Анатолий Наумович Рыбаков
Дети Арбата

С этого дня жизнь Саши, внешне оставаясь такой же, как и в предшествующие недели, в сущности своей круто изменилась.

Раньше он ждал допроса с нетерпением и надеждой, теперь – с тайным страхом. Его пугало то неизвестное, что вдруг предъявит ему следователь, к чему он, Саша, не подготовлен, в чем, быть может, не сумеет оправдаться и что еще больше углубит между ними пропасть недоверия и подозрительности.

16

Старики Шароки не любили Панкратовых. Не любили отца – инженера, мать – «чересчур образованную» и тем более дядю – одного из тех, из начальников. Во дворе Сашина мать сидела с «интеллигентными», а мать Шарока с лифтершами и дворничихами. Арест Саши они обсудили так: грызутся «товарищи», дай им Бог перегрызть друг другу глотки.

Но Юра Шарок не мог оставаться безучастным к аресту Саши. Что там ни говори, из одной компании.

А что связывает его с этой компанией? Настоящей дружбы нет, они его только терпят, истеричка Нина, остолоп Максим, болтун Вадим. Будут теперь Сашу оплакивать – он им в этом не помощник.

Лена… Хорошая баба, приятная, чистая, но чужая. И не жена. Что она умеет? Кофе варить? Старается угодить, его только раздражает ее неумелость. И они однолетки. Вон какой его отец в шестьдесят! А она к сорока станет толстой, как ее мамаша, Ашхен Степановна. Сталин недоволен Будягиным, Лена сама сказала. А он хорошо знает, что такое «Сталин недоволен», чем это кончается. Дом Советов, шикарная квартира – все это видимость. Будягин прочитал ему мораль о советской юстиции, а что он в ней понимает? Он отстал со своей наивной партийной совестью. Возникла сила, гнущая в дугу и не такие дубы. Как он будет выглядеть перед отцом, если Будягин погорит? Вот тебе и наркомовская дочь!

Хватит! Хорошеньких девочек полна Москва. Вика Марасевич – только помани. А Варька Иванова! Прелесть девчонка.

Неделю он не звонил Лене. Сама позвонит. Ну что ж, он ответит ей так, что больше она звонить не будет. Но когда в трубке телефона он услышал ее голос: «Юрочка, где ты пропадаешь?» – смешался, промямлил, что занят, готовится к диплому, хлопочет о распределении, приходит домой к двенадцати, а в институте всего один телефон-автомат, и тот испорчен.

Она прислонила ладонь к трубке.

– Я скучаю.

– Освобожусь, позвоню. Может, на той неделе.

Он не позвонил ей ни на той неделе, ни на следующей. Он вообще не будет звонить. Никаких объяснений!

Однако Лена позвонила сама.

– Юра, мне надо тебя видеть.

– Я сказал: как только освобожусь, позвоню.

– Мне необходимо тебя видеть срочно.

– Хорошо, – проворчал он. – В девять у «Художественного».

Они обогнули Арбатскую площадь и пошли по Никитскому бульвару. Стоял лютый мороз. Лена была в шубке, красных рукавичках, в круглой меховой шапочке, надетой на шерстяной платок, закрывающий уши. Высокие ботинки тесно обтягивали полные, стройные икры, это всегда волновало Юру. И эти знакомые духи. Может быть, сегодня в последний раз? Не гулять же по такому холоду.

– Саша! Какой ужас, – сказала Лена.

Он пожал плечами.

– Арестовали…

– Тебе его не жалко?

– Дело не в жалости. Он всех презирает. И я ему не доверяю, да, да, не доверяю.

– Не доверять Саше?!

– Когда меня принимали в комсомол, Саша сказал: я не доверяю Шароку. Никого это не задело. А когда я говорю – не доверяю, это возмущает.

Она смешалась, испуганная его гневом.

– Поверь мне, ребята к тебе очень хорошо относятся.

– Снисходят. И ты снисходишь.

Она растерянно смотрела на него. Он ищет ссоры, не звонил две недели. И она боялась сказать ему то, ради чего пришла.

Молча они дошли до Никитских ворот.

– Повернем назад?

