Александр Андреевич Проханов
Господин Гексоген


Высокие двери зала, украшенные гербами, золотыми кирасами, греческим меандром, растворились, и в зал вошел человек. Никто не обратил на него внимания. Он был невысок, ладен, в скромном сером костюме. Его лицо было спокойно, приветливо. Светлые глаза внимательно, без удивления осмотрели застолье, к которому он двинулся по паркету легким шагом, взмахивая правой рукой чуть сильнее, чем левой. Приблизился к насупленному, отяжелевшему от выпивки Плуту, наклонился и что-то сказал ему в ухо. Плут кивнул, ткнул пальцем в стоящий рядом пустующий стул, и вошедший послушно опустился рядом. Он не потянулся к шампанскому, не притронулся к вкусной еде. Молча, слегка улыбаясь, стал прислушиваться к разговору, стараясь уяснить для себя, в чем суть охватившего всех раздражения, как затронуты интересы и чувства присутствующих.

Белосельцеву показалось разительным его отличие от страстных, властолюбивых персон, каждая из которых сверяла свою величину и значение по влиянию и значению соседа, чутко следя за тем, чтобы неверным словом и жестом не была нарушена невидимая табель о рангах. Шутили, злословили, позволяли себе вольности и скабрезности, но при этом чутко соотносили себя с властной всесильной женщиной, способной среди смеха и возлияний учесть интересы каждого, каждому, по его заслугам и преданности, воздать своей милостью и расположением. Вошедший человек не был включен в эту невидимую иерархию. Был посторонен, асимметричен. Из иного чертежа отношений. И этим привлек Белосельцева.

– Кто это? – спросил он у сидевшего рядом Гречишникова.

Тот промолчал, передавая архитектору Дюрану блюдо с фиолетовым виноградом.

– Кто этот маленький человек, похожий на шахматного офицера, вырезанного из слоновой кости? – повторил вопрос Белосельцев.

Гречишников дождался, когда француз положит на тарелку тяжелую матово-фиолетовую гроздь. Поставил на место стеклянное блюдо с плодами. Повернулся к Белосельцеву и тихо сказал:

– Это Избранник.

Глава пятая

Белосельцев был поражен. Избранник явился без звука, без колокольного звона, без гонца и предтечи, возвещавшего о его приближении. Прошел по слюдяному паркету, как по тонкому льду, в который были вморожены золотистые цветы и листья. Лед выдержал его легкую поступь, не прогнулся, не хрустнул, словно вошедший был невесом. Он сидел за столом на пиру нечестивых, и мерзость застолья, скверна произносимых речей не касались его. Он был тих и невнятен, как дремлющее зерно. Таил в себе будущий урожай, несуществующее грозное время, к которому готовили его хлеборобы. Будущее, которое в нем содержалось, могло проявиться мятежами и войнами, невиданной грядущей победой или необратимым поражением. Белосельцев старался поймать у Избранника слабый жест, мгновенное выражение лица, невзначай произнесенное слово, чтобы угадать, каким будет будущее. Но зерно молчало, окруженное едва заметным свечением, терпеливое, тихое, уложенное в осеннюю землю, чтобы пролежать под снегом долгую зиму, вытерпеть бураны и льды, жестокие январские звезды, уцелеть до весны и с первым ручьем и теплом кинуться в рост.

Белосельцев был счастлив, что Избранник, находясь среди коварных врагов, ничем не обнаружил себя. Оставался ими неузнан. Был окутан невидимым облаком, сберегавшим его. Если бы чуткие, пугливые зрачки Премьера, или змеиные, упрятанные в костяной череп стекляшки Администратора, или беспокойные, подозрительно и остро взирающие глазки Зарецкого, или волоокий мутноватый взгляд Дочери, или умный, пронзительный взор Художника разгадали его, ему грозила бы немедленная гибель. Прямо здесь, за столом, множество клыков и когтей, раздвоенных жал и пупырчатых щупальцев растерзали и удушили бы его. Белосельцев восхищался его выдержкой и спокойствием.

