Андрей Львович Ливадный
Восход Ганимеда

– Погоди, Антон, а как же в космосе? Туда ведь кабели не протягивают!

– Не путай божий дар с яичницей, Коля, не маленький уже! Там солнечные батареи, открытое пространство, море лучистой энергии, да и найди мне такой спутник, который несет в себе две сотни механических приводов? В лучшем случае, десяток, ну два, и то это уже катастрофа для конструкторов.

– Хорошо, хорошо… убедил. Источник энергии будем проверять дополнительно. Возможно, что ты и прав. Мне нечто подобное тоже приходило в голову. Грош цена тому солдату, который остановится вдруг ни с того ни с сего посреди боя… это понятно.

– Ну, раз понятно, стоит ли дискутировать дальше? Это день даже не завтрашний, а одному богу ведомо, какой. Нужен, прежде всего, портативный источник энергии, желательно ядерной, чтобы такой вот механизм получил право на жизнь хотя бы в теории. Все, что показывают нам в Японии на их выставках робототехники, конечно, красиво, впечатляюще, но в основном, мягко говоря, – несостоятельно, как только речь заходит об автономии.

– Я смотрю, ты крепко владеешь вопросом, Антон? – усмехнулся Барташов. – Не совсем еще вышел из курса дел, значит…

Последнее замечание подействовало на Колвина угнетающе. Весь его энтузиазм как-то вдруг пропал, словно в нем загасили некую искру прошлого, вспыхнувшую было с прежней силой.

– Да, я владею вопросом, – с внезапной угрюмой резкостью ответил он. – Ты ведь знаешь, чем я занимался после Кавказа…

– Знаю, – из-под добродушно-расслабленной личины Барташова вдруг на мгновенье промелькнуло совсем другое выражение, словно блеснули из-под овечьей шкуры здоровые белые клыки матерого волка. – Потому и приехал, – впившись взглядом в осунувшееся лицо Колвина, произнес он. – Думаешь, у меня нет спецов, способных прокомментировать эту запись? Ошибаешься, есть, – не дождавшись ответа, добавил он. – Ты же умный мужик, Антон, неужели не понял, каких объяснений я от тебя жду?

Колвин молчал. Он сидел, вонзив взгляд в пустую рюмку. В ее хрустальных гранях плавился и преломлялся приглушенный свет настенного светильника.

– Значит, получается как, Коля? – вдруг глухо спросил он. – Когда нужно было лечить ребят, искалеченных на войне, мне сказали что? Нет денег, страна в заднице, сиди, мол, со своими разработками и не рыпайся, без тебя проблем по горло… А теперь, значит, деньги есть? Или жареный петух приложился к одному месту?

– Не ерепенься, Антон, все мы прошли через перестройку, развал армии, и жизнь была поровну на всех… Думаешь, «Гаг-24» единственный законсервированный объект ВПК? Думаешь, меня или кого-то другого гладило все эти годы по шерстке?

– Гладило! – с необъяснимой вспышкой ярости вдруг произнес Колвин, резко вскинув рано поседевшую голову. – Про тебя не возьмусь говорить, а тех, кто загнал наших ребят в Чечню, предварительно накормив боевиков Дудаева оружием?! Кто разбазарил страну за несколько лет? Они кайфовали и кайфуют до сих пор, в то время как молодые ребята без ног сидят у станций метро на деревянных каталочках! Я ведь мог дать им ноги, мог, но на это не отыскалось денег – деньги были только на новые «Мерседесы» да на конкурсы красавиц!

Он вдруг резко замолчал, понуро глядя в пол. Лицо Антона как-то вдруг осунулось, словно разом навалились непосильные годы…

– Хорош ты, праведник, – не повышая тона, но с напряжением в голосе ответил ему Барташов. – Закрылся тут на ведомственной даче, с «калашом» под задницей, не подходите ко мне, обиженный я! Сижу, жру паек, получаю пенсию, как медведь в берлоге, а ты, страна, катись к едрене фене, американцам под звездно-полосатый флаг, за их долбанные окорочка с ветчиной!… Хороша позиция, удобная, нигде не свербит, не дует… Ты же русский, Антон, опомнись!.. – вдруг резко напомнил он.

