Оценить:
 Рейтинг: 3.67

От Франсуа Вийона до Марселя Пруста. Страницы истории французской литературы Нового времени (XVI-XIX века). Том II

Серия
Год написания книги
2010
<< 1 ... 6 7 8 9 10 11 >>
На страницу:
10 из 11
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Итак, действие романа разворачивается на Ближнем Востоке, в Турции. Описаны восточные нравы в книге, как установили исследователи, достаточно точно, чему не приходится удивляться: Прево пользовался рядом вполне надежных источников, в том числе книгой Димитрия Кантемира «История величия и упадка Оттоманской империи» (1716), переведенной в 1734 г. на английский язык (в своем журнале «За и против» в марте и сентябре 1740 г. Прево дал пространный разбор этого издания). Как и многие его современники, писатель интересовался Востоком; уже в первом своем романе, в «Записках знатного человека», он уделил заметное место турецким эпизодам. Разрабатывал он там ситуации достаточно трафаретные: либо мотив пребывания европейца в турецком плену, либо мотив его любви к «прекрасной мусульманке». В «Истории одной гречанки» он выбрал ситуацию несколько иную: его героиня по рождению христианка, она лишь воспитывалась в Турции, но все равно она оказывается представительницей иной культурной (да и религиозной) традиции, и ее приобщение к культуре европейской – это постижение феномена ей неведомого и чуждого. Но здесь нет, как это обычно бывало у современников писателя (у Монтескье, у Вольтера и других), остраненного взгляда на быт и нравы Европы, Франции, нет трудного вписывания в этот новый для персонажа миропорядок либо неприятия этого миропорядка, отталкивания от него. Но «загадочность» характера героини объясняется совсем не ее происхождением и воспитанием.

Да и загадочно ли ее поведение? Ведь оно кажется таким лишь герою-рассказчику. Как и большинство романов Прево, «История одной гречанки» написана от первого лица. Это рассказ-воспоминание, и в этом существенное отличие романа от «Манон Леско». Там – взволнованная исповедь много перенесшего, отчаявшегося человека, для которого все пережитое было не просто свежо в памяти, оно кричало и мучило, не выходило из головы и совершенно не было внутренне преодолено. В новом романе – иначе. Здесь рассказывает уже человек немолодой, у которого вся эта история гречанки – в далеком прошлом, но рассказывает настолько взволнованно и живо, что создается впечатление не неторопливых мемуаров, а сиюминутного рассказа, непосредственного и стремительного. Переживает все перипетии этой трудной, мучительной любви молодой французский дипломат, обосновавшийся в Турции, и одновременно его юношеские метания и порывы оценивает и судит зрелый мужчина, умудренный немалым жизненным опытом.

В романе о Манон Леско мы знали лишь фамилию героя, здесь не названы ни имя, ни фамилия. И тем не менее фигура рассказчика также является проблемной. Как верно отметила М. В. Разумовская, «не историю гречанки рассказывает он нам, а историю своих сомнений». Добавим: историю своей любви, все стадии которой герой прослеживает с понятным интересом, ибо что может быть более занимательным для натуры впечатлительной и импульсивной, чем тайники собственного сердца. Герой-рассказчик обращается к этим «поискам утраченного времени» не для того, чтобы еще раз, хоть в мыслях, пережить былое чувство, а для того, чтобы его осмыслить, понять, преодолеть, в какой-то мере самооправдаться. «История одной гречанки», в центре которой находится, казалось бы, женский образ, очаровательный и загадочный, в действительности является очень «мужским» романом (в большей мере, чем книга о Манон Леско): это произведение о мужской любви, о ее сложном механизме. Прево рассказывает в романе о движениях души тонких, порой трудноуловимых, но находит в их смене убедительную логику и закономерность.

