Оценить:
 Рейтинг: 0

Ты взойдешь, моя заря!

<< 1 ... 30 31 32 33 34
На страницу:
34 из 34
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Когда будешь потчевать нас твоей трагедией? – задержал его Дельвиг.

– Назначай день. Тебе, проворному альманашнику, отказа нет.

– А завтра, Александр Сергеевич, я буду у тебя с утра, – вмешался Соболевский, – закончим московский разговор.

Пушкин кивнул головой и быстро пошел из гостиной, догоняя Анну Керн. Глинка подошел откланяться к хозяйке дома.

– Михаил Иванович, – искренне призналась Софья Михайловна, – ваш романс «Разуверение» стал навсегда моим любимым. Я целый день твержу его напев. – Она обернулась к Вульфу. – Как жаль, Алексей Николаевич, что вы не слыхали этой чудесной пьесы! Вам непременно надобно ее узнать… «Не искушай меня без нужды!» – многозначительно продекламировала она и рассмеялась.

Глинка еще раз откланялся, отвлек Соболевского и взял его за пуговицу.

– Не отпущу, пока не расскажешь, что ты у Пушкина узнал.

– Докладывал же я тебе! Как полагается по осени, привез Пушкин целый обоз. Между прочим, представь, на Моцарта целит. Да отпусти, сделай милость, неповинную пуговицу!

Оборвав разговор на полуслове, Соболевский устремился к Софье Михайловне. Глинка обратился за справкой к Дельвигу.

– Пушкин и Моцарт, говорите? – удивился Антон Антонович. – Клянусь небом, ничего не знаю.

Между тем известие, сообщенное Фальстафом, поразило Глинку до крайности.

Глава третья

Пушкин читал у Дельвигов трагедию о царе Борисе.

Уже прошли перед слушателями главные события драмы. Поэт читал последнюю сцену.

Кремль. Дом Борисов. Стража у крыльца… Бояре входят к осиротелому семейству скончавшегося царя. В доме поднимается тревога, слышатся крики. Потом снова открываются двери. Мосальский является на крыльце.

– «Народ! – возвысил голос поэт, читая за Мосальского. – Мария Годунова и сын ее Феодор отравили себя ядом. Мы видели их мертвые трупы. Что ж вы молчите? Кричите: «Да здравствует царь Димитрий Иванович!»

Пушкин сделал едва уловимую паузу, потом произнес, ничего не акцентируя, последнюю авторскую ремарку: «Народ безмолвствует», – и отложил рукопись.

– Я замышлял свою трагедию, – устало сказал он, – для реформы обветшалых законов театра. Не знаю, однако, нужны ли эти новшества? – в голосе его послышалось скрытое раздражение, и тень легла на глаза. – С детства привыкли мы к ложным правилам французов И до нового неохочи. Все еще ищем трагедию у Озерова и рукоплещем карикатурам, обряженным в русское платье. Берет и другое сомнение: не учуют ли в древней истории о московских бунтах намек на наши времена?

Поэт рассеянно перебирал рукопись, выжидая откликов.

– Не впервой слышу я «Бориса», – начал Дельвиг, – и скажу без обиняков: много опасного в твоей трагедии, Александр Сергеевич. И хоть выставил ты точные годы древних происшествий, не спрячешь за учеными справками шатания царского престола. Быстрее, чем сцены в трагедии, сменяются на Москве цари. В этом шатании престола и глухой услышит и слепой увидит зримую силу мнения народного.

– На то и дана сочинителем сцена в келье Чудова монастыря, известная нам еще по «Московскому вестнику», – вмешался Орест Сомов. – Не здесь ли, под монастырскими сводами, укрылся гражданин и созидатель?

– Как «дьяк в приказах поседелый… добру и злу внимая равнодушно», – иронически процитировал Дельвиг.

– А это, прошу извинить, бабушка надвое сказала, – не сдавался Сомов. – Пимен сам повествует, что в молодости он воевал под башнями Казани. К старости же только сменил меч на перо и, верша суд над царем Борисом, олицетворяет все ту же силу мнения народного. Так и стояли, не шатаясь, земские люди в самые смутные времена.

– И смотрели на русскую землю из оконца монастырской кельи? – парировал Дельвиг.

– Но кого это обманет? – отвечал Сомов. – Под рясой чернеца еще не износилась боевая кольчуга, а пламенное перо летописца-обличителя стоит булатного меча. История вполне оправдывает сочинителя.

Пушкин слушал, не вмешиваясь. Выждав и видя, что никто не продолжает спора, он обратился к Сомову:

– К мнению вашему, Орест Михайлович, может быть, прислушаются критики. Не мне опровергать вас. Мне казалось, что этот характер и нов и знаком для русского сердца. Здесь нет моего изобретения. Я собрал черты, пленившие меня в наших старых летописях. Однако, господа, почему, выслушав трагедию о царе Борисе, вы сосредоточились на смиренном иноке?

– Хорошо смирение, коли монах ваш, не дрогнув, ратоборствует против царя! – горячился Сомов. – Именно такие смиренники и поворачивают часом судьбы государства. Не знаю, однако, Александр Сергеевич, как может явиться ваша трагедия на театре: ведь предвещает она смерть классицизму и сеет романтическую бурю!