Его слова, очевидно, попали в точку, задев за живое отставного генерала.

– Я не заперся тут! – с возрастающим с каждым словом ожесточением ответил Колвин. – И на пенсию не озолотился – вся она там, под землей, в лабораториях «Гага», только потому они и живые, что каждый день туда ползаю, как на работу, то тут лампочка перегорела, то там вентилятор завыл. Слесарем тут подвизался, все ждал, надеялся, может, опомнятся, вспомнят… Вспомнили… – с неизъяснимой горечью произнес он. – И опять-таки, не калек лечить, не ребят с того света вытаскивать, – киборга им подавай… Да, я могу его сделать, и эта твоя американская поделка уйдет ржаветь на полку, как только ты им покажешь видео!…

– Да не во мне дело, дурья башка! – Барташов зло сверкнул глазами на Антона и потянулся к бутылке, вновь разливая водку. – Время прошло, понимаешь? – уже спокойнее, примирительно произнес он. – Страна стала немножко другой, но и мир тоже изменился. Мы из дерьма выкарабкиваемся, голову опять приподняли, глядь вокруг – а союзников-то больше нет. Как дали американцам волю в конце девяностых, так они понемногу и загребли под себя все. Теперь весь земной шар – сфера их стратегических интересов. По голове долбают, только пыль столбом. Вон, слышал, собираются первый военный крейсер на орбиту Земли выводить. Для поддержания решений ООН. А мы теперь кто? Об этом ты думал?

– Не знаю, думал ли я об этом… – Антон Петрович с хмурой обреченностью запрокинул голову, проглатывая пятьдесят граммов водки. – Я конструировал сервоприводные протезы костей, совместимые с живой тканью. На это ушли годы. И все коту под хвост… Что ты думаешь, я считать не умею? Да ты хоть знаешь, сколько стоит мое изобретение, продай я его за бугор? Миллионы долларов, а ты мне говоришь про патриотизм.

– Ладно, Антон Петрович, остынь… – Барташов вздохнул, потянувшись за брошенной на стол пачкой сигарет. – Знаю, что не использовал ты «Гаг» ни в каких корыстных целях, и патент никому не предлагал, знаю…

– То есть как? – Колвин напрягся. – Следили, что ли?

– А ты как думал? – Николай Андреевич прикурил, выпустив сизую струйку дыма. – Знаешь ведь наше ведомство, тут на одном доверии, без подстраховки, далеко не уедешь… Вон недавно, может быть, видел по телевизору, деятеля одного показывали, бывший мавзолейный работник, следил за телом вождя мирового пролетариата… Сейчас, знаешь, чем занимается? Свою контору открыл, братву бальзамирует… Вот так-то. И это, скажу тебе, самый безобидный случай. А ну как ты, обиженный и непонятый, туда же пошел бы?

Колвин промолчал.

– Вас, работников «Гага-24», осталось всего трое. Один еще служит, второй, как и ты, на пенсии. Так вот, теми двумя, не буду пока называть фамилий, уже интересовались, пытались подкатиться. А раз слушок гуляет, то сам знаешь, шила в мешке долго не утаишь…

– Да что утаивать-то! – опять резко ответил Колвин. – Кого они хотят, всадников без головы, что ли? Я же сказал, есть две проблемы – энергетика и мозг! Если первую я могу решить, то вторая…

– Вторая тоже решаема, Антон, – внезапно произнес Барташов. – Вот через этот чип. – Он залез пальцами в нагрудный карман и достал оттуда запаянный полиэтиленовый пакетик с микросхемой, у которой были очень своеобразные выводы не в виде паучьих лапок, как для пайки, а с набором крохотных, почти микроскопических зажимов, какие используют в микрохирургии. – Это блок-адаптер, своего рода переходник между головным мозгом и любой адекватной телу конструкцией, – продолжил он в гробовой тишине. – Японская разработка, которой грош цена без твоей технологии самодостаточных сервоприводов. Сейчас они бахвалятся тем, что пришили голову овцы на электромеханический аналог тела, и это псевдоживотное не только живо, но и исправно жрет…

Антон почувствовал, как вдруг помутилось в голове, а пальцы мелко задрожали, когда он тянулся к запаянному в полиэтилен чипу…

Неужели это возможно?