Он перестал на него смотреть, чтобы своим пристальным вниманием не раскрыть его. И снова исподволь взглядывал, стараясь постигнуть суть человека, которому уже начал служить, принес присягу на верность и, если потребуется, за которого добровольно погибнет.

Избранник сидел прямо, в свободной позе, положив на край стола небольшие красивые руки. Белосельцеву чудилось едва заметное свечение вокруг его головы и рук. У переносицы, между светлых бровей, тоже ощущалось легкое трепетание света. Застолье продолжало шуметь, возмущаться, бурно бранить Прокурора и Мэра, усматривая в них угрозу своему благополучию и власти. Оно не ведало, что к ним за стол тихо подсела их смерть.

Эту их смерть Белосельцев должен был охранять и беречь, как свою жизнь, а также жизнь тех, кто еще не успел умереть. Опустив глаза, он молился о сохранении и сбережении Избранника.

– Он знает о нашем плане? – тихо спросил он у Гречишникова. – Посвящен в Проект Суахили?

– А разве обязательно знать?

Плут заволновался, заерзал. Глаза его стали бегать.

– Слушай, забыл свой мобильник в прихожей, – обратился он к сидящему рядом Избраннику, – сходи, принеси.

Тот послушно встал. Вышел из зала. Снова вернулся, неся телефон. Любезно, с легким поклоном протянул хозяйственнику. Плут, не поблагодарив, вылез из застолья. В дальнем углу зала, под имперским трехцветным знаменем, стал набирать светящиеся кнопки. Он не ведал того, что принял телефон из рук своей собственной смерти.

– Изумляюсь тебе, умной, отважной, дальновидной! – Зарецкий накрыл своей желтоватой рукой пухлую розовую ладонь именинницы. Он был возбужден выпитым шампанским, едкой, возникшей за столом атмосферой, пропитанной муравьиным спиртом, кислым уксусом, капельками пота, которые выделяли испуганные поры рассерженных людей. – Ты боишься народа? Боишься народного гнева? Русского бунта, бессмысленного и беспощадного? Боишься, что твоим пеплом зарядят Царь-пушку и пальнут через Кремлевскую стену? Что тебя задушат шелковым шарфом в коридорах Теремного дворца? Рванут бомбой твой «Мерседес» на Успенском шоссе? Что в Ипатьевский дом придут суровые стрелки и застрелят тебя, твою сестру, твоего отца и мать, весь ваш августейший род? Ты всего этого боишься? – Он смеялся, открыв желтоватые резцы. Его кожа на лице, на лысой голове, на волосатой руке стремительно желтела, наливалась таинственным пигментом, словно он был хамелеон и менял окраску в соответствии с переживаниями и эмоциями. Желтый гепатитный цвет соответствовал сарказму и иронии. – Ты хочешь сказать, что сегодня русский народ способен, подобно сербам, устроить этнические чистки и у русских есть свой поэт кровавого восстания Караджич? Полагаешь, что русские, подобно палестинцам, с камнями и бутылками способны пойти на танки и начать священную интифаду и у них есть свой вождь-федаин Арафат? Не бойся, здесь этого нет и не будет! Солнце русской поэзии, русской литературы, русской революции погасло, и мы живем под призрачным светом мертвой русской луны! – Его лицо стало мертветь, голубеть, по невидимым сосудам и жилам побежали фиолетовые соки, проступили на щеках склеротической сеткой, полированные, ухоженные ногти на руке, прижимавшие к столу ладонь именинницы, посинели, как у утопленника. – Русский народ мертв, он больше не народ, а быстро убывающая сумма особей, за популяцией которых мы пристально наблюдаем, регулируя ее численность исходя из потребности рабочей силы и затрат на ее содержание!

Эта мысль, произнесенная среди штандартов императорской славы, гербов и геральдики великих эпох, вызвала в нем прилив жара, и он стал краснеть, багроветь, как лакмус, опущенный в кислотный раствор. И возникла мысль, что это вовсе не человек, а таинственный гриб, или водоросль, или лишайник, меняющий свой цвет под воздействием растворов и соков.

