Борис Акунин
Алтын-Толобас

Николасу надоело слушать эту русофобскую болтовню, и он совершил вопиюще неучтивый поступок – нацепил наушники и включил плейер, кассета в котором была установлена на психотерапевтическую песню, призывавшую полюбить Россию черненькой. Фандорин так заранее и спланировал: пересечь границу под хриплый голос певца Юрия Шевчука.

Кажется, подействовало.

«Родина, еду я на родину!» – зазвучало в наушниках, «Иван Грозный» сбавил ход, готовясь тормозить у первой русской станции, и Николас закачался в такт заводному припеву. В сердце и в самом деле что-то такое шевельнулось, в носу защипало, на глазах – вот еще тоже новости! выступили слезы.

 
Родина! Еду я на Родину!
Пусть кричат «Уродина!»
А она нам нравится!
Хоть и не красавица!
К сволочи доверчива!
 

– не выдержав, подпел Николас зычному певцу и спохватился. Он знал, что петь вслух ему категорически противопоказано: как у чеховского героя, голос у него сильный, но противный, и к тому же полностью отсутствует музыкальный слух.

Фандорин повернулся от окна и виновато покосился на латыша. Тот взирал на англичанина с ужасом, словно увидел перед собой Медузу Горгону. Певец из Николаса, конечно, был паршивый, но не до такой же степени? Ах да, вспомнил магистр, Калинкинс ведь не знает, что я владею русским.

Однако объясняться не пришлось, потому что в этот самый момент дверь с лязгом отъехала, и в купе, грохоча сапогами, ввалились двое военных в зеленых фуражках: офицер и солдат.

Офицер был неправдоподобно краснолицый и, как показалось магистру, не вполне трезвый – во всяком случае, от него пахло каким-то крепким, во, видимо, недорогим спиртным напитком; к тому же он то и дело икал.

Это пограничная стража, сообразил Фандорин. Главный страж встал перед британцем, протянул ему вытянутую лопаткой ладонь и сказал:

– Ик.

Николас смешался, поняв, что совершенно не представляет себе, как происходит в России обыденный ритуал проверки паспортов. Неужто его принято начинать с рукопожатия? Это непривычно и, должно быть, не слишком гигиенично, если учесть, сколько пассажирских ладоней должен пожать офицер, но зато очень по-русски.

Фандорин поспешно вскочил, широко улыбнулся и крепко пожал пограничнику руку. Тот изумленно уставился на сумасшедшего иностранца снизу вверх и вполголоса пробормотал, обращаясь к подчиненному:

– Во урод. Гляди, Сапрыка, еще не такого насмотришься.

Потом выдернул пальцы, вытер ладонь о штаны я гаркнул:

– Паспорт давай, черт нерусский. Паспорт, андерстэнд? – И снова солдату. – С него не паспорт, а справку из дурдома брать.

Тощий, бледный Сапрыка неуверенно хихикнул.

К красной книжечке с национальной британской фауной – львом и единорогом – странный пограничник отнесся безо всякого интереса. Сунул помощнику со словами:

– Шлепни. Ик.

Солдатик тиснул на открытой страничке штемпель, а офицер тем временем уже занялся мистером Калинкинсом.

– Ага, – зловеще протянул краснолицый. – Братская Латвия. – Морщась, полистал странички, одну зачем-то посмотрел на свет. – А визка-то кирдык, смазанная, – с явным удовлетворением отметил он. – С такой только в Африку ездить. И дату толком не разберешь.

– Мне такую в вашем консульстве поставили! – заволновался коммерсант. – Не я же штамп ставил! Господин старший лейтенант, это придирки!

Старший лейтенант прищурился.

– Придирки, говоришь? А как ваши погранцы наших граждан мурыжат? Я щас ссажу тебя до выяснения, вот тогда будут придирки.

Мистер Калинкинс побледнел и дрогнувшим голосом попросил:

– Не надо. Пожалуйста.