– Как?! – хрипло выдавил он, не коснувшись полиэтиленового пакета, словно страшился его содержимого.

– Просто до безобразия, – ответил генерал, внимательно наблюдая за своим бывшим командиром. – Имитировать высшую нервную деятельность действительно не по силам современной электронике, но результат работы нервных тканей всегда один – цепочка возбуждения, сигнал, транслируемый от мозга через центральную нервную систему к определенному органу. Японцы сделали буквально следующее – они замкнули все сигналы от мозга на компьютеры и принялись отслеживать, что чему соответствует, а потом, когда нашли твердые аналогии, то создали вот этот блок-коммутатор, преобразующий нервное возбуждение в простой сигнал сервоприводному механизму.

Колвин, который в свое время немало поломал голову над данным вопросом, протестующе вскинул руки.

– Знаю, что скажешь… Знаю. Это опытный образец, большинство возбуждений пропадает впустую, нет внутренних органов, которым они адресованы, больше миллиарда комбинаций они просто проигнорировали, не разгадав адресатов, обратной связи фактически нет, но, Антон, разве боги горшки обжигают? Я своими глазами видел, ходит эта овца!..

Глаза Антона Петровича вдруг посерели, выцвели не то от выпитой водки, не то от мыслей, что бродили в его голове в эти минуты.

– Коля… – наконец хрипло выдавил он. – Ты предлагаешь мне сделать зомби, я так полагаю? Сервоприводную машину с человеческим мозгом, у которого окажется невостребованной девяносто процентов функций… Для чего?! Чтобы утереть нос американцам?!

Барташов поморщился, словно его поразил внезапный приступ зубной боли.

– Антон, ты знаком с таким термином, как «гонка вооружений»? – после некоторой паузы спросил он.

– Ну? – поднял взгляд Колвин.

– Так вот, «холодная война» официально, «де юре», так сказать, окончилась при Горбачеве, но «де факто» шла и идет по сей день. Я знаком со статистикой и знаю, сколько позиций мы безнадежно потеряли. Понимаешь – безнадежно. Это значит без шанса вернуть себе то мировое положение, какое занимал Советский Союз. Сейчас начинается раскрутка нового витка технологий, и это шанс для России. Мы должны хотя бы раз посадить Штаты на задницу, дать им понять, что они не являются безраздельными владыками постперестроечного мира, что мы тоже сильны, велики не в меньшей степени и сбрасывать Россию со счетов слишком рано.

– Ну хорошо… – Антон поднял седую голову и взглянул на чипсет так, словно это был не кусочек кремния с хитро проштампованными микроскопическими металлизированными дорожками, а некий сгусток проказы, один вид которой заставлял гулять по позвоночнику крупную дрожь… – А кого ты собираешься сделать… – он замялся, подбирая слово, – ну этим, киборгом?

– Да навалом кандидатур, не беспокойся. Мало ли людей без роду-племени расплодилось за эти годы на улицах. Не переживай, Антон Петрович… – Он вдруг осекся, взглянув в посеревшее и осунувшееся лицо Колвина.

– Знаешь-ка что, замполит? – чуть привстав, не своим голосом произнес Антон, не отрываясь глядя в лицо своему бывшему заместителю по политической части. – Иди-ка ты отсюда поздорову, как и пришел. Набери себе отморозков с улицы, они по интеллекту как раз сойдут под твоих желанных киборгов, раскрась, как положено, и показывай Штатам, авось напугаешь! А я в этом участвовать не буду, ты понял?!

– Дурак ты, Антон Петрович… – тяжело вздохнул Барташов, вставая. – Дураком прожил, дураком и помрешь… А жаль… – Он повернулся и, не оглядываясь, пошел к выходу.

– Эй, – окликнул его Колвин, пальцы которого еще дрожали от гнева. – Забери это, – он указал на упаковку с чипсетом.