В самом деле, как развивается любовь героя? Сначала он испытывает к обольстительной рабыне дружеские чувства и сострадание. Ему хочется помочь прекрасной христианке, оказавшейся к тому же достаточно сообразительной и умной, избавиться от того унизительного состояния, в котором она очутилась. И эта жалость живет в его сердце очень долго. Но подспудно, не отдавая себе в этом отчета, он начинает влюбляться в Теофею, открывая в ней прежде всего пленительную женщину. Недаром он вдруг обнаруживает, что воображение его давно уже «пребывало в плену ее прелестей». Ему начинает казаться, что его толкает к героине лишь вожделение, лишь жажда плотских утех. В действительности же это не так. Ум Теофеи, ее любознательность, живость, мягкость, короче говоря, вся ее личность все более и более овладевает его сознанием. Иначе он давно бы уже сделал ее своей наложницей, не очень затрудняясь ее прошлым. Вот почему его так занимает вопрос, «запятнана ли она ласками двух своих любовников». Тем самым его любовное чувство в своем развитии все время обгоняет его конкретные намерения и его самопонимание, то есть осмысление и своих побуждений и своих чувств. Он думает, что он хочет лишь насладиться любовью Теофеи, и поэтому ее прошлый образ жизни не может стать препятствием его желаниям, даже наоборот, им способствует. Но влюбляясь все серьезней и глубже, он мучительно ревнует ее к этому прошлому, уже не веря ее рассказу, и в воображении своем рисует целый хоровод ее былых любовников, полагая, что она значительно более опытна и изощрена в любви, чем кажется, и побывала во многих сералях.

Деликатно, мягко, но настойчиво он склоняет девушку к любви, и ее решительный отказ лишь разжигает его ревность и сомнения. «Думая о том, – вспоминает он, – что она отказала мне в милостях, которые расточала, вероятно, не малому числу турок, я потешался над собственной наивностью, из-за которой столь дорожил объедками старика Шерибера». А любовь делает свое дело. Полагая, что его влечет к Теофее все еще одно сладострастие, герой вдруг обнаруживает в своей душе совсем новое чувство. «Поскольку я всегда стремился придерживаться возвышенных принципов, – рассказывает он, – то мне было довольно легко пожертвовать вожделенными утехами ради того, чтобы превратить Теофею в женщину безупречную как по уму и очарованию, так и по добродетели». Придерживался ли он «возвышенных принципов» в прошлом – мы не знаем. Можно предположить, что не придерживался, будучи человеком своего времени, когда легкие любовные авантюры были в моде, а моральная распущенность считалась даже достоинством светского молодого человека. К «возвышенным принципам» герой обратился лишь тогда, когда полюбил выкупленную им рабыню глубоко и серьезно. И вот тут он наконец понимает, что «естественные потребности, являющиеся источником желаний, принимают у человека любящего другое направление, отличное от того, единственным двигателем коего служит любовный пыл». Теперь его внутренние душевные стремления приходят в гармонию с его внешними намерениями, и им овладевает утонченная любовь, «прелесть которой заключается в сердечных переживаниях».

Он любит отныне Теофею глубоко, полно, всеохватно. Любое любовное чувство эгоистично. Оно направлено на самоудовлетворение и заставляет видеть в любимом существе свою собственность, неотторжимую принадлежность. Но высшее, вершинное любовное чувство способно подвигнуть его носителя на самопожертвование во имя счастья возлюбленной. Герой романа приходит и к этому, хотя понимает, что чувство ревности будет его жестоко терзать. «Я с завистью взирал бы на счастье силяхтара, – признается герой, – но не нарушил бы его, как бы ни было мне тяжело, и даже сам способствовал бы возвышению женщины, единственной моей любви». И вполне логично, что после переезда во Францию герой не против замужества Теофеи с господином де С***.

После отказа силяхтару Теофея кажется герою уже не выкупленной рабыней, не отщепенкой, не признаваемой отцом, не девушкой, обреченной на разврат, а существом, облагороженным «тем именно величием, которым она пренебрегла». Только теперь он решает жениться на ней. Но почему же он не попытался сделать этого раньше? Он думает, что лишь потому, что видел в ней покупаемую наложницу, доступную содержанку, на которых порядочные люди не женятся, в действительности же он настолько сильно ее любил, что этот формальный акт был ему не нужен. Он уже не мыслит своей жизни без нее, хочет быть не только ее любовником, но и защитником, опорой, верным советчиком и руководителем. Он хочет помогать ей во всем, вот почему он предпринимает розыски ее подлинного отца, находит его, старается добиться ее признания семьей, принимает в свой дом ее брата и т. д.