Подержав паузу, пограничник кивнул:

– Вот так. Я вас научу Россию уважать… Ик! Ладно, шлепни ему, Сапрыка. – И величественно вышел в коридор, задев плечом дверь.

Солдатик занес штемпель над паспортом, покосился на калинкинсовскую пачку «уинстона», что лежала на столике, и тихонько попросил:

– Сигареткой не угостите?

Латыш, шипяще выругавшись по-своему, подтолкнул к протянутой руке всю пачку.

Николас наблюдал за этой сценой в полном оцепенении, но потрясения еще только начинались.

Не прошло и минуты, как дверь снова отъехала в сторону (стучаться здесь, видимо, было не принято), и в купе вошел чиновник таможни. На шее у него висела шариковая ручка на шнурке. Окинул быстрым взглядом обоих пассажиров и сразу подсел к гражданину Латвии.

– Наркотики? – задушевно спросил таможенник. – Героинчик там, кокаинчик?

– Какие наркотики! – вскричал злосчастный Калинкинс. – Я бизнесмен! У меня контракт с «Сырколбасимпэксом»!

– А личный досмотр? – сказал на это человек в черно-зеленой форме, обернулся к Николасу, доверительно сообщил. – У нас тут на прошлой неделе тоже был один «бизнесмен». Пакетик с дурью в очке прятал. Ничего, отыскали и в очке.

Латыш нервно сглотнул, сунул таможеннику под столом что-то шуршащее.

– Ну, контракт так контракт, – вздохнул чиновник и – Фандорину. – А вы у нас откуда будете?

И опять британский паспорт вызвал куда меньше интереса, чем латвийский.

– Gute Reise, – почему-то по-немецки сказал таможенник, поднимаясь.

Досмотр завершился.

Поезд заскрежетал тормозами, вагон покачнулся и встал. За окном виднелась скупо освещенная платформа и станционное здание в стиле ложный ампир с вывеской:

НЕВОРОТИНСКАЯ Моск. – Балт. ж.д.

Вот она, русская земля!

Первое знакомство с представителями российского государства произвело на магистра истории столь ошеломляющее впечатление, что возникла насущная потребность срочно перекусить.

Дело в том, что Николас Фандорин спиртного не употреблял вовсе, а ел очень умеренно, да и то лишь физиологически корректную пищу, поэтому знакомый большинству людей позыв пропустить рюмочку, чтобы успокоиться, у него обычно трансформировался в желание съесть что-нибудь внеплановое и неправильное.

Памятуя предупреждение попутчика о вагоне-ресторане, Николас решил купить что-нибудь в станционном буфете – благо в расписании значилось, что поезд стоит в Неворотинской целых пятнадцать минут (очевидно, чтобы высадить пограничников, таможенников и задержанных нарушителей). На всякий случай портмоне с деньгами, документами и кредитными карточками Фандорин оставил в кейсе, а с собой взял несколько тысячерублевых бумажек, предусмотрительно обмененных на рижском вокзале.

Проводник, сидевший на ступеньке, посторонился, давая пассажиру спуститься, и шумно зевнул. Под этот неромантичный звук потомок восьми поколений русских Фандориных ступил на родную, закатанную асфальтом почву.

Посмотрел налево, посмотрел направо. Слева висел выцветший длинный транспарант с изображением усатого советского солдата в пилотке и белыми буквами:

50 ЛЕТ ВЕЛИКОЙ ПОБЕДЫ МЫ ПРОШЛИ С ТОБОЙ ПОЛСВЕТА, ЕСЛИ НАДО – ПОВТОРИМ!

Справа стоял небольшой гипсовый Ленин в кепке и с вытянутой рукой. Николас удивился, ибо в газетах писали, что все культовые памятники тоталитаризма давно снесены. Очевидно, здесь так называемый «красный пояс», решил магистр и вошел в станционный зал.