– Мы вырвали у русского народа его волю, язык, глаза, отсекли семенники, наложили на него большую ременную шлею, и теперь это народ-мерин, больше не способный скакать, а может только жалко волочить по мерзлой обочине свои пустые сани, принимая от нас, как милость, охапку гнилого сена!

Все слушали его затаив дыхание, следя не столько за потоком его мыслей, сколько за преображениями его плоти, в которой совершалась волшебная химия, возникали разноцветные растворы, двигались волны цвета, сыпались лучи дискотеки, и он был частью колдовской цветомузыки. Одна его половина была малиново-красной и быстро темнела, как фонарь в фотолаборатории, а другая становилась золотистой, словно чешуя рыбы, скользнувшей под стеклом аквариума.

– Мы отняли у русского народа его страну, он отдал нам ее без боя, и мы разломали ее на части, как плитку шоколада, и поглощаем по частям эти сладкие ломтики. Мы отобрали у русских рабочих и инженеров великолепные заводы, где они изготовляли атомные реакторы и космические корабли, заставили их производить пластмассовые бутылки для пепси-колы, и они послушно их стали штамповать на поточных линиях, где еще недавно производились лучшие в мире перехватчики. Мы отняли у русских ученых циклотроны и обсерватории, компьютерные центры и научные полигоны, и атомные физики в обносках смиренно стоят на толкучках, продают турецкие колготки и китайские плюшевые игрушки. Мы покончили с русской военной мощью, перед которой трепетала Америка, привели в негодность танковые и воздушные армии, разрушили атомный флот, взорвали ракетные шахты. Мы уничтожили военную науку и Генштаб, перессорили генералов, а остатки бессильных контингентов кинули в Чечню, под гранатометы Басаева, набив морги неопознанными телами солдат. Мы остановили, развернули вспять, сбросили в овраг, завалили отбросами, залили бетоном русскую культуру, устроив на этом месте дансинг с бесплатной марихуаной, и исколотые девочки под музыку Купера танцуют, не ведая, что под ними, глубоко зарытые, истлевают иконы Рублева, книги Толстого, скульптуры Цаплина.

Зарецкий вдруг стал терять очертания, лишался формы и цвета, он растекался, словно студень, колебался, как огромная плавающая медуза. В его прозрачной синеватой глубине, среди слизи и влажных пленок, едва заметно темнела туманная сердцевина, таинственная скважина, соединявшая эту реальность с другой, запредельной, из которой вытек загадочный водянистый пузырь, чтобы снова в нее утечь и всосаться.

Белосельцеву казалось, что дурной Мейерхольд продолжает абсурдистский спектакль. Актер, загримированный под Зарецкого, с характерным носом и мимикой, играет роль русофоба, собрав воедино все подпольные русские страхи, все угрюмые толкования о заговорах, все болезненные знания и домыслы, напечатанные неразборчивым шрифтом в бессчетных брошюрах и книжицах, в мелких листках и газетках. Актер в красном, как стручок перца, трико, в клетчатой кофте футуриста, с колпаком скомороха пританцовывал в высоте на канате, протянутом от лепного Архангела к сусальному орлу, под хрустальной сверкающей люстрой. И все, кто сидел за столом, запрокинули головы, смотрели на акробата, слушали его слова, несущиеся из-под гулких сводов.

– Если захотим, мы сгоним их с территории к железной трубе, проложенной из-за Урала в Европу, по которой текут русские нефть и газ. И они будут жаться к этой трубе, как крысы, замерзающие на морозе, и из них уцелеют лишь те, кто сумел прислониться к нефтяной магистрали. Если они станут вдруг размножаться, мы прикажем их женщинам перестать рожать, предложим мужчинам безболезненную стерилизацию. Если это не поможет, мы столкнем их в гражданской войне, и пусть они убивают друг друга, пусть русские режут татар, татары стреляют в башкир, а якуты под бубны шаманов станут курить первобытную трубку мира, в то время как мы займемся их кимберлитовой трубкой. Зараженных СПИДом, туберкулезом и сифилисом, пьяниц и наркоманов мы отправим за Полярный круг, где они тихо уснут от переохлаждения, на радость песцам и росомахам. А у здоровых мы станем брать кровь и органы и продавать в медицинские центры Израиля, утоляя ностальгические чувства евреев – выходцев из России, чтобы у них не прерывалась связь с их второй Родиной.