– Если не станет ранее того анахронизмом, – с горечью откликнулся Пушкин. – Писал я, думая о коренном переустройстве драмы, а ныне и французы взялись за ум. Если запоздает моя трагедия явиться в свет, то опять скажут, что русские следуют примеру заносчивых учителей. Учители! Европа в невежестве своем от века относилась к нам с высокомерным пренебрежением. Да и то сказать: не ценим и мы сами первородства своего.

– Возвращаюсь к моему вопросу, – снова взял слово Дельвиг. – Мы видим в трагедии народ либо в бунте, либо в безмолвии. С охотой принимаю картины, набросанные волшебной кистью. Но неужто только в келье Чудова монастыря укрылись созидатели государства?

– Еще очень далек мой труд от полноты изображения народной жизни, – подтвердил Пушкин, – но если зримо представлена в трагедии сила мнения народного, то сочинитель охотно примет твое мнение, Дельвиг, за высокую похвалу. Когда уясним себе, что история принадлежит народу, тогда смело возьмемся за изображение тех, кто был выразителем народных чаяний. Может быть, самым поэтическим лицом нашей истории был Степан Разин, но что подвигло его, как не гнев угнетенных? Во множестве познается характер народный. Так! Но общие черты непременно находят воплощение в лицах. Без этого никогда не уясним ни действий Дмитрия Донского или Ермака, ни подвига Пожарского и выборного человека Кузьмы Минина…

– Прибавьте сюда и Ивана Сусанина, которого вернул потомкам Рылеев, – перебил Сомов.

– Со всей охотой, – согласился Пушкин. – Именно по «Сусанину» я стал подозревать истинный талант в Рылееве… Действия самого поэта, за которые он был повешен правительством, непременно станут предметом внимания будущих писателей. И здесь неминуемо воплотится сила мнения общего. Только цари мнят, что благополучие престола может покоиться на безмолвии народном. Но слепцы и обреченные никогда не чуют подспудных сил. Первая и священная обязанность писателей наших – отдать дань тем, кого ты, Дельвиг, называешь созидателями государства. Еще в колыбели нашей словесности родилась эта мысль. Сошлюсь на повесть о походе Игоревом.

– Но ведь до сих пор для некоторых сомнительна древность этой поэмы, – возразил Сомов.

– Полноте! – вспылил Пушкин. – Отрицатели свидетельствуют только о собственном невежестве и космополитстве. Коли не было, мол, подобных поэм на Западе, как мог явиться поэт-гражданин в древней Руси? Но что из этого? Словесность европейская и позднее питалась от крестовых походов, наша же словесность получила начало от благородной мысли о строении и защите родной земли… Однако далеко унеслись мы мыслью, начав с «Бориса»… Ну, полно о трагедии!

Никто не внял призыву поэта. Разговор все время возвращался к «Борису», а историческая трагедия то и дело оборачивалась злобою дня.

Глинке посчастливилось выйти от Дельвига вместе с Пушкиным.

– Нам с вами по пути? – любезно спросил поэт.

– По пути, – не колеблясь, подтвердил Глинка, – и тем более по пути, Александр Сергеевич, что не хотелось мне говорить о трагедии вашей, не обдумав многого, но теперь, если позволите…

– Слушаю вас!

Они шли по Владимирскому проспекту, в сторону Невского, хотя Глинке надо было повернуть в противоположную сторону. Петербург был побелен нежданно выпавшим снегом. Дожди и туманы еще не успели отнять у Северной Пальмиры этот редкий парчевой наряд. На улицах было светло, как днем.

– Хочу спросить у вас, Александр Сергеевич, – начал Глинка, волнуясь, – если бы Руслан ваш дожил до старости, не взялся ли бы он, радея о правде, за перо летописца?

– Как?! – удивился Пушкин. – Сказочный витязь и монах Чудова монастыря кажутся вам единородны?

– Да, – уверенно подтвердил Глинка. – Имею в виду отнюдь не сказочные обстоятельства Руслановой поэмы. И витязь, размышляющий на поле битвы, и монах-летописец, единоборствующий в трагедии с всесильным царем, – все это и есть строители земли… – Глинка посмотрел на спутника и, решившись, продолжал: – Не Онегину же с его французским лорнетом и аглицким сплином суждено выразить русский дух в художестве?

– Вот как судите вы? – Пушкин явно заинтересовался поворотом разговора. – Стало быть, отрицаете вы русские черты в Онегине?

– Помилуйте, – всполошился Глинка, – как можно отрицать в нем нашу русскую беду? Но были и другие люди на Руси, сами вы изволили многих из них сегодня назвать. Когда же заговорят они, будучи перенесены в поэзию чудотворным вашим пером?

Собеседники все еще шли по направлению к Невскому проспекту. Чем больше горячился Глинка, тем молчаливее становился поэт. Только редкие взгляды его, вскользь брошенные на попутчика, свидетельствовали о глубоком внимании.


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
<< 1 ... 30 31 32 33 34
На страницу:
34 из 34