– Не напрягайся, пусть лежит. На нее японцы получили патент, там нет никаких коммерческих или военных тайн. Может, что надумаешь, так звони. – Он демонстративно воткнул в щель между досками «вагонки», которой был обшит коридор, свою визитную карточку и, не прощаясь, вышел.

Было слышно лишь, как хлопнула входная дверь да взвыл за окном злой и колючий январский ветер…

…На следующий день, рано утром, Антон Петрович Колвин впервые за последние годы покинул обжитой коттедж в поселке Гагачьем.

Он возвращался в свою квартиру в Москве, и на душе у отставного генерала было муторно, как никогда.

Во внутреннем кармане добротного зимнего пальто лежал запаянный в прозрачную оболочку небольшой, уместившийся бы на ладони ребенка чипсет…

Глава 4

Прошлое…

Можно сказать, что ей повезло: не найдя в своем сознании вразумительного ответа на вопрос о выживании, мучимая голодом, она пошла по знакомому и, как казалось ей, верному пути: к станции метро, потом мимо дежурных, за спиной спешащих на работу людей, вниз, на эскалатор, в гомон толпы, неодобрительно расступающейся, чтобы не замараться о ее лохмотья, туда, где в подземном переходе навсегда поселилось ее детское сознание…

К удивлению Лады, попрошайничать в переходе, без стоящей за спиной матери, оказалось весьма проблематично. Одно дело – опустившаяся старуха с дочкой-инвалидом, а другое – подросток, пусть хромой и некрасивый, но вполне трудоспособный, того самого возраста и вида, когда бездомные, опущенные жизнью девочки начинают отдаваться первому встречному просто за кусок хлеба…

Лада не понимала этой разницы и не думала о ней. Она жила сиюминутными желаниями, почти как зверь, не задумываясь о «завтра», не отличаясь ни особым интеллектом, ни какими-то способностями к абстрактному мышлению. Эти понятия прошли мимо нее, растворились в зловонных лужах коллектора, подменившись простым и жестоким опытом выживания.

Неудивительно, что в первый же день ее забрал наряд милиции и девочка очутилась в приемнике-распределителе для несовершеннолетних.

Это место поначалу показалось ей чуть ли не раем на земле. Жесткая кровать с металлической сеткой, грубые, но чистые простыни, набитая ветошью подушка… Лысые мальчики и девочки, злые, жестокие – маленькие звереныши, – они тоже показались ей поначалу сродни ангелочкам, беззаботно порхающим рядом…

Конечно, сознание Лады не облекало ощущения именно в такие мысли, осознание окружающего остановилось где-то на уровне чувств, но разве мог не удивить ее мирок приемника-распределителя с его жестокими, по иным меркам, законами и скудными условиями существования детей после многих лет, проведенных в прелой бетонной коробке подземного коллектора, питания объедками и каждодневного насилия?

Нет, первые дни она просто отдыхала и духовно, и физически.

Трудности начались позже, когда ее, вместе с группой похожих на нее детей, этапировали в один из подмосковных интернатов для трудновоспитуемых подростков.

Лада совершенно не понимала, что в ее жизни наступает кардинальный перелом.

Раньше она не задумывалась о многом, что являлось очевидным для окружающих ее людей. Здесь же ей быстро и болезненно внушили представление о трех вещах: во-первых, она оказалась тупой, во-вторых, уродливой и наконец, в-третьих, за все нужно платить: и за относительно чистое белье, и за еду, и за то, что ей, не то издеваясь, не то сопереживая, растолковали два первых постулата ее новой жизни.

Для сознания девочки настали в полном смысле этого выражения «черные дни». То, что раньше ощущалось ею подспудно, в виде туманных образов и понятий, робко толпящихся где-то на пороге неразвитого сознания, теперь вдруг окрепло, вырвалось из темных глубин и с ужасающей скоростью начало обретать зловещие формы понимания того, кто она есть на самом деле…

Маленькое, тупое, уродливое ничтожество…

Неудивительно, что в пятнадцать лет она впервые заплакала, уткнувшись лицом в жесткую казенную подушку.

А потом вдруг произошел слом, как в тот памятный день, когда умерла мать.