Там пахло, как в давно засорившемся туалете, а на лавках лежали и спали грязные, оборванные люди – надо полагать, современные клошары, которых называют «бомжами». Разглядывать этих живописных челкашей Николас постеснялся и поскорее прошел к стеклянной буфетной стойке.

От нервного возбуждения тянуло на что-нибудь особенно крамольное: хот-дог или даже гамбургер. Однако на тарелках лежали только неровные куски белого хлеба с жирной черной колбасой, завервувшимися кверху ломтиками сыра и маленькими ссохшимися рыбешками. Вид этих сэндвичей заставил Фандорина содрогнуться. Он пошарил взглядом по прилавку и в конце концов попросил усталую, мутноглазую продавщицу, рассматривавшую ползавших по стойке мух:

– Мне йогурт, пожалуйста. С фруктами. Нет, лучше два.

Буфетчица, не поднимая глаз, кинула на прилавок две ванночки «тутти-фрутти» (обычно Николас покупал «данон» – обезжиренный, без вкусовых добавок, но безумствовать так безумствовать), взяла две тысячерублевки и вместо сдачи выложила три леденца в блеклых бумажках.

– Но позвольте, срок годности этого продукта истек еще месяц назад, сказал Фандорин, изучив маркировку. – Этот йогурт есть нельзя.

Тут продавщица наконец взглянула на привередливого покупателя и с ненавистью процедила:

– Ух, как же вы все меня достали. Вали отсюда, дядя Степа. Без тебя тошно.

И так она это искренне, убедительно сказала, что Николас забрал просроченный йогурт и растерянно пошел к выходу.

У дверей кто-то схватил его за рукав.

– Эй, мистер, вонна фак?

Фандорин решил, что ослышался – вряд ли этот непривлекательный, бородатый субъект, похожий на лешего из сказки, мог всерьез предлагать ему свои сексуальные услуги.

– Тен бакс. Онли тен бакс! До некст стейшн. Незнакомец показал на поезд, а потом куда-то в сторону. – Тен бакс!

Оказывается, сбоку, у стены, стояла девочка – рыженькая, веснушчатая, на вид никак не старше лет тринадцати. Она равнодушно посмотрела на иностранца, похлопала густо накрашенными ресницами и выдула из противоестественно алых губ пузырь баббл-гама.

– Господи, да она совсем ребенок! – воскликнул потрясенный Николас. – Сколько тебе лет, девочка? Ты ходишь в школу? Как ты можешь? За десять долларов! Это чудовищно!

Девочка шмыгнула носом и звонко хлопнула жевательной резинкой, а сутенер толкнул магистра в плечо и сказал по-русски:

– Дай больше, если такой добрый.

Фандорин бросился вон из этого вертепа.

– Фак ю, мистер! – крикнул вслед бородатый.

О ужас, поезд уже тронулся, хотя положенные пятнадцать минут еще не истекли! Охваченный паническим страхом при одной мысли о том, что может остаться в этой кошмарной Неворотинской, Николас швырнул йогурты в урну и со всех ног бросился догонять уплывающий вагон.

Едва успел вскочить на подножку. Проводник курил в тамбуре с двумя рослыми молодыми людьми в сине-белых спортивных костюмах. Мельком оглянулся на запыхавшегося англичанина, никаких чувств по поводу его благополучного возвращения не выразил.

Ни в какие Кромешники не поеду, думал Николас, шагая по коридору. Сосканирую вторую половинку завещания, пороюсь в столбцах Иноземного и Рейтарского приказов и обратно, в Лондон. Три дня. Максимум – пять. Режим в Москве будет такой: отель-архив-отель.

* * *

Нет, историческая родина Фандорину решительно не понравилась. Интересно, как она может нравиться певцу Шевчуку?