Рядом с любовью, которая ежедневно и ежечасно рождает в герое жгучую ревность и подозрительность, но также – восхищение и преклонение, в его душе постоянно живет недоумение, вызванное странным с его точки зрения поведением молодой женщины. Герой анализирует не себя, а ее, ее характер, ее моральные устои, ее наклонности. Это вечное разгадывание Теофеи и своего отношения к ней обогащает его, делает опытным и мудрым, но также неизменно укрепляет его любовь, направляет ее, эту любовь, в новое русло. По определению М. В. Разумовской, «своими малообоснованными сомнениями он сам обрекает себя на мучения, разрушает самого себя, открывая в глубине своей души безнадежную пустоту». Но, между прочим, сомнения его не всегда необоснованны: Теофея входит во вкус европейской жизни с ее непременными ухаживаниями, флиртами, свиданиями и изменами.

Мучения героя продиктованы не его эгоизмом. Что касается его чувства, то оно не деградирует, как может показаться, то есть не превращается во что-то уродливое и жалкое, а приобретает новое качество. Герой все более любит Теофею как таковую, вне ее постыдного прошлого и вне ее положительных качеств. Он любит ее во многом как свое создание, которая, однако, отказалась ему принадлежать, что приводит его в отчаяние, в гнев, в недоумение, и это в конце концов притупляет его любовное чувство. Пропадает его острота, трепетность, новизна. Герой явно устал от столь сильных переживаний; он не разлюбливает Теофею, но его любовь становится скучной обыденностью, а это ведет к душевному успокоению, к утрате возвышенного и сильного чувства. Но вместе с любовью уходят и его жизненные силы, интерес к жизни, к ее многоликим треволнениям.

Герой так объясняет свою неудачу: «Было крайне нелепо со стороны светского человека внушать девушке взгляды, подходящие разве что для монастыря». «Он сам оказывается виноватым в своих последующих страданиях, – полагает М. В. Разумовская, – ибо плохо выполнил рискованную задачу – перевоспитать женщину, сделать из рабыни свободную личность».

Но ведь Теофея стала рабыней по случайному стечению обстоятельств, по собственной неопытности и в какой-то мере по собственной же воле. Да, она «не опустилась до порока, а родилась в нем», но внутренне он ей глубоко чужд. Впрочем, вот ее исходная жизненная позиция: «считать мужчин единственным источником благосостояния и счастья женщины... путем угождения, покорности, ласк мы можем в какой-то степени властвовать над мужчинами, в свою очередь подчинять их себе и добиваться от них всего, что нам требуется для счастья». Итак, нацеленность на мужчину, все для мужчины и через мужчину. Философия довольно распространенная. Но иного пути Теофея просто не знает. Однако она смутно ощущает в себе потребность в иных чувствах, в иных жизненных правилах и отношениях. И герой своими рассказами о положении европейских женщин, свободных в своем выборе, пробуждает в душе Теофеи неодолимое стремление и к такой любви, и к твердым нравственным устоям. Недаром герой-рассказчик открывает в этой шест надцатилетней девушке (возраст Манон при ее первой встрече с де Грие) богатый внутренний мир и душевную незаурядность. Вот почему моральные уроки, которые преподает ей герой, и мысли, почерпнутые из специально подобранных для нее книг, падают не на «подготовленную почву», а на почву, готовую к принятию этих новых для Теофеи взглядов. Вот почему она так радостно и так легко принимает иной взгляд на женщину и на ее добронравие, на отношения между людьми.

Да, герой поступил неосторожно: он преподал девушке высокие нравственные принципы, которые он же стал склонять ее нарушить. Это не могло ее не насторожить, не оттолкнуть. «Он столкнулся с осознавшей себя свободной личностью, – пишет о герое М. В. Разумовская, – которая от вегетативного состояния перешла к сознательной жизни и обладает глубоким чувством собственного достоинства, им самим воспитанным». Итак, перед нами еще один вариант истории Пигмалиона и Галатеи. Но в античном мифе перед скульптором, создавшим свой шедевр, был бездушный мрамор, в который он вдохнул жизнь. Перед героем романа была живая женщина с богатым внутренним миром, все более обретающими определенность стремлениями, решившая сама строить свою «жизнь сердца». И вот тут герой книги терпит полное фиаско. Почему же Теофея не полюбила его?