Канатоходец в красном трико танцевал в вышине под сводами кремлевского зала, канат дрожал и пульсировал под напряженной стопой. Белосельцев подымал ввысь двустволку, выцеливал крючконосое под колпаком лицо, сажал на вороненые стволы, бил двумя выстрелами. Огромный тетерев падал, трепыхая крыльями, разбивался о паркет, и оставался лежать среди перьев, и из его клюва вместе с каплями крови выкатывались гроздья брусники.

Зарецкий налил себе полный бокал шампанского и выпил залпом, погрузив иссохшие от страсти губы в шипящую пену и хрустальные радуги. Он помолодел на глазах, на его лысеющем желтом черепе образовалась иссиня-черная волнистая шевелюра, лицо стало бледным и красивым, как у киноактера в немом кино, и на этом черно-белом жгучем лике краснел яркий сочный рот.

– Ты не должна бояться, – он крепко сжал запястье Дочери, вдавливая в плоть бриллиантовый браслет так, что она застонала, – ты находишься под нашей защитой, и тебе не страшны русские ряженые мужики из кинофильмов о Пугачеве и Ермаке, снятых на наши деньги для показа туземным зрителям. Мы сделали твоего отца Президентом, когда это было несложно, и русский народ слюнявил один на всех карамельный леденец под названием «демократические ценности». Но мы сделали его Президентом и тогда, когда это было почти невозможно, народ его ненавидел, а он сам умирал от гниения сердца. Я держал его холодное запястье без пульса, с малиновыми трупными пятнами, когда приборы кардиологического центра показывали клиническую смерть. Я послал самолет в Америку за еврейским стариком Дебейки, и пока он летел над Атлантикой, я поехал в банк донорских органов, где держали на искусственном кровообращении вологодского солдатика с простреленным черепом и с отличным, здоровым сердцем русского патриота. Я наблюдал за тем, как извлекают из грудной клетки сердце, как кладут его в хромированный сосуд с жидким азотом, а затем сам вез по Москве этот драгоценный сосуд русской государственности, торопясь доставить в клинику к прилету Дебейки. Этот великий кудесник, похожий на сморщенную обезьянку, пересаживал твоему мертвому отцу сердце юноши, и я видел, как оно погружается в пустую, похожую на синий сундук грудь твоего отца и на осциллографе возникает первый всплеск воскресшего Президента. Теперь, когда ты видишь, как у твоего отца проваливаются глаза и изо рта начинает пахнуть могилой, объясняй это тем, что он побывал на том свете. А когда он начинает буйно танцевать под «Калинку-малинку» или «Вдоль по Питерской», знай – это танцует в нем сердце юноши, которое не дотанцевало в другом, молодом теле.

Дочь, которую Зарецкий по-прежнему держал за запястье, оцепенела, глаза ее остановились и остекленели, из полуоткрытого рта едва доносилось дыхание. Она была под гипнозом, в полной власти красавца-чародея, надевшего на нее бриллиантовый наручник, приковавшего ее навеки к себе.