Хуже всего было то, что в душе магистра зашевелилось нехорошее предчувствие, подсказывавшее: отныне и ту, прежнюю Россию он уже не сможет любить так беззаветно, как прежде. Ах, отец, отец, мудрейший из людей…

Торговец сметаной заперся в купе и впустил попутчика не сразу, а когда все-таки открыл, то демонстративно заслонился глянцевым латвийским журналом.

Всякий раз, когда Николас оказывался в трудном положении или особенно скверном состоянии духа, он сочинял лимерик. Некоторое напряжение мысли, необходимое для этого тонкого занятия, в сочетании с комичной нелепостью результата способствовали релаксации и восстановлению позитивного взгляда на мир. Испытанный способ помог и сейчас – после экзерсиса в стихосложении настроение и в самом деле немного улучшилось.

Тут кто-то деликатно постучал в дверь, Фандорин приподнялся отодвинуть засов, а мистер Калинкинс отложил журнал и нервно сказал по-русски:

– Через цепочку! Только через цепочку!

В приоткрывшейся щели было совсем темно, хотя еще несколько минут назад в коридоре горел свет. Прямо к лицу Николаса протянулась рука в чем-то синем, с белой полосой вдоль рукава, и в нос ударила щекочущая, зловонная струя.

Фандорин хотел было возмутиться такому вопиющему непотребству, но не стал, потому что его вдруг перестали держать ноги.

Магистр истории осел на пол, припал виском к косяку, ощутив жесткость металлического ребра, и утратил контакт с реальностью.

Реальность вернулась к одурманенному англичанину тоже через висок, который так ныл и пульсировал, что Николас волей-неволей был вынужден сначала помотать освинцовевшей головой, а потом и открыть глаза.

Еще минут пять ушло на то, чтобы восстановить прервавшуюся череду событий и осознать смысл случившегося.

Мистер Калинкинс лежал на своем месте, закатив белковатые глаза. Изо рта у него стекала нитка слюны, на груди лежал выпотрошенный бумажник.

Николас опустился на колени возле попутчика, пощупал шейную артерию слава богу, жив.

Нога задела что-то твердое. Кейс! Его собственный «самсонайт», виновато раззявившийся на хозяина.

Внутри пусто. Ни ноутбука, ни телефона, ни портмоне, ни – что кошмарней всего – конверта, в котором лежала трехсотлетняя фамильная реликвия.

Ужас, ужас.

Приложение:

Лимерик, сочиненный Н.Фандориным после отбытия со станции Неворотинская вечером 13 июня, в начале одиннадцатого

 
Один полоумный магистр
Был слишком в решениях быстр.
В край осин и берез
Его леший занес
И сказал дураку: «Фак ю, мистер».
 

Глава вторая

Корнелиусу улыбается Фортуна. Сокровища кожаной сумки. Знакомство с московитами. Деревня Неворотынская. Доброе предзнаменование. Ложный Эдем.

Корнелиус пронзительно взвизгнул «йййэхх!», стегнул плеткой доброго испанского жеребца, купленного в Риге за сорок три рейхсталера (считай, половина московитского задатка), и вороной, напуганный не столько ударом, сколько диким, в самое ухо, воплем, с места взял рысью. Хороший конь: приемистый, широкогрудый, на корм нежадный – с ведра воды и пол-четверика овса до семи миль проходит, не спотыкается. Да и на резвость, выходило, недурен. А конская резвость для Корнелиуса сейчас была ох как важна.

Сзади, на длинном поводе, поспевала мохнатоногая каурая кобылка с поклажей – тоже вовсю старалась, выкидывала в стороны растоптанные копыта. Самое ценное фон Дорн, конечно, держал при себе, в седельной сумке, но оставаться без каурой было не резон, поэтому всё же слишком не гнал, придерживал. Во вьюках лежало необходимое: вяленое мясо, соль, сухари и теплая шуба собачьей шерсти, потому что, сказывали, в Московии и в мае бывают лютые морозы, от которых трескаются деревья и покрываются ледяными иглами усы.