– Дойдем до памятника Пушкину. Расскажи, как твои дела.

Он пожал плечами, ему нечего рассказывать, надоело.

– Как с распределением?

– Никак.

Запорошенный снегом Пушкин высился над площадью.

– Посидим. Я устала.

С недовольным лицом он смахнул для нее снег со скамейки. Сам постоит, будет вот так стоять и смотреть на Страстной монастырь… Он не услышал, почувствовал, как она тревожно перевела дыхание.

– Юра, я беременна.

– Ты уверена?

– Да.

– Может быть, задержка?

– Уже две недели.

Как раз те две недели, которые он с ней не виделся. Две недели назад придумали бы что-нибудь, а теперь аборт… Как же это получилось? Он был так осторожен. И неужели у нее на такой случай нет каких-нибудь заграничных пилюль, таблеток.

– Ты что-нибудь предпринимала?

– Я хотела посоветоваться с тобой.

– Я не врач.

Мрачно, с таким видом, будто Лена забеременела только для того, чтобы досадить ему, добавил:

– Я не хочу таким образом входить в вашу семью.

Она оживилась.

– Какое это имеет значение?

– Надо подождать.

Он сел рядом с ней, взял руку, нашел кусочек теплой кожи между варежкой и рукавом. Только бы она согласилась, только б не заупрямилась.

– Ты пойми, институт, распределение, все неопределенно, неясно… И Саша. Из нашей компании его не вычеркнешь… Все осложнилось, и не надо осложнять еще больше. Не время. Это неприятная операция, я знаю, но это несколько минут. Потерпим, подождем, будут у нас дети. И мои родители… Люди старого закала: сначала загс, потом ребенок. Конечно, мещанство, но я не хочу сплетен, это оскорбляет, ты должна понять.

– Я понимаю, – печально проговорила Лена.

– Пойдем, а то замерзнешь.

Он встал, протянул ей руку и не мог удержаться, быстрым взглядом окинул ее фигуру, хотя и понимал, что две недели – это ничто. И все же ему показалось, что она пополнела, тяжело поднялась со скамейки. Его охватил страх перед тем, что могло произойти. Через восемь или семь месяцев, сам того не зная, он стал бы отцом. И это на всю жизнь.

Она застенчиво улыбнулась:

– Еще ничего не заметно.

Такой ночи у них еще не было. Она согласилась на аборт ради него, он для нее дороже всего на свете. Ее покорность умиляла его, наполняла гордостью, он был с ней нежен, старался еще больше расположить к себе, привязать, сделать совсем послушной. Все на свете повторяется и будет повторяться миллион раз, не она первая, не она последняя, обычное женское дело. Его мать сделала семь абортов, у них в деревне беременные девки прыгают с ворот на землю, и ничего, живут. Не надо осложнять жизнь, летом они поедут в Сочи, говорят, там теперь первоклассный курорт, он хоть море увидит, что он видел, кроме Москвы? Лене хорошо – объездила мир, а он?

Юра задел в ней самую чувствительную струну, его доводы казались ей исполненными простого, трезвого народного смысла. Действительно, разве можно сейчас обременять его детьми, заботами, этим не привяжешь, только оттолкнешь. Она не будет ему мешать, никогда ни в чем он не сможет ее упрекнуть. И о своей беременности она сказала просто так, кому она еще может сказать? И пусть он не думает об этом, пусть не беспокоится.

То, что случилось, сблизило их. Никогда он не был таким ласковым, искренним и таким слабым. Впервые она увидела его смятенным, напуганным, сердце ее переполнилось жалостью к нему, она любила его еще сильней. Утром он дремал, положив руку ей на грудь, и она берегла его сон. Раньше он не задерживал ее, отправляя незаметно, ночью, а сегодня не отпускал. И когда отпустил наконец, проводил до двери не так, как всегда, на цыпочках, а открыто, громко с ней разговаривал, не думал о скрипе дверей, шуме замка, улыбнулся, прижался щекой к ее щеке.