– Не бойся, милая, кроткого богоносного русского народа, за который день и ночь молится его Патриарх. Русский народ в душе монархист, пусть меня поправит наш великий живописец. – Зарецкий поклонился через стол Художнику, который фломастером Корбюзье делал эскиз на салфетке. – Под колокольные звоны и вынос чудотворных икон мы провозгласим твоего отца царем Борисом Вторым, а потом, при стечении духовенства, воинства и купечества, наш утомленный правлением царь, посасывая нарядную пустышку, сделанную из натурального соска певицы Мадонны, отречется от престола в пользу любимой дочери. В твою пользу, моя дорогая…

Белосельцев понимал, что это фарс, талантливая изуверская игра великолепного актера, который играл постоянно – на бирже, на взвинченных нервах истеричной публики, на противоречиях финансовых конкурентов, в казино, за ломберным столом, на слабостях немощного Президента, на скрипке, на саксофоне, на арене нарядного цирка, куда выходили обезглавленные политики, держа в руках свои окровавленные, с выпученными глазами головы, выкатывались толпы погорельцев и беженцев, неся в руках синюшных детей, выбредали разгромленные корпуса и дивизии, выволакивая из-под огня подорванные бэтээры. Он играл и сейчас, импровизируя, пугая игрой робкую горстку людей, которые зависели от его воли и прихоти. Белосельцеву стало тошнотворно и страшно. Ему хотелось подняться, приблизиться и ударить что есть силы в лицо красавца, плюща в кровь гордый нос с актерской горбинкой, малиновые насмешливые губы, мерцающие, как черные кристаллы, глаза. Он уже стал подниматься, но успел взглянуть на Избранника. Тот сидел спокойный, потупясь, едва заметно улыбался, и по-прежнему у переносицы его, чуть различимое, ощущалось трепетание света.

– Мы устроим твою коронацию в этом зале, при великом стечении народа. Будут наши генералы, командующие армиями и округами в плюмажах, лосинах и начищенных ботфортах. По Москве-реке во всей своей гордой красе поплывет наш флот, состоящий из ста петровских ботиков и двухсот весельных сверхсовременных галер. Над Кремлем проплывут наши воздушные армии из раскрашенных бумажных драконов и крылатых китайских фонариков. Прибудут тебя поздравить представители всех политических сил. Коммунисты в шитых кафтанах, монархисты в тюбетейках, демократы в конногвардейских шлемах, еврейские женщины в русских сарафанах, славянские молодцы в ермолках. И все в один голос воскликнут: «Правь нами, царица Татьяна!» И ты, приветливая, милостивая, в бархатном синем платье, какой тебя изобразил наш великий Художник, с высокой прической, которую он выдумал тебе и только забыл нарисовать на ней алмазную корону, ты пройдешь через зал и сядешь на трон.

Зарецкий поднялся, вывел из-за стола именинницу и, легко пританцовывая, как в менуэте, подвел ее к трону, усадил под горностаевый полог, и она, околдованная, испытывая блаженство, с полубезумной улыбкой, послушно уселась, а Зарецкий, со смеющимися глазами, пал перед ней на колени:

– Да здравствует ее императорское величество, государыня императрица Татьяна Великая!

Все встали из-за стола, подняли бокалы с шампанским, чокнулись, чествуя венценосную повелительницу.

За дверями дворцового зала раздался негромкий шум, створки раскрылись, у бело-золоченых косяков возникли два молодца с проводками антенн, торчащими из розовых промытых ушей. На пороге медленно, тяжко возник Президент. Быть может, он возвращался из кремлевского кабинета, где под трехцветным штандартом, среди роскоши и драгоценного блеска вяло и сонно листал государственные бумаги, ставя кое-где наугад нечеткую подпись. Или захотел взглянуть еще раз на великолепие царственных залов, которые он возвращал России, изгоняя из Кремля последние знаки большевистской эпохи, – оставалось лишь срезать с башен рубиновые звезды и отбойными молотками вырезать из кирпичной стены урны с прахом красных. Он стоял на пороге, мутно глядя на веселое пиршество, на Дочь, восседавшую на троне под горностаевым пологом, на Зарецкого, упавшего перед ней на колени. Он был одет в застегнутый плащ, ниспадавший колоколом почти до земли, скрывавший одутловатое грузное туловище, которое постоянно мерзло от замедленного движения крови, и он надевал под плащ множество теплых вещей.