…Наступал вечер. За зарешеченным окном первого этажа резкий осенний ветер рвал пожухлую листву деревьев. Сентябрь 2016 года выдался дождливым, ветреным и холодным. Лада лежала на голых нарах карцера, куда угодила за провинность на уроке, и смотрела в белый шершавый потолок.

Учеба давалась ей с неимоверным трудом, школу она ненавидела. Однако особо выбирать не приходилось – обстановка не располагала, – любое сопротивление со стороны строптивой ученицы каралось жестоко и немедленно, и Лада, сама того не желая, за полтора года, что провела в стенах интерната, получила элементарные понятия о многих вещах. Она узнала, что такое гигиена, нормальная одежда, получила азы понятий об обществе, взаимоотношениях между людьми, деньгах, научилась читать и писать…

Она повзрослела, и душа ее покрылась черствой коркой.

Парадокс: чем больше расширялись ее понятия об окружающем, тем более туманным и противоречивым становился мир…

…С сухим щелчком в замке двери дважды провернулся ключ. Металлическая дверь карцера протяжно скрипнула на петлях.

Лада демонстративно закрыла глаза.

Она была упряма и не хотела никого видеть.

По бетонному полу прошелестели шаги, рука коснулась ее плеча, настойчиво встряхнула.

– Вставай, поговорим.

Ей пришлось подчиниться. Сев на нарах, она оперлась руками о грубый стол, что стоял подле.

– Объясни, Лада, зачем ты это сделала? – спросила усевшаяся напротив женщина средних лет, с усталым, вечно осунувшимся лицом. Это была Мария Ивановна, воспитатель отряда, в котором числилась Лада.

Речь шла о голубе.

Несколько дней назад кто-то из надзирателей нашел его в кустах, подле символического периметра, что окольцовывал здание интерната. Птице кто-то подранил крыло, да и в облезлом хвосте не хватало нескольких перьев. Голубь ковылял по асфальтированному плацу, перед строем одинаковых, коротко стриженных пацанов и девчонок.

Он сразу не понравился Ладе. Во-первых, вокруг птицы было слишком много суеты, которая по большей части являлась простой показухой – это Лада научилась тонко и безошибочно распознавать еще в метро: наверное, единственное, чему научила ее нищенская жизнь, – это тонко различать фальшь, натянутость в человеческих голосах и жестах, а во-вторых, к обеим ногам голубя пристали засохшие, уродливые куски его собственного помета…

Здесь, в интернате, она пристрастилась к чистоте. Казалось бы, Лада всю свою сознательную жизнь провела в вонючем отстойнике, среди гниющего от влажности тряпья и грязь уже не должна была вызывать у нее никаких отрицательных чувств, но случилось как раз обратное – девочка с неизъяснимым наслаждением мылась, следила за своей одеждой и сторонилась неопрятных сверстников…

Засохший на лапах голубя помет неприятно подействовал на нее, всколыхнув непрошеные воспоминания. Лада отвернулась, пряча лицо от порывистого ветра, в то время как другие дети обступили злополучную птицу; учительница насыпала хлебных крошек прямо на плац, и голубь клевал их, цокая по асфальту засохшим на ногах дерьмом.

Лада стояла чуть в стороне, равнодушно глядя в сторону синеющего поодаль за забором леса.

Кроме грязи и нечистот, она патологически не переносила фальши. Во многих вопросах ей не хватало знаний и жизненного опыта, но оттенки витающих вокруг чувств она ловила с отточенной болезненностью, сама не радуясь этому своему дару…

– Лада, ты почему не подходишь? – настиг ее голос учительницы. – Иди сюда. – Она подняла голубя и сунула его в руки девочки. – Смотрите, дети, он больной, голодный и несчастный. Мы будем его кормить, и он поправится. Люди должны помогать братьям своим меньшим, любить и беречь их…

Назидательный голос учительницы бился в ушах Лады, и она вдруг ощутила, как мочки этих самых ушей горят огнем…

Голубь ловко извернулся в ее ладошках и, вытянув насколько можно свою шею, клюнул ее в оголенное запястье, торчащее из короткого рукава старого, поношенного демисезонного пальто…

Пальцы Лады сжались сами собой. Голубь вдруг растопырил клюв, но ничего не вырвалось из его пережатого горла.