Она испытывала к герою чувство самой искренней благодарности, исключительного доверия. Действительно, она обязана ему всем. В том числе и обретенным ею чувством собственного достоинства, осознанием своего права на свободный выбор в любви. Поэтому на все его уговоры и доводы она легко находит убедительные возражения, ловко ловя его на непоследовательности и нелогичности. Так, в ответ на предложение стать его любовницей-содержанкой она говорит, что с удивлением слышит это из уст человека, столько твердившего ей о добродетели. В ответ на объяснение в любви она замечает: «Трудно допустить, что при ваших взглядах на добродетель вы можете не презирать женщину, зная все ее прошлое». Но совершенно очевидно, что все это лишь уловки и отговорки.

«Загадочность поведения Теофеи, – писала М. В. Разумовская, – объясняется тем, что она с самого начала чувствует презрение к себе». Вот уж нет! Совсем напротив. Герой выказывает по отношению к ней и заинтересованность, и внимание, и сострадание, а очень часто – восхищение ее красотой, ее умом, душевной тонкостью. Он всегда по отношению к девушке предупредителен и деликатен. Она платит ему тем же, желая и жить в его доме, и самоотверженно ухаживая за ним, когда он заболел, и видя в нем друга, самого близкого себе человека.

И все-таки Теофея не прониклась к герою пылким любовным чувством. Можно, конечно, считать, что он для девушки всегда живой укор, всегда напоминание о ее постыдном прошлом. Можно предположить, что между ними встали и те благодеяния, которыми осыпал Теофею герой: ведь девушка в самом деле была слишком многим обязана французскому дипломату, и это чувство благодарности делало ее выбор несвободным. Вот, в частности, почему она столь охотно принимает ухаживания новых поклонников – уже во Франции. Она стремится к ним, бежит навстречу свободному чувству, о котором мечтает, и бежит от героя, от его знания ее прошлого и от своей зависимости от облагодетельствовавшего ее человека. Но все дело, конечно, в том, что Теофее просто не случилось полюбить героя-рассказчика. Сердцу не прикажешь. Подлинной любви, однако, узнать ей не пришлось. Герой же не перестает ее подозревать и выслеживать, и эта необоснованная ревность и груз благодарности столь для нее тяжелы, что Теофея готова затворить себя в монастыре, лишь бы жить спокойно.

Теофея решительно отличается от Манон, хотя они одного возраста и одинаково влекут к себе мужчин. В героине этого романа нет безудержного гедонизма Манон, ее жажды развлечений во всех их формах. Теофея тоже принимает богатые подарки – от силяхтара, от самого героя, – но тратит все это на выкуп из турецких гаремов невольниц-христианок. Она помогает итальянке Марии Резати соединиться с любящим ее мальтийским рыцарем, томящимся в неволе (его любовь очень напоминает всепоглощающую страсть де Грие к Манон). Теофея более умна, более тонка и отзывчива, ее внутренний мир значительно глубже и богаче, чем внутренний мир Манон. Но главное – она более добродетельна и честна, чем героиня прославленного романа.

В душе же героя – «бушующая страсть». Этой страстью пропитаны все страницы книги. Это половодье чувств, эта стихия любви оттесняют на задний план и авантюрность многих эпизодов романа, и изображение турецких нравов и политической жизни, в которую оказывается вовлеченным французский дипломат, и точно выписанные образы второстепенных персонажей – паши Шерибера, силяхтара, старого Кондоиди, учителя греческого, невольницы Бемы и т. д. Отметим, что действующие лица турецкой части романа разработаны значительно детальней, чем части французской, которые не случайно не названы по имени: их роль настолько служебна, что они как бы не имеют лица, не имеют запоминающихся примет и отличий.

Но мало внешних примет и у Теофеи и у героя-рассказчика (как их было очень мало и у де Грие и Манон). Главное в книгах Прево – скрупулезный и точный анализ страстей, правдивый рассказ о любовных муках, о «жизни сердца». Но «можно ли ожидать правдивости от пера, коим водит любовь?» – спрашивал Прево. Ответ содержится в его книгах.

Малая проза Прево, в отличие от его больших романов, не перегружена увлекательными, подчас совершенно невероятными приключениями, хотя и в малой прозе писателя интрига разворачивается стремительно, держа читателя в постоянном напряжении. Главное для героев этой прозы – их внутренняя жизнь, раскрытая писателем с реалистической силой и тонким лиризмом. Если Прево в изображении некоторых своих персонажей опирался на опыт ряда своих современников, в том числе Д. Дефо как автора «Молль Флендерс» и «Роксаны», то как психолог он был смелым новатором и шел своим путем, предвосхищая реалистические открытия французских писателей следующего века – от романтиков до Стендаля.