И дворник не смотрел подозрительно, протянутый рубль принял не как должное, а с благодарностью: «Спасибо вам». Каблучки ее застучали по Арбату спокойно и уверенно, она шла по его улице, по своей улице. И, только подходя к Арбатской площади, подумала, что, спускаясь по лестнице, прошла мимо Сашиной квартиры. Почему только сейчас это дошло до нее? Все забыла со своей любовью? А Софья Александровна лежит ночью одна с открытыми глазами и думает о том, как теперь Саша…

* * *

Три дня в больнице не утаишь. Будягины и сейчас могут выпытать у нее правду, от мамаши не скроешься, мамаши в этом разбираются. Ленка не умеет отпираться, и зачем ей отпираться, это недостойно. А от кого, догадаются. И отговорят: рожай, обойдемся и без твоего Шарока.

Что втемяшится ей в голову? Юра звонил Лене на работу, говорил ласково, но в голосе его сквозила усталость – дела, заботы, пусть не вздумает докучать ему своими делами, своими заботами. Простые арбатские девчонки никогда не доставляли ему подобных неприятностей, сами принимали меры… Уксус? Марганцовка? Хина?! Его это не касалось. А эта, неженка, маменькина дочка, ничего не знает, ничего не умеет, заграничная штучка, черт бы ее побрал! Если он не развяжется с ней сейчас, то никогда не развяжется. Хоть бы выкинула! Грохаются же люди на ледяном тротуаре, особенно такие, как она, близорукие, неловкие.

В семье Шароков откровенные разговоры велись редко, и все же Юра решил поговорить с матерью. Она знает тайные средства, которыми пользуется простой народ, или хотя бы знает тех, кто может помочь. Видел он, как во дворе она перешептывается с бабами, по лицу матери догадывался, что разговор идет об этом.

И сейчас она впилась в него глазами, по лицу пошли пятна. Попалась Ленка, забеременела, потаскуха, куда смотрела, лярва! Вот они, образованные, хуже простых. Женишка подлавливает, сука! Должна сама думать, не пятнадцать лет, чертов перестарок!

Еще сегодня она хвастала, что Юра женится на наркомовской дочке, в Кремле будет жить, а сейчас исходила злобой. Эти товарищи – управители наши, Юриных родителей на порог не пускают. И Юрия не пустят. Скажут Ленке – живи с ребенком у мужа, у него комната. У него комната, а у самих три. У мужа, мол, бабка есть – нянькой будет. Нет, не на такую напали, не для их семени. И не русская она! По носу видно – Хайка! Теперь денег на аборт потребует, иродово племя!

– Прекрати! – прикрикнул на нее Юра. – Что нужно делать?

Она поджала губы, деловито спросила:

– Месяц-то какой?

– Несколько дней, – соврал Юра, боялся, что если назовет настоящий срок, то она откажется помочь.

– Горчичную ванну пусть сделает, ноги попарит. И погорячей, до самой невозможности, потерпит. У них небось и ведра-то нету.

– Найдут.

Он не сказал, что у себя Лена этого сделать не сможет. Делать придется здесь, у них.

На Арбате горчицы не оказалось, он поехал на Усачевку, купил, спрятал в портфель, куда мать не смеет заглядывать, боится сломать мудреный замок. Зашел в кухню, проверил – ведро есть, даже два.

Вечером они пошли в театр Революции на «Человека с портфелем». Юре нравился Гранатов. В роковом стечении обстоятельств гранатовской жизни чувствовал нечто близкое тому, что сам переживал.

В фойе он рассматривал толпу, вдыхал запахи духов и пудры, каждое посещение театра считал праздником. Поэтому никогда не понимал Сашу Панкратова, Нину, забегавших в театр между делом, на ходу, или Вадима, разбиравшего спектакль так, будто он препарирует лягушку. В антракте Юра сказал:

– У меня для тебя хорошая новость. У нас парень один на факультете, Сизов Коля… Его отец – знаменитый врач, слыхала?

– Сизов… Нет, не слыхала.

– Профессор второго медицинского. Гинеколог.

Она сжалась, поняла, о чем он говорит, но ведь это будет не скоро.

Шарок безжалостно продолжал:

– Есть безопасное средство – горчичная ванна для ног, знаешь, какие делают во время простуды.

Она немного успокоилась.

– Это помогает?

– Говорят, очень.