Тушка с растопыренными в агонии крыльями, чем-то похожая на маленького больного орла со случайно виденного Ладой герба какой-то иностранной державы, с мягким стуком упала на потрескавшийся асфальт казенного плаца.

Она стояла, плотно сжав побелевшие губы, и смотрела прямо в глаза онемевшей учительницы.

…Точно так же, как сейчас.

Пустой, выцветший взгляд девочки приводил сидящего напротив педагога в полное замешательство, вызывал неприятное чувство озлобленности против ребенка.

Проработав тридцать лет в колонии для несовершеннолетних, трудно сопереживать каждой отдельно взятой судьбе.

– Ну, ты объяснишь мне?

Лада медленно подняла голову.

– Так было лучше… для него, – неожиданно произнесла она, вновь опуская взгляд.

Подобный ответ мог привести в замешательство кого угодно.

В нем не послышалось ни злобы, ни каких-то иных чувств, – только усталое равнодушие. Будто этот ребенок прожил не одну жизнь, а множество тоскливых, многотрудных существований теснились в его памяти, давая право так спокойно судить – кому жить, а кому нет…

– Ну, знаешь ли!.. – Учительница (или просто надзиратель?) резко привстала, заставив Ладу непроизвольно втянуть голову в плечи. – Ты сама-то думаешь, что говоришь?! Ты же девочка, женщина, будущая мать! – Штампованные, заученные до тошнотворного автоматизма фразы посыпались на Ладу, как горох, барабаня по маленькому, потерявшему всякое чувство реальности мозгу, отскакивая от него, как и положено твердым горошинам…

Через сутки, когда ее выпустили из карцера и разрешили вернуться в класс, она, дождавшись традиционной послеобеденной прогулки, совершила побег.

Никто толком не успел опомниться – девочка, которая только что находилась в толпе ребят, вдруг ни с того ни с сего оттолкнула стоявшего у ворот тучного прапорщика внутренней службы и целеустремленно побежала к синеющему неподалеку лесу…

Это был самый настоящий «побег на рывок» – так поступали заключенные в зонах, когда нечего больше терять, и орлянка с автоматным стволом казалась выходом более предпочтительным, чем возвращение в барак…

Лада бежала, спотыкаясь и падая, но, в отличие от взрослых, которые пытались обрести таким образом свободу, за ее спиной не щелкали затворы и хриплое, жаркое дыхание караульных псов не настигало ее.

Девочку провожал лишь изощренный мат поднявшегося наконец на ноги прапорщика да оторопелый взгляд педагога-надзирателя…

* * *

Весна 2025 пришла, как обычно, в срок.

Мартовский ветер дул порывами, волнуя голые ветви деревьев, на некоторых уже начали набухать клейкие почки; ноздреватый снег еще держался, но сугробы почернели, вытаивая скопившийся в них за зиму мусор, кое-где через решетки ливневой канализации уже звонко рушилась в узкие бетонные колодцы талая вода.

Прохожие, что спешили по своим делам, еще не расстались с зимней одеждой, но машины уже расплескивали в нечищенных от снега переулках грязную талую кашу, вызывая брань жмущихся к стенам домов пешеходов.

В одной из таких тихих, ничем не примечательных улочек и случилось то событие, что в корне изменило впоследствии жизнь многих людей.

Тут, на газоне перед старым домом с крепкими кирпичными стенами и свежевыбеленным фасадом, торчал тройной пень, оставшийся от сваленного несколько лет назад тополя.

Те, кто изо дня в день ходил на работу именно по этой улице, уже успели привыкнуть к сухощавому, седому как лунь старику, который сидел на плоской дощечке, прибитой к среднему пню, и с отрешенным видом наблюдал, как две собаки в ошейниках бегают вокруг, расплескивая кашу талого снега. Пока две овчарки резвились, разминая лапы, он думал о чем-то своем, обращая на своих подопечных внимание только в те моменты, когда одна из собак подбегала к нему и тыкалась носом в ладонь, требуя ласки.