РОМАН КРЕБИЙОНА-СЫНА И ЛИТЕРАТУРНЫЕ ПРОБЛЕМЫ РОКОКО

...то больное поколение,

которое Кребийон, Лакло и Луве

так хорошо нам изобразили в

его самом веселом греховном

блеске и цветущем тлении.

    Г. Гейне. «Французские дела»

Литературные репутации, однажды возникнув, держатся затем многие годы. Писатель с «плохой» репутацией, которой он часто обязан безответственной поспешности современников или ленивой неторопливости исследователей последующих эпох, надолго задерживается в лучшем случае на «задней полке» литературы[127 - См.: Henriot Е. Les livres du second rayon, irrеguliers et libertins. Paris, 1948. P. 177 – 201.].

Ярким примером такой исторической несправедливости является судьба творческого наследия Клода-Проспера Кребийона-сына.

Тонкий психолог и изобретательный рассказчик, восхищавший Вольтера; приятель лорда Честерфилда и X. Уолпола; завзятый острослов светских салонов; романист, у которого учился Стендаль, – и человек неудавшейся, если не трагической, личной жизни, испытавший и утрату близких и равнодушие друзей; автор произведений, пользовавшихся сомнительной славой, не раз осуждавшихся, сжигавшихся рукой палача, выходивших анонимно и печатавшихся за пределами Франции, – таков противоречивый и не вполне нам ясный облик этого писателя, исключительно популярного в свое время, но скоро, чуть ли не при жизни, получившего кличку автора несерьезного, фривольного, весьма типичного для своей эпохи, но безусловно второстепенного. Долгое время творчество Кребийона квалифицировалось лишь как предмет интереса досужих эрудитов, собирателей раритетов и любителей гривуазных повествований.

Так сложилась легенда о Кребийоне, сложилась как результат неосведомленности, повторения чужих оценок и общих мест. По-настоящему творческое наследие писателя еще не изучено, это изучение только начинается[128 - Помимо ряда содержательных, но узких по теме статей, мы можем назвать лишь два исследования, посвященных жизни и творчеству Кребийона. Это: Cherpack Cl. An Essay on Crеbillon fi ls. North Carolina, 1962; Sturm E. Crеbillon fi ls et le libertinage au dix-huitieme siиcle. Paris, 1970. Впрочем, за последнее десятилетие произошел заметный сдвиг в изучении творческого наследия писателя. Это связано с изданием, под руководством Ж. Сгара, полного собрания сочинений Кребийона в четырех томах (1999 – 2002), а также с выходом целого ряда монографий, посвященным отдельным аспектам его творчества.]. Нет еще подробной и точной библиографии его произведений, решены не все текстологические проблемы и вопросы атрибуции. Биография писателя известна нам лишь в самых общих чертах; не то что в этой биографии много белых пятен, – дело еще хуже: на фоне общей неясности одиноко мелькают более или менее точно установленные факты. Литературная позиция писателя не выяснена. Его то сопоставляют с такими его современниками, как Мариво и Прево, то противопоставляют им. Его то причисляют к апологетам дворянского «либертинажа» и поэтому сближают не только с Луве де Кувре, но даже с маркизом де Садом, то считают Кребийона предшественником такого критика этого «либертинажа», как Шодерло де Лакло.

Жизнь Кребийона, в том виде, в каком она нам известна, небогата яркими фактами. Непроверенные даты выхода книг, недолгое заключение в Венсеннском замке, не вполне достоверная поездка в Англию после выхода одного его легкомысленного романа. Еще запись в приходской книге о рождении, сообщение о погребении романиста на Сен-Жерменском кладбище... Редко о ком из писателей нельзя сказать, что его биография – в его книгах. Но о Кребийоне и этого еще не скажешь. Все ли его книги мы знаем? А те, что мы знаем, действительно ли все его? На склоне дней, за пять лет до смерти собрал ли он все им написанное в своих «Сочинениях» (изданных в Париже, но осторожно помеченных Лондоном), или включил туда только самое лучшее? Созданные в век иносказаний и аллегорий, книги Кребийона неизбежно оказались насыщенными нарочито завуалированными намеками. К ним, этим книгам, необходим ключ. Им безусловно владели современники писателя. Теперь этот ключ во многом утрачен, и книги Кребийона становятся понятными не до конца. А время написания его произведений? Тут одни сплошные неясности. А что представляет собой его раннее творчество? Этих его произведений никто еще не начинал разыскивать, собирать и изучать. Как и его переписку: Кребийон жил в исключительно «эпистолярный» век, но нам известно лишь несколько десятков его писем.