– Но ведь уже много прошло…

– Самое время.

Ее пугала его категоричность.

– Может быть, все-таки обратиться к врачу…

Он настаивал:

– Это не аборт, никакой боли, немного потерпеть горячую воду. Чем мы рискуем? Может, ты вообще передумала?

– Я не передумала, – тихо проговорила она, – но мне будет сложно, дома увидят…

– Это резон, – согласился он.

Потом, будто в голову ему пришла неожиданная мысль, сказал:

– Сделаем у меня. Отец при насморке устраивает такую процедуру. И горчица, наверное, есть.

17

– Горячо?

– Ничего… Даже приятно.

Лена сидела на кровати, опустив ноги в ведро, наполненное коричневым раствором, отворачивала голову: горчица щипала глаза.

Поднятая рубашка открывала круглые, белые, тесно сжатые колени, большие ноги едва помещались в ведре. Она сидела, наклонившись вперед, сложив руки на животе, бретельки упали, обнажив налитые плечи, грудь за голубой кружевной оторочкой, она слегка сучила ногами, морщилась, пыталась улыбнуться.

– Даже приятно.

Прислонив носик чайника к стенке ведра, чтобы не попасть ей на ноги, он подлил еще кипятка.

Она повела плечами, сильнее засучила ногами…

– Горячо…

– Потерпи, сейчас остынет…

Одной рукой он держал ручку чайника, другой пробовал воду в ведре. Она казалась ему недостаточно горячей, и он подлил еще кипятка.

– Ой!

Она скорчилась, застонала, закрыла глаза, тяжело задышала.

– Потерпи, потерпи, сейчас пройдет, Леночка, минутку.

Она откинулась назад, коснулась головой стены, пальцами сжимала и разжимала рубашку.

– Сейчас, сейчас пройдет, потерпи…

Капельки пота выступили у нее на верхней губе и на лбу.

Юра попробовал пальцами воду, подлил еще. Она застонала, скорчилась, потянула ноги из ведра, и он увидел пунцовые икры. Горчичный запах распространился по комнате.

– Юрочка, я не могу, – простонала она, – я выну на минуточку, только на минуточку…

– Сейчас все кончится, еще немножко потерпи.

– У меня ноги затекли, я их не чувствую, они не мои…

Стиснув зубы, закрыв глаза, она корчилась на кровати.

– Мне душно…

Он наклонился над ее распростертым телом, освободил бретельки, расстегнул бюстгальтер, погладил колени.

– Ну-ну, спокойненько.

И осторожно подлил еще воды, она тихо застонала, еле шевельнула ногами – большое, белое, безжизненное тело, чуть прикрытое скомканной голубой рубашкой.

Юра вышел на кухню, снял с плиты второй чайник. Ручка чайника предательски загремела, ручка ведра тоже гремела, старое, паяное-перепаяное. Держатся за барахло, кусочники! Он почувствовал, что кто-то вошел, испуганно оглянулся, в дверях кухни стояла мать. Они молча смотрели друг на друга.

– Ноги не свари.

Он ничего не ответил, вернулся в комнату, плотно прикрыл дверь, услышал за собой щелканье выключателя – мать погасила свет на кухне.

Голова Лены лежала на подушке, ноги свесились – на икрах горела пунцовая кайма.

– Леночка, ты спишь?

Ее ресницы дрогнули, она дышала совсем тихо, почти неслышно, на лбу, на бровях, на верхней губе и подбородке блестели крупные капли пота. Он осторожно вытер их краем полотенца.

– Леночка!

– Тошнит, – прошептала она, не открывая глаз.

Он приподнял ее голову, поднес кружку к губам. Ее зубы мелко стучали по краю кружки, она сделала один трудный глоток, жадно допила воду и, обессиленная, склонилась к подушке. Он прикрыл ее одеялом, подлил еще кипятку и, как ни был осторожен, плеснул ей на ногу.

– Ай… – простонала она, снова скорчилась и сбросила одеяло.

– Ну-ну, все! Это последнее…

Она задрожала, как в ознобе, подергивая плечами, тряся кистями рук. Он снова прикрыл ее одеялом.

– Ну все, все.

