Ты все жаловался на безделье, – сказал Оковалков. – Говорил, замкомбрига лапу сосет. Кажется, он вытащил лапу из пасти. Говорит, пора воевать.

– Чего он хочет? – встрепенулся Разумовский, и глаза его жестко блеснули.

С тех пор как в батальоне началась «борьба с потерями» и прекратились выходы на засады, капитан изнывал от безделья, клял «трусов-командиров» и «идиотов-политиков». Пропадал на стрельбище, глуша тоску стрельбой из всех видов оружия, изматывая себя и солдат.

– Что хочет наш полководец?

– Хочет «Стингер».

Подробно, со всеми сомнениями Оковалков рассказал капитану о генеральском приказе, о данных разведцентра, о непроезжей горной дороге с двумя нежилыми кишлаками, через которые, как полагал генерал, пройдет караван со «Стингерами».

– Сегодня – выход. Через час – доклад командиру. Главный гвоздь – как выйти в район без засветки, протащить группу под носом у «духов». Мы еще только планируем, а доктор Надир уже минирует наши маршруты. Не хочу из-за дури начальства идти впустую и вернуться с парочкой трупов.

Он извлек из планшета карту, копию той, генеральской. Постелил на полу, и оба они, свесившись с кроватей, буравили ее зрачками, слыша, как шаркает проходящий за окном караул.

– Думай, думай, как пройти без засветки!

Батальон посылал боевые группы, доставлял их на точки броней, забрасывал вертолетами, а оттуда пешей цепочкой пробирались в засады, залегали у караванных путей. Через день-другой после боя их вытаскивали на броне или воздухом, грузили трофеи и раненых, выносили на брезенте убитых. С той минуты, как группа покидала казарму, шла к вертолету, выруливала на бэтээрах к бетонке, за ней начинало следить множество невидимых глаз. Весть о ней разносилась бессловесной азбукой, неуловимыми знаками, словно в горячем ветре над «зеленкой», над глиной кишлаков и над камнем кладбищ веяла весть о врагах, об их тайном военном замысле.

– Если десант вертолетами в район Усвали и Шинколь? – рассуждал Разумовский, топорща золотистые усики. – Вертолетчики не знают площадок, ночью в горы не сядут…

Оковалков кивал, соглашался – вертолеты не сядут на горы.

– Если с колонной двинуть к развилке, а потом незаметно отломиться, в пыли, в суматохе соскользнуть в распадок и в ложбинке притаиться до ночи?.. Да это было уже! Любой пастушок засечет, любой бабай донесет Надиру!.. Нужен какой-то спектакль!..

Он придумывал, морщил загорелый лоб, пощипывал усики. Над его кроватью была прищеплена фотография жены и детей. Прелестная женщина обнимала светлолицую девочку, а мальчик положил подбородок на колени матери. Они жили далеко, в уютной московской квартире, и не знали, что их муж и отец склонился к карте, хмурится, нервничает, обдумывает план операции.

Над изголовьем Оковалкова висела фотография матери. Она смотрела на него грустно и тихо, то ли жаловалась, то ли корила. Не было у него жены и детей. Была не слишком молодая женщина в уральском гарнизоне, откуда ушел воевать, но она, как писали ему бывшие сослуживцы, быстро утешилась с другим офицером и не писала Оковалкову писем.

Глядя на семейную фотографию друга, Оковалков радовался за него. Одаренная личность Разумовского раскрывалась во всей полноте. Когда-нибудь, когда кончится эта война, Оковалков побывает в красивом уютном доме друга, увидит его жену и детей.

– Стоп! Нащупал! А если мы так сработаем! – В синих глазах Разумовского пробежали темные тени, рассыпались и стали вновь собираться в блестящие точки. Было видно, как мысль его шарила, облетала пространство, кралась по тропам, задерживалась на перевалах, ныряла в «зеленку», вновь возвращалась в гарнизон, где горбились казармы, кривился лысый модуль и на взлетном поле вцепились когтями в аэродромное железо хищные вертолеты огневой поддержки. – Вот он, какой спектакль!

Шумно, открыто бэтээры выезжают из батальона и катят по бетонке мимо кишлаков, сквозь многолюдный городок, на глазах у душманских разведчиков. Добираются до безлюдного поворота, где трассу обступают солончаки, белесые тростники, сухие, сбегающие с гор русла. Здесь, на безлюдье, инсценируется стычка с противником. Пальба, взрывы, круговая оборона бэтээров. Подбитый броневик на буксире тянут обратно в часть. Солдаты в окровавленных бинтах лежат и сидят на броне. В тростниках оставляются россыпи стреляных гильз, окровавленный солдатский картуз, скомканная чалма. Все выглядит так, будто группа напоролась на засаду одной из бесчисленных наводнивших «зеленку» банд.

Тем временем спецназ под прикрытием шума и дыма незаметно уходит в распадок по тропам, в горы, в сумерки, в ночь. Совершают пеший ночной бросок и выходят к Усвали и Шинколю. Разведка душманов фиксирует придорожную стычку, возвращение мнимой группы. А реальная без засветки уходит по ночному маршруту.

Таков был спектакль, придуманный Разумовским. Его остроумная мысль увлекла Оковалкова.

– А как бэтээр подобьем?

– Паяльной лампой накоптим, приложим драный железный лист.

– А чем бинты кровянить?

– Собачку зарежем, литр крови сольем.

– Ты считаешь, доктор Надир – дурачок?