Личные связи Кребийона только еще начали выяснять. Установлен, например, широкий круг его английских знакомств[129 - См.: Day D. A. Crеbillon fi ls, ses exils et ses rapports avec l’Angleterre // Revue de littеrature comparеe. 1959. № 2. P. 180 – 191.]. Что касается его французских друзей, то кроме плодовитого комедиографа Шарля Колле (1709 – 1783), поэта Алексиса Пирона (1689 – 1773) и прославленной актрисы Клерон (1723 – 1803), мы вряд ли сможем еще кого-либо назвать, хотя Кребийон наверняка встречался и с Прево, и с Мариво, и с Монтескье, и с Дюкло. Мемуаристы упоминают его часто, но бегло; пожалуй, наиболее развернутый человеческий портрет писателя дал Луи-Себастьян Мерсье в «Картинах Парижа»[130 - См.: Мерсье Л.-С. Картины Парижа. Т. I. M.; Л., 1935. С. 378 – 379.], где Кребийон обрисован как острослов и повеса, но по существу человек доверчивый и простодушный.

Немало писалось о его взаимоотношениях с отцом. Отношения эти были плохими. А может быть они лишь казались плохими – столь различными были творческие принципы отца и сына. Кребийон-отец (1674 – 1762) хотел быть третьим (после Корнеля и Расина) великим трагическим поэтом Франции. Но подлинно великим он не стал, хотя иногда не без успеха соперничал с Вольтером. Высокий этический пафос лучших созданий классицизма XVII в. в его трагедиях отсутствовал. Герои Кребийона-отца находились во власти пожиравших их гипертрофированных, взвинченных чувств и инстинктов – любви, ревности, мстительности и т. п. Бурные, болезненные страсти героев, не подчиняющиеся контролю воли, делали мир трагедий Кребийона алогичным, мрачным, антигуманным. Человек оказывался слабой игрушкой темных сил. В этих условиях с человека снималась всякая ответственность за его поступки. При подобном подходе аморализм был даже не неизбежным злом, а неотъемлемым свойством общества. Творчество Кребийона-отца не только демонстрирует регрессивный вариант эволюции классицистической драматургии, но несомненно отражает как вкусы, так и некоторые стороны человеческих взаимоотношений, царивших в дворянских кругах.

У сына мы тоже найдем безжалостное разоблачение пороков общества, но делается это совсем иными средствами, поэтому для будущего романиста наверняка остались бесполезными вольные или невольные уроки отца.

Впрочем, виделись они, очевидно, редко. Рано лишившись матери, Клод-Проспер долгие годы воспитывался у иезуитов в знаменитом лицее Людовика Великого. Но духовная карьера его не соблазнила, и, отклонив предложение святых отцов вступить в их орден, он окунается в прельстительный мир кулис, заводит знакомство с актерами и актрисами, проникает в светские салоны, пописывает веселые куплеты и песенки для сатирических водевилей.

Этот этап жизни Кребийона нам совсем не известен. А он очень важен, так как именно в эти годы Кребийон сформировался как писатель. Сформировался, а не формировался: первый печатный опыт Кребийона – новелла «Сильф» (1730) – обнаруживает в авторе зрелого мастера. После «Сильфа» с его веселой усмешкой, игривостью, легкостью, непринужденностью манера Кребийона внешне мало меняется.

Сформировала писателя и своеобразная атмосфера театра, где игра на сцене часто продолжается и в жизни, сформировала и мимолетная дружба с очаровательной мадемуазель Кино, столь долго владевшей сердцами зрителей театра Французской Комедии, сформировало и участие в полусерьезных литературных начинаниях с графом Кейлюсом (1692 – 1765), циничным острословом, талантливым рассказчиком и серьезным ученым-археологом. Светские салоны, куда Кребийон был сразу же принят, дали ему безукоризненное знание обычаев, нравов, психологии представителей высшего общества, которые он с таким холодным аналитизмом и безжалостной правдивостью изобразил в своих романах.