Отрысив на полста шагов, Корнелиус обернулся на пограничную стражу. Тупорылый пристав, обомлев от невиданной дерзости, так и пялился вслед. Трое стрельцов махали руками, а один суетился, прилаживал пищаль допотопную, такие в Европе еще в Тридцатилетнюю войну перевелись. Пускай его, всё равно промажет. Неспособность русских к огненному бою известна всякому. Для того лейтенант – нет, теперь уже капитан – фон Дорн и призван в Москву: обучать туземных солдат премудростям меткой стрельбы и правильного строя.

Голландская служба надежд не оправдала. Сначала их нидерландские высокомогущества платили наемникам исправно, но когда война с англичанами закончилась, а сухопутные сражения с французами поутихли, вюртембергские мушкетеры оказались не нужны. Кто перешел служить к полякам, кто к шведам, а Корнелиус всё маялся в Амстердаме, проживал последнее.

И то сказать, настоящей войны давно уже не было. Пожалуй, что и совсем кончились они, настоящие войны. Десять лет, с безусого отрочества, тянул фон Дорн солдатскую лямку – простым рейтаром, потом корнетом, два года тому наконец выкупил лейтенантский патент – а всё выходило скудно, ненадежно, да и ненадолго. Два года послужил французам, полгода мекленбургскому герцогу, год датчанам, после шведам – нет, шведам после датчан. Еще вольному городу Бремену, польскому королю, снова французам. Попал в плен к голландцам, повоевал теперь уже против французов. На лбу, возле левого виска полукруглая отметина: в бою под Энцгеймом, когда палили из каре по кирасирам виконта де Тюренна, раненая лошадь билась на земле и ударила кованым копытом – чудо Господне, что череп не расколола. Дамам Корнелиус говорил, что это шрам от стрелы Купидона, девкам – что след от кривого турецкого ятагана.

Вот куда бы податься – к австрийцам, с турками воевать. К такому решению стал склоняться храбрый лейтенант на исходе третьего месяца безделья, когда долги перевалили за две сотни гульденов и стало всерьез попахивать долговой ямой. Уж, кажется, немолод, двадцать шестой год, а ни славы, ни богатства, ни даже крыши над головой. В Теофельс, к старшему брату, не вернешься, там лишнему рту не обрадуются. У Клауса и без того забот хватает: надо замок чинить, да старую, еще отцовскую ссуду монастырю выплачивать.

Только где они, турки? До Вены добираться дорого, далеко, и ну как вакансии не сыщется. Тогда хоть в монахи иди, к брату Андреасу – он из фон Дорнов самый умный, уже аббат. Или в аманты к какой-нибудь толстой, старой купчихе. Хрен горчицы не слаще.

И тут вдруг сказочная улыбка Фортуны! В кабаке на Принцевом канале подсел к столу солидный человек, назвался отставным полуполковником московитской службы, господином Фаустле. Оказался почти что земляк, из Бадена. Послужил царю четыре года, теперь вот едет домой – хочет купить дом с садом и жениться. До Амстердама герра Фаустле милостиво довез русский посланник фюрст Тулупов, который отряжен в Европу вербовать опытных офицеров для русской армии. Жалованье платят не столь большое, но зато исправно. Выдают на дорогу щедрые кормовые, сто рейхсталеров, а по приезде еще и подъемные: пятьдесят рейхсталеров серебром, столько же соболями и пять локтей тонкого сукна. Главное же – для человека отважного и предприимчивого, который хочет составить свое счастье, эта азиатская страна открывает поистине безграничные возможности. Полуполковник объяснил, где остановился русский фюрст, заплатил за вино и пересел к другому столу – разговаривать с двумя голтшинскими драгунами. Корнелиус посидел, подумал. Крикнул герру Фаустле: «А с турками царь воюет?» Оказалось, воюет – и с турками, и с татарами. Это решило последние сомнения.