– Мы спектакль устроим – поверит! «Духовской» обувью следы натопчем! Лепешки их набросаем! Пачку денег кинем! Чалму за тростинку залепим! Кучу дерьма оставим «по-духовски», без подтирки! Полный натюрморт! Пусть доктор Надир с лупой следы изучает, а мы уже будем в кишлаке Усвали!

Разумовский засмеялся, пощипывая жесткие усики. Миловидная женщина обнимала детей, любовалась его энергией, силой. Оковалков верил ему, вовлекался в его затею.

– Пойду доложу замкомбрига. А ты давай в роту! Построй людей!

За гарнизоном у стрельбища солнечно пылила земля, метались люди, слышались крики – рота играла в футбол. Оковалков смотрел, как сильные молодые тела, глянцевитые от пота, перемещаются по сорной земле, пускаются в бег, сталкиваются, сцепляются. В столбе пыли крутится и рычит живой яростный ком, а потом распадается, и несколько игроков гонят мяч, темнолицые, с красными шеями, с белыми незагорелыми спинами. Он узнавал солдат в этих голых игроках – автоматчиков, гранатометчиков и радистов. Сейчас он крикнет, оборвет игру, заставит их, недовольных и ропщущих, возвратиться в казарму. Потные, возбужденные игрой, они выслушают его командирское задание. И Оковалков смотрел на игру, медлил, не решался подать команду.

Игру судил взводный, старший лейтенант Слобода, в плавках, с круглыми мускулами, с потемневшими от пота усами. Он носился по полю, шумно шаркал кроссовками, страстно переживал, едва удерживаясь, чтоб не пнуть мяч. При нарушениях свистел в два пальца, сжимал кулаки и кричал:

– Халилов, ты что руками хватаешь, чмо!.. Я тебя сейчас с поля под жопу!..

У взводного недавно родился в Житомире сын. По этому поводу он напился, бузил, стрелял из автомата в воздух. Товарищи, такие же, как и он, старлеи, прятали его от глаз командиров. Теперь же, в избытке сил, он метался среди играющих, и из пыли слышался его гневный крик:

– А я говорю, штрафной!.. Сейчас дам в глаз за подножку!

Игроки наслаждались воздухом, солнцем, посыпавшей их теплой пылью. Еще немного, и все они, с крутыми бицепсами и тонкими гибкими мышцами, с могучими лопатками и хрупкими ключицами, по командирскому окрику нырнут в жесткую грубую форму, обложатся тяжелым оружием, обвешаются гранатами и взрывчаткой, помчатся на душной броне, заколышутся медленной вялой цепочкой на горной тропе, упадут на колючие камни, содрогнутся от удара и взрыва, и снова, освободившись от кровавых, в слюне и слизи одежд, голые, затрепещут на операционном столе, пуская в себя острое лезвие скальпеля, клюв пинцета, плотный йодный тампон.

Оковалков смотрел на играющих. Это поле между стрельбищем и гарнизонной помойкой с блестевшими консервными банками было окружено хребтами, степью, разрушенными кишлаками, россыпями мусульманских кладбищ. Игравшие, забыв, что они солдаты, отринув на время свои автоматы и рации, носились, как дети, ссорились, ликовали. И майор все медлил, не решался прервать игру.

На ближних воротах стоял латыш Петерс, радист. Светлый бобрик, широкоскулое лицо, гибкая согнутая спина. Он упер ладони в колени, вытянул крепкую шею, следил за далеким мячом. Мяч приближался. Петерс чуть разогнулся, напружинился, стал похож на кошку. И когда нападающий, маленький юркий грузин Цхеладзе, набежал, быстро мелькая ногами, Петерс, не боясь удара, ринулся под ноги грузину, вырвал мяч, забил под себя, скрючился над ним, а грузин издал вопль досады, задергал в воздухе кулаками, изображая страдание.

Самоотверженный бросок вратаря напомнил Оковалкову другой бросок, когда Петерс под огнем пулемета кинулся по открытому полю, уклоняясь от дымных, дерущих землю очередей. Упал в арык, невидимо прокрался по руслу, забросал гранатами душманского пулеметчика, спас взвод от расстрела.

Майор следил за игрой, за желтой прозрачной пылью, и вдруг ему померещилось, что в горячей золотистой пыли среди голых футболистов бегает убитый год назад санинструктор. Его крупная бритая голова мелькнула на солнце. И Витушкин из расчета АГС, подорвавшийся на тропе, гнался за мячом, двигал крутыми плечами. Хаснутдинов, механик-водитель, разорванный фугасом, маленький, верткий, бился за мяч, выковыривал его из ног Андрусевича, долговязого белоруса, убитого пулей в лоб. Все они, погибшие в бою по его приказу, взорвавшиеся и сгоревшие, бегали в золотистой пыли.

Оковалков прогнал наваждение. Души убитых улетели вместе с облаком пыли.

Два нападающих, грузины Цхеладзе и Кардава, быстрые, чернявые, как близнецы, чувствовали друг друга без слов и жестов, по одному стремительному взгляду. Длинный шуршащий пас. Кардава принял мяч на ботинок, воздел его вдоль своей груди вверх, подбил головой, поддел коленом, а потом длинно, плоско пустил наискось в пустую часть поля, где уже оказался Цхеладзе. Он косо, с разбега, ввертывая в мяч крутящую энергию удара, саданул по воротам. Петерс слабо вскрикнул, успел черкнуть пальцами по мячу – тот пролетел насквозь под ржавой трубой верхней штанги.

Грузины кинулись друг к другу, стали обниматься, целоваться, выбрасывали ввысь сильные острые руки, будто кругом на трибунах ревел стадион и они, чемпионы, любимцы толпы, целовались на виду у восторженных поклонников.
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
3 из 5