Премьер в испуге уронил салфетку, и она стала медленно падать на пол вдоль его живота. Плут от неожиданности разбил бокал, и шампанское растеклось по столу. Администратор кинулся было в сторону, желая отмежеваться от фривольной компании, но застыл на месте под оловянным взглядом хозяина. Генерал вытянулся по стойке «смирно», и казалось, вот-вот пойдет строевым шагом навстречу Верховному рапортовать о боеготовности. Зарецкий встал, отряхивая колени, превращаясь из демонического киноактера в сутулого узкоплечего вырожденца с лысым черепом и глазами испуганной белки. Именинница словно проснулась, виновато покинула трон и, поправляя прическу, смущенно вернулась к столу.

Президент увидел совершаемое непотребство, скверну, занесенную в царственный зал. В нем стал подыматься гнев, но холодная кровь, вяло толкаемая больным и немощным сердцем, не разносила толчки гнева по тучному недвижному телу и вместо ярости, слепого бешенства, хриплого клекота порождала тупую боль в голове, ломоту костей, унылую тоску, от которой глаза сжимались в узкие слезные щели, брюзгливо оттопыривалась нижняя губа и на лбу прорезалась одинокая морщина страдания.

Белосельцев смотрел на того, кого ненавидел все эти годы столь сильно, что сама эта ненависть стала источником жизненных сил, поддерживала его бытие в надежде, что когда-нибудь он увидит смерть ненавистного человека. Тот, кто толчком ноги опрокинул страну, которая рассыпалась, как трухлявая колода, воитель, один одолевший могучую партию и разведку, оратор, прочитавший с танка смертный приговор коммунизму, беспощадный палач, спаливший Парламент и перебивший из пулемета тысячу безоружных людей, тиран, превративший цветущий Грозный в обугленный котлован, – этот человек стоял теперь бессильный и дряблый, и по его одутловатой щеке катилась слеза старческой немощи. Белосельцев, изумляясь, испытал к нему подобие сострадания.

– Веселитесь? – спросил Президент от порога, не ступая в зал. – Хотите меня в тираж списать?.. Да вас без меня сразу повесят, так вы народу обрыдли… Скоро сам уйду, сил больше нету… Хотите жить, ищите преемника… Хорошо ищите, а не то найдете такого, кто вас живьем закопает… Еще есть у вас пара месяцев, а потом поздно будет. – Он умолк, покачнувшись, будто прихлынула к его голове дурная кровь и все скрылось в красном тумане. Повернулся и исчез в дверях, увлекая за собой молодцов с антеннками, торчащими из промытых ушей.

Все облегченно вздохнули. Премьер нагнулся, подбирая салфетку. Плут налил шампанское в чужой бокал и жадно выпил. Генерал громко загоготал, рассказывая анекдот. Администратор цапнул вилкой ломтик севрюги и стал мелко жевать. Белосельцев стоял рядом с Гречишниковым и Копейко, оглядывал зал, желая увидеть Избранника. Но того не было. Он незаметно исчез, неясно, в какую минуту.

К ним подошел Зарецкий, возбужденный и злой. Обратился к Копейко:

– Надо кончать с Прокурором! Можете или нет остановить Прокурора?.. Я держу службу безопасности, соизмеримую с государственной спецслужбой… Располагая средствами, которые я вам предоставил, вы можете наконец остановить Прокурора?

– Считайте, что он остановлен. Через несколько дней мы заставим его уйти в отставку. Но этого мало.

– Что еще? – Зарецкий нервно ломал желтоватые пальцы, издавая неприятные хрусты.

– Мы должны сменить директора ФСБ. Вы правильно сказали, что этот тип куплен на корню Астросом и работает против нас. Мы должны поставить там надежного человека.

– Подберите кандидатуру. Я поговорю с Татьяной. Президент подпишет указ. Но не раньше, чем вы остановите этого долбаного Прокурора.

– Считайте, что он остановлен.

Зарецкий отошел к столу, где снова ели и пили.
<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 11 ... 13 >>