Можно без особой натяжки сказать, что как писателя Кребийона сформировала атмосфера Регентства, хотя будущий автор «Софы» и «Заблуждений сердца и ума» столкнулся по выходе из лицея лишь с ее отголосками.

* * *

Людовик XIV скончался 1 сентября 1715 года. Кончился «великий век», кончилось столь долгое и столь тяжелое для государства царствование. В обход политического завещания Короля-Солнца во главе страны стал регент герцог Филипп Орлеанский. И все переворотилось.

Краткий период Регентства (1715 – 1723) не приостановил нарастающего кризиса абсолютизма, хотя регент и предпринимал некоторые шаги в этом направлении: он расширил функции местных парламентов, вернул им право «ремонтрансов», несколько оживил экономику (что не избавило страну от дальнейшего обнищания и от голодных бунтов), даровал некоторые вольности янсенистам и т. д. Попытки реорганизовать финансовую систему и упорядочить налоги закончились неудачей. Людовик XV получил страну в том же состоянии экономической неустойчивости, в какой она была при кончине его прадеда.

Однако пристальное внимание исследователей к периоду Регентства не случайно. Именно тогда в общественном сознании произошел существенный сдвиг. Период Регентства был временем своеобразной общественной релаксации, когда и широкие слои дворянства, и буржуазия стремились поскорее освободиться от груза прошлого. Груз этот становился все более невыносимым для всех слоев общества. Последние годы царствования Людовика XIV ознаменовались наступлением на свободомыслие, усилением религиозных споров и церковной реакцией. Блеск версальских балов и фейерверков, великолепие двора Короля-Солнца, показное покровительство писателям и художникам, грандиозные празднества и спектакли, в которых талант исполнителей счастливо соперничал с изобретательностью художников и костюмеров, виртуозностью музыкантов и выдумкой драматургов, – все это было в прошлом. Погасли маскарадные огни, остановились фонтаны. На смену молодой раскрепощенности пришло старческое лицемерие. Людовик XIV, так много любивший и так много грешивший, не без влияния г-жи де Ментенон, превратился в брюзгливого ханжу. Версаль лишь номинально оставался культурным центром Франции. Взоры литераторов, вообще людей светских и образованных, оборотились к «городу», к Парижу, который все более отчетливо противостоял «двору».

В период Регентства «город» восторжествовал; все, что таилось в нем «крамольного» и «запретного», выплеснулось наружу. Ощущение веселого обновления пронизало всю атмосферу эпохи. Нет, это не было временем светлых надежд и радостных свершений. Истерическая веселость, показной гедонизм, аморальность, возведенная в степень основного нравственного принципа, – вот настроения и вкусы, царившие в светском обществе в период Регентства. Герцог Филипп Орлеанский усиленно насаждал эти вкусы. Своей резиденцией он избрал Пале-Рояль, находившийся в самом центре столицы. По всему Парижу стали открываться увеселительные заведения, кофейни, игорные дома, танцевальные залы, просто притоны самого разного разбора. Их посещали и буржуа, и аристократы с многовековыми фамильными гербами. Сам регент во всем задавал тон; он предводительствовал в сомнительных сборищах, был первым и в верховых прогулках и в ночных оргиях; он устраивал веселые шумные карнавалы и интимные попойки, покровительствовал молоденьким итальянским актрисам, чью труппу он вновь пригласил в Париж. Говорят, что в нем погиб замечательный художник и способный музыкант. Трудно судить. Впрочем, в 1718 г. вышло роскошное издание «Дафниса и Хлои» с его гравюрами. Они не столько талантливы, сколько точно соответствуют тому новому стилю, который насаждал Филипп Орлеанский и который так и называют «стилем Регентства».