Она заплакала тихо и безнадежно.

– Все, все, больше не буду.

Он посмотрел на часы – четверть второго. Прошло сорок минут. Ладно, еще пять минут!

Она перестала плакать, лежала, уткнувшись в подушку, как мертвая. Шарок наклонился к ней, потрогал лоб, лоб был холодный, прислушался – дышит. Он осторожно вынул ее ноги из ведра – точно сваренные. Пройдет… В комнате опять распространился терпкий запах горчицы. Он положил ее ноги на кровать и укрыл одеялом, вынес на кухню ведро, вылил, смыл с раковины горчицу, все ополоснул, поставил на место и вернулся в комнату.

Лена спала. Он подошел к окну, отодвинул штору. В соседнем корпусе тускло светились лестничные площадки, сиротливо мерцали лампочки в проволочных сетках. Только бы не зря. Неженка. Другая бы и не пискнула. От этого не умирают. Намажет чем-нибудь.

Он разделся, потушил свет, лег рядом с Леной, осторожно подвинул ее ноги, потянул на себя край одеяла. Его обдало жаром ее тела, она была распластанная, недвижная, от нее шел острый горчичный, возбуждающий запах… И он взял ее такую, не отвечающую и оттого еще более возбуждающую. Было в этом что-то острое, еще не испытанное, звериное. Он стремился вызвать потрясение, которое бы уничтожило то, что уже жило в ней, оторвало от нее ничтожный зародыш, чуть не сломавший его жизнь. И когда она застонала, он подумал, что теперь та, другая, зародившаяся в ней жизнь наконец убита.

Утром она не могла натянуть чулки.

– Больно.

Потом не смогла надеть ботинки, не налезали. Он принес валенки, большие, подшитые, с разрезанными голенищами.

– Теперь свободно, – сказала она, осторожно и неумело пройдясь в них по комнате. Она сразу стала меньше ростом, коренастее, выглядела в них бабой с бледным опухшим лицом, синевой под страдальческими глазами.

И вдруг присела на кровать.

– Голова закружилась.

Он решил проводить ее, еще упадет на улице… Надо бы дать стакан горячего чая, но мать уже возилась на кухне, и Юре не хотелось при ней заходить туда.

Во дворе они никого не встретили. На Арбате он перешел на другую сторону улицы – у булочной стояли в очереди знакомые жильцы. Лена шла медленно, опираясь на его руку, – нашла время ходить под ручку. Но это их последний совместный путь, надо дотянуть. Лишь бы не упала, только бы дошла. Сегодня у нее выходной, отлежится. По своему двору она прошла одна, в подъезде оглянулась, улыбнулась ему.

Днем он хотел позвонить, узнать как, но не позвонил, торопливость только выдаст его беспокойство, подчеркнет опасность содеянного. Позвонит завтра на службу. Если вышла на работу, значит, здорова, если получилось – скажет. Она оказалась на работе. И тихо, отчетливо, прикрывая рукой трубку, сказала:

– Все в порядке.

В ее голосе он услышал счастливое сознание того, что это известие его обрадует.

– Ну, поздравляю, молодец, целую тебя, я еще позвоню, – ответил Юра и повесил трубку.

Звонить он больше не будет, хватит, разделался!

Когда вечером он пришел из института, мать сказала:

– Нинка Ивановых звонила.

– Чего ей надо?

– Позвонить просила.

Будет вздыхать насчет Сашки, тянуть резину. А ну их к свиньям собачьим!

Нина позвонила снова.

– Знаешь насчет Лены?..

У него остановилось сердце.

– А что?

– Кровотечение.

– Странно. Мы с ней, правда, давно не виделись, но только сегодня разговаривали по телефону. Она была на работе.

– С работы ее и увезли.

– В какой она больнице?

Нина назвала номер и адрес больницы, где-то в Марьиной роще. Он минуту колебался, потом решительно спросил:

– Отчего это у нее?

– Не знаю.

– Кто тебе сказал, что она в больнице?

– Ашхен Степановна. Лена в тяжелом состоянии.

– Спасибо, что позвонила. Я съезжу в больницу.