Такую картину можно было наблюдать изо дня в день, и многие прохожие, чей маршрут постоянно пролегал по этой улице в утренние или вечерние часы, машинально кивали старику, словно тот был их старым знакомым.

Он же, постоянно погруженный в какие-то, ведомые лишь ему одному мысли, рассеянно кивал в ответ только в том случае, если замечал приветствие. По облику этого человека трудно было судить о роде его прошлых занятий и социальном положении, одежда старика не казалась бедной, но та отрешенность, с которой он смотрел в одну точку на каменной стене здания напротив, делала его образ сродни огарку оплывшей стеариновой свечи, обреченному, если зажгут, гореть минуту или две, не больше. Видимо, он хорошо осознавал собственный возраст и не ждал никаких чудес ни от природы, ни от жизни, ни от людей. Все, что могло с ним случиться, уже произошло в прошлом, а теперь ему оставалось только сидеть, вдыхать чуть горьковатый весенний воздух, не загадывая наперед, сколько еще лет отпущено ему в этом мире…

Это утро начиналось для него, как обычно.

Сев на прибитую к пню доску, он отстегнул поводки собак, и те весело, наперегонки кинулись бежать вдоль тротуара.

Мимо прошелестела покрышками иномарка, звонко процокали по оголившемуся из-под снега асфальту женские каблучки. Воздух этим ранним утром казался особенно чистым; он нес сладкие флюиды весны, и на душе у Антона Петровича было спокойно, даже отрадно… Хотелось просидеть так весь день, не возвращаясь в запыленный сумрак квартиры.

С того памятного зимнего вечера, когда ведомственная «Волга» подкатила к двухэтажному коттеджу в поселке Гагачьем, казалось, прошла целая вечность.

Никто больше не тревожил отставного генерала Колвина ни визитами, ни просьбами…

Тоскуя в неуютной холостяцкой квартире, ощущая вакуум полнейшего одиночества и забвения, он обзавелся двумя щенками немецкой овчарки, заботы о которых, как и ежедневные вынужденные прогулки, немного скрашивали его жизнь.

Смириться со своим положением пенсионера, оставшегося не у дел отставного военного, было тяжело, но возможно, и наслоения времени постепенно стирали в памяти острые углы воспоминаний о несбывшихся мечтах и прожитой, как ему казалось, большей частью попусту жизни. Детей у Колвина не было, жены тоже. Только две эти собаки как могли скрашивали внезапно подступившую старость…

Задумавшись, он не заметил, как в конце улицы появилась чуть прихрамывающая на одну ногу молодая женщина.

Одета она была сверхбедно, во что придется, но выглядела на удивление опрятно. Собаки Колвина, бросив возиться друг с другом, навострили уши, глядя в сторону одинокой прохожей и втягивая холодный воздух влажными черными ноздрями.

Она остановилась, в первый момент испугавшись вида двух вставших в стойку овчарок. Ее взгляд метнулся от собак к хозяину, который сидел на пне, вполоборота к ней, явно о чем-то задумавшись и не видя происходящего.

Она не стала окликать его, а присела и вытащила из кармана старого, застиранного пальто кусок хлеба, заботливо завернутый в подобие носового платка.

Овчарки с двух сторон подошли к ней, напряженно втягивая воздух.

Лада разломила кусок хлеба надвое и протянула им, заглядывая в черные умные глаза собак. Сделала она это совершенно естественно, не напрягаясь, словно этот коричневатый брусок хлебного мякиша не являлся ее единственной едой на сегодняшний день, а был припасен специально для двух черных как смоль овчарок с лоснящейся на загривках шерстью.

В этот момент Антон Петрович наконец оглянулся, спохватившись, что уже давно не видит и не слышит своих подопечных.

Его глазам предстала довольно странная, по меньшей мере, несвойственная будням картина: обе собаки жевали хлеб, аккуратно подбирая его с ладоней присевшей на корточки перед ними очень бедно одетой молодой женщины.

Ее лицо можно было бы назвать красивым, если б не приподнятая к носу верхняя губа. Даже легкая, испуганная улыбка не могла скрасить ее черты, а только усиливала врожденное уродство.