Ну а уж когда Корнелиус увидел московитского посланника в парчовой, расшитой драгоценными камнями шубе, в высокой шапке из великолепных соболей (каждая такая шкурка у меховщика самое малое по двести рейхсталеров идет!), то уже боялся только одного – не возьмут.

Ничего, взяли. И условия заключил в самом лучшем виде: к ста рейхсталерам подорожных и подъемным (не соврал полуполковник, всё точно и серебро, и соболя, и сукно) еще жалованья одиннадцать рублей в месяц да кормовые. Срок контракта – четыре года, до мая 1679-го. Для пущей важности и чтоб был маневр для торга, фон Дорн потребовал капитанского чина, зная, что без патента не дадут. Дали! Был лейтенант – вечный, без надежды на выслугу, а теперь стал капитан мушкетеров. Посол сразу и бумаги выправил на новое звание, с красными сургучными печатями, честь по чести.

До Риги новоиспеченный капитан доплыл на рыбацкой шнеке – Польшу лучше было объехать стороной, потому что могли припомнить позапрошлогоднее дезертирство из полка князя Вишневецкого. Весь пропах селедкой, зато вышло недорого, всего шесть рейхсталеров.

В лифляндской столице, последнем европейском городе, запасся всем необходимым, чего в Азии было не достать: толченым мелом для чистки зубов (их замечательная белизна принесла Корнелиусу немало галантных побед); не новым, но еще вполне приличным париком (цвет – вороново крыло); батавским табаком; плоской, удобной блохоловкой (вешается наискосок, подмышку). Ждать попутчиков не стал – у капитана фон Дорна английский мушкет, два нюрнбергских пистолета и толедская шпага, лесных разбойников он не боится. Отправился к русской границе один.

Дорога была скучная. На пятый день достиг последнего шведского поста – крепостцы Нойхаузен. Лейтенант, проводивший фон Дорна до пограничной речки, показал направление: вон там, за полем и лесом, в двух с половиной милях, русская деревня Неворотынская, названная так потому, что у московитов тут всего два поселения, и второе называется Воротынская, поскольку принадлежит стольнику Воротынскому. Вот вам пример того, как глупы и лишены воображения эти чесночники, сказал лейтенант. Если бы здесь была еще и третья деревня, они просто не знали бы, как им решить такую головоломку.

«Почему чесночники?» – спросил Корнелиус. Лейтенант объяснил, что русские начисто лишены обоняния. При нездоровом пристрастии к мытью (моются чуть ли не раз в месяц, что, впрочем, скорее всего объясняется распущенностью, ибо бани у них для мужчин и женщин общие), московиты совершенно равнодушны к дурным запахам, а главная их пища – сырой лук и чеснок.

Корнелиуса это известие нисколько не расстроило. Всякий, кто подолгу сиживал в осаде, знает, что чеснок очень полезен – хорош и от скорбута, и от опухания ног, и даже, сказывают, от французской болезни. Пусть русские едят чеснок сколько им угодно, лишь бы жалованье платили в срок.

* * *

Он переправился через речку вброд, проехал с полмили, и из-за кустов выскочила ватага: один толстый, со свинячьим багровым рылом сидел на лошади, еще четверо трусили следом. Все были в длиннополых зеленых кафтанах, изрядно засаленных, только у конного кафтан был целый, а у пеших в дырьях и заплатах. Корнелиус испугался, что разбойники, и схватился было за седельную кобуру, но сразу же сообразил, что лихие люди в мундирах не ходят. Стало быть, пограничная стража.

Трое солдат были с алебардами, один с пищалью. У офицера на боку висела кривая сабля. Он грозно сказал что-то, налегая на звуки tsz, tch и tsch – будто на гуся зацыкал. О смысле сказанного можно было догадаться и без перевода. Что за человек, мол, и какого черта топчешь землю великого московского царя.