Он вернулся в комнату, закрыл за собой дверь, присел к столу. Влип! Он хорошо знает законы, юрист как-никак. Подпольный аборт-махер. Действия… повлекшие за собой смерть потерпевшей… Идиот! Зачем он делал это у себя? Могла сделать дома, никто бы не увидел, у нее отдельная комната. Дурак! Дурак! Дурак!!!

Если она останется жива, то не выдаст его. Если умрет, он будет все отрицать. Доказательств нет. Да, он знал, что она беременна, что не хочет рожать, что принимает какие-то меры, думал, какие-то заграничные таблетки, он и до сих пор не знает, что она сделала. Накануне у нее был больной вид, он проводил ее домой, на следующий день звонил на работу, при их отношениях это естественно, но не доказывает соучастия.

И можно ли горчичную ванну приравнивать к аборту? Почему законодатель выбрал именно это слово? Аборт! Дает ли этот термин право на расширительное толкование? «Искусственное прерывание беременности» – вот такой термин можно толковать как угодно. Однако законодатель выразился ясно – аборт, имея в виду медицинское значение этого слова, то есть хирургическое вмешательство.

Надо уточнить версию, продумать детали. Где, когда, день, час, минута, место, убедительные подробности. Если Ленка умрет, Будягин с него не слезет. А может, не захочет скандала? Видный деятель, а дочка изгоняет плод самым что ни на есть деревенским способом. И если докопаться до основ, то они, Будягины, и виноваты, на них-то и лежит главная ответственность: они воспротивились их браку, именно из-за них Лена не хотела ребенка, объективно они толкнули ее на этот поступок. Может быть, не только объективно? Не хотели огласки. Вот как обстоит, как представляется, как рисуется дело, если смотреть в самую глубину. К чему они ее готовили? Чему научили? Переводить с английского? Этого мало для жизни. Он всегда ненавидел эту семью, опять они хозяева положения, он в их руках, мечется в своей комнатушке, а они там, в Пятом доме Советов, в своей неприступной крепости, мобилизуют врачей, спасают Лену. И спасут, наверно. А потом рассчитаются с ним.

Мать угрюмо молчала, обо всем догадывалась, но не хотела говорить, боялась, что разговор обернется обвинениями. А что она? Хотела как лучше, все так-то делают, подумаешь, какая барыня! Да и он хорош, дорвался, шпарит ей копыта, меры не знает.

Юра поехал в больницу, но не вошел, прошелся в отдалении – боялся встретить Будягиных, боялся новых свидетелей. Чем меньше людей будет его видеть, тем лучше.

Он вернулся на Арбат, не из дома, а из автомата позвонил в больницу, спросил о состоянии больной Будягиной Елены Ивановны. «Состояние тяжелое, температура тридцать девять и восемь». Звонил каждый день и только к концу недели услышал: «Состояние средней тяжести, температура тридцать восемь и два». Еще через три дня: «Состояние удовлетворительное, температура нормальная». В конце второй недели Ашхен Степановна привезла Лену домой.

Как раз в этот вечер мать спросила Юру:

– Как твоя краля-то?

Он усмехнулся:

– Жива-здорова, не кашляет.

Он не звонил ей, не знал, как она отнесется к его звонку, ни разу не пришел в больницу, не написал, никаких оправданий у него нет. Плевать! Правильно сделал, что не пошел! Ему надо знать только одно: сказала ли она кому-нибудь? Но поднять трубку не решался. И она тоже не звонила. Позвонила Нина.

– Юра, ребята собираются сегодня к Лене, пойдем?

– Сегодня я занят.

– Приедешь попозже.

– Я поздно освобожусь.

Звонила она сама или по просьбе Лены? Надо внести ясность.

Он позвонил Лене. Услышал ее тихий, глубокий, ласковый голос:

– Наконец-то. Я так волновалась за тебя.

– Это я волновался за тебя.

– Я все время думала: как ты это переживаешь? Почему не приходил?

– Каждый день звонил, справлялся.

– Да? – радостно переспросила она. – Сегодня ко мне собираются ребята, может быть, приедешь?

– Не хотелось бы в такой куче.

– Я тебя понимаю, а когда?

– Позвоню.

<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 >>