Стихия обновления захватила литературу и искусство. Они переживали период развития бурного, стремительного, многообразного. Именно в эпоху Регентства (или вскоре после нее) возникли многие жанры, определившие «лицо» столетия, – прозаическая комедия в духе итальянского театра масок, гривуазная «сказочка» в псевдовосточном обличии, любовно-психологический роман, нравоучительный очерк в подражание журналам Аддисона и Стиля, философский диалог или трактат. Стремительно развивались не только литературные жанры, но и философская мысль, причем литература становилась философичной, а философские сочинения поражали литературным блеском. Классицистическое разделение на жанры и стили пало. Различные направления и течения соприкоснулись. Как заметил Пушкин, живо интересовавшийся этой эпохой, «образованность и потребность веселиться сблизили все состояния. Богатство, любезность, слава, таланты, самая странность, все, что подавало пищу любопытству или обещало удовольствие, было принято с одинаковой благосклонностью. Литература, ученость и философия оставляли тихий свой кабинет и являлись в кругу большого света угождать моде, управляя ее мнениями»[131 - Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. Т. VI. М., 1950. С. 10.]. Важные вопросы не потеряли своей серьезности; шутливость, ирония, изящная непринужденность, острота каламбура стали обязательной оболочкой глубокой мысли и смелого суждения. Ученые философствования, поданные сначала лишь в форме светского мадригала, родившись в салонах и гостиных, вскоре стали предвестиями просветительского движения.

Прокламируемая свобода совести подкреплялась получившими широкое распространение сенсуалистскими воззрениями на человека. Последние легли в основу литературы рококо, родившейся ранее, на исходе предшествующего столетия, но расцветшей как раз в период Регентства.

Споры об этом направлении идут уже давно, и вряд ли их можно считать законченными. Здесь далеко не все так ясно, как в области изобразительного искусства[132 - См., например: Гаузенштейн В. Искусство Рококо. М., 1914; Neubart F. Franzцsische Rokokoprobleme. Heidelberg, 1922; Osborn M. Die Kunst des Rokoko. Berlin, 1929; Kimball F. The creation of the Rococo. Philadelphia, 1943; и мн. др.]. Во-первых, очевидно, следует расчленить понимание рококо как «стиля эпохи» и как литературного направления. Во-вторых, не всегда следует распространять термин «рококо» на те литературные явления, которые отмечены внешними признаками этого стиля.

Для творчества Кребийона проблема его отношения к литературе рококо является одной из центральных. Его все еще продолжают причислять, причислять безоговорочно, к этому направлению[133 - См.: История французской литературы. Т. I. М.; Л., 1946. С. 724 – 725; Золотов Ю. К. Французский портрет XVIII века. М., 1968. С. 56.]. Думается, что поступая так, исследователи упрощают проблему.

Чем же были на деле искусство и литература рококо?

* * *

Интимность и игривая грация, «дух мелочей прелестных и воздушных» (М. Кузмин), декоративная яркость расцветки и прихотливость формы, не признающей геометрической четкости и ясности, типичные для изобразительного и особенно для прикладного искусства эпохи, также легко прослеживаются в литературе, особенно в лирике и прозе «малых форм», где стилистические приметы рококо проявились особенно отчетливо. Это не было, как нам представляется, целостным, сформировавшимся направлением, хотя у литературы рококо были свои яркие характерные представители и даже теоретики. Между тем можно с определенностью говорить о чертах стиля рококо, которыми отмечены произведения разных жанров, разных направлений. Мы не склонны считать стиль рококо всеобъемлющим стилем эпохи, каковым он представляется Роже Лоферу[134 - Laufer R. Style rococo, style des «Lumiиres». Paris, 1963.], хотя «языком рококо», живым и острым, охотно пользовались и просветители, например, Монтескье – в «Книдском храме» и «Персидских письмах», Вольтер – в «Орлеанской девственнице» и лирике «малых форм», Дидро – в «Нескромных сокровищах». В XVIII в. во французской литературе существовали и другие направления. Был просветительский классицизм, представленный драматургией Вольтера[135 - См.: Обломиевский Д. Французский классицизм. М., 1968. С. 304 – 313, 320 – 350.], был просветительский реализм, который мы находим, скажем, в прозе Дидро[136 - См.: Иващенко Л. Реалистические повести Дидро // Реализм XVIII века на Западе. М., 1936. С. 133 – 179.], был сентиментализм, предромантизм и т. д. Был, наконец, реалистический роман Лесажа, Мариво, Прево, а этих столь разных писателей вряд ли следует рассматривать в рамках литературы рококо, хотя некоторые стилистические приметы этого направления и можно обнаружить в их творчестве.
<< 1 ... 6 7 8 9 10 11 >>
На страницу:
10 из 11