Фон Дорн учтиво приподнял шляпу, достал из сумки подорожную грамоту, выразительно покачал печатями. Потом развернул и сделал вид, что читает из середины – на самом деле повторил заученное наизусть: «I tomu muschkaterskomu kapitanu Korneju Fondornowu jechati wo Pskow, da w Welikij Nowgorod, da wo Twer, a izo Tweri na Moskwu ne meschkaja nigde».

Офицер снова зацыкал и зашикал, потянулся за грамотой (дохнуло дрянным шнапсом), но Корнелиус, слава богу, не вчера на свет появился. Еще разок показал подвешенную печать, да и прибрал подорожную от греха.

– Pskow – Nowgorod – Twer – Moskwu, – повторил он и строго погрозил. – Meschkaja nigde (что означало «по срочному государственному делу»).

Под кустом, оказывается, сидел еще один московит – без оружия, с медной чернильницей на шее и гусиным пером за ухом.

Лениво поднявшись, он сказал на скверном, но понятном немецком:

– Плати три ефимка приставу, один мне, один стрельцам – им тоже жить надо – и езжай себе с Богом, коли нужный человек.

Пять рейхсталеров? Пять?! Да за что?!

– Ага, сейчас, – кивнул Корнелиус. – Только подпругу подтяну.

Подтянул. А после ка-ак гикнет коню в ухо, ка-ак стегнет плеткой. Дырку вам от прецля, господа стражники, а не пять рейхсталеров.

Сзади пальнули, и воздух зашуршал неожиданно близко, в каком-нибудь полулокте от уха. Но ничего, Бог миловал. Фон Дорны везучие, это издавна известно. Одна беда – никогда не умели извлекать пользу из своей удачливости. А виной тому проклятое чистоплюйство, да еще злосчастный фамильный девиз, придуманный первым из рода, Тео-Крестоносцем, на беду потомкам: Honor primum, alia deinde.[3]3
  Сначала честь, остальное потом (лат.)


[Закрыть]

Прапрадед Тибо-Монтесума, вернувшийся из Мексики с целой повозкой ацтекского золота, вызвал дерзкими речами гнев императора Карла – остался и без золота, и без головы. Двоюродный дед Ульрих-Красавчик достиг блестящего положения, став фаворитом вдовствующей герцогини Альтен-Саксенской. И что же? Влюбился в бесприданницу, покинул княжеский дворец и окончил свои дни в бедности.

Когда-то Корнелиусу по молодости и глупости виделась особенная красота и лихость в этой фондорновской нерачительности к подаркам судьбы, но, поголодав в походах и осадах, померзнув, поглотав дыму, он понемногу вошел в разум, понял: честь хороша для тех, кто может ее себе позволить. А если всё твое состояние помещается в невеликой седельной сумке, то про honor лучше до поры до времени забыть.

Что же там было, в заветной сумке?

Перво-наперво – грамота от князя Тулупова, пропуск к славе и богатству, достигнув которых, можно будет и о чести вспомнить.

Потом кипарисовый крестик из Святой Земли, выигранный в кости у одного анжерского капуцина.

Золотой медальон с инициалами «С. v. D.» – тайный матушкин подарок, когда навечно уезжал из Теофельса. Раньше внутри лежала частица Древа Истинного Креста Господня, да в прошлом году выпала в битве близ Шарлеруа, потерялась.

Самая же дорогая и редкая вещь – превосходный будильник, корнелиусова доля при разделе отцовского имущества. Дележ был честный, согласно завещанию. Клаусу достались замок, земля и долги; Марте и Грете – по перине и две подушки и по два платья; Фердинанду – хороший конь с седлом; Андреасу ничего, потому что слуге Божию земное достояние – тлен; самому же младшему, Корнелиусу – будильник, военный трофей покойного батюшки, валленштейновского солдата. Будильник был бронзовый, с хрустальным окошком и золочеными цифрами, а мог ли звонить или давно сломался, того Корнелиус не знал, потому что берег драгоценную вещь пуще глаза и механизм не заводил. Никогда