Антон Петрович привстал.

Заметив движение, Лада вскинула голову:

– Извините… они не хотели меня пускать…

У Колвина шевельнулось какое-то смутное воспоминание.

Где же он видел это лицо… уж не у подземного ли перехода?..

Бродяжка? Нищенка? Но почему тогда ее одежда выглядит так, словно за ней ухаживают каждый день? Что-то в образе этой молодой, изуродованной при рождении девушки не вязалось в его сознании с понятием о грязных, замызганных попрошайках, что сновали меж коммерческих киосков у ближайшего метро или толклись у входа в вестибюль станции.

Посмотрев на хлеб, который доедали его собаки, и чистую тряпочку, лежащую на коленях девушки, он вдруг отчетливо понял, что у нее не может быть лишнего куска хлеба, припасенного для собак.

Колвину вдруг стало неуютно и неудобно, словно это он заставил ее поделиться с его питомцами последним…

– Да нет… это, видимо, мне нужно извиняться за своих оболтусов… – произнес он, вставая с пня, и тут вспомнил, где и когда видел ее… Пару раз она промелькнула на грани его сознания, там, где откладывались лица случайно проходящих мимо по улице людей. Он даже вспомнил, что она немного прихрамывает.

– Джек, Сингар, ко мне! – строго произнес он, обращаясь к собакам.

Овчарки подошли к хозяину, отчего-то виновато поджав хвосты.

– Ну… я пойду, ладно?

Этот робкий вопрос вызвал в душе Колвина целую гамму чувств.

Откровенно говоря, он, как и большинство людей, недолюбливал бродяг и нищих, но эта девочка… или женщина слишком резко диссонировала с укоренившимся в сознании образом уличного попрошайки. Если б не ее одежда, то Антон Петрович ни за что не причислил бы ее к данному классу.

Раньше при входе в метро он неизменно отдавал мелочь, скопившуюся в карманах пальто, тем серым, убогим личностям, что толпились подле входа в вестибюль. Пока он находился в силе, был, как говорится «при делах», Колвину ничего не стоил этот жест, а взамен он получал некое душевное спокойствие, равновесие, что ли.

Вернувшись в Москву после долгого отсутствия, он не нашел никаких радикальных перемен подле станции метро, разве что маленькие коммерческие ларьки сменились на более просторные остекленные павильоны. Все так же у входа торговали цветами и газетами, там же сидели нищие. Он по привычке опустил руку в карман пальто, но мелочи там не нашлось, и он сунул в протянутую к нему ладонь десятку.

Через пару часов ему вновь понадобилось съездить в город, и он, подходя к станции, увидел ту самую бабку, которой дал деньги. Она валялась в вонючей луже подле пивного павильона, а народ брезгливо обтекал ее с двух сторон, как течение реки раздваивает русло, чтобы обогнуть отмель и вновь слиться.

На душе у Колвина вдруг стало так гадостно, что он мысленно зарекся давать кому попало деньги. Не то чтобы ему было жаль их, а просто противно это профессиональное двуличие – с одной стороны, жалобный дрожащий голос, умоляющий о подаянии голодному человеку на кусок хлеба, а с другой – пожилая женщина, валяющаяся в собственных нечистотах…

Пока он размышлял, Лада встала, отряхнула полу старенького демисезонного пальто, на которую одна из собак оперлась лапой, и, ни слова не говоря, собралась идти дальше, по своим, неведомым Колвину делам.

– Постой!.. – неожиданно для самого себя окликнул он девушку. – Ты торопишься?

Очевидно, для нее это был совершенно риторический вопрос.

Антон Петрович посмотрел на нее, заметил, как легкая тень скользнула по чертам изуродованного пьяными генами лица, и предложение, готовое сорваться с его губ, вдруг застряло в горле. Он хотел сказать: «Пойдем, я тебя накормлю», но вдруг отчетливо понял, что ее обидит такая формулировка… «Что за чушь…» – растерянно подумал он, уже совсем не радуясь своему внутреннему порыву, но все же произнес, поражаясь натянутости и чуждости своего собственного голоса:

<< 1 2 3 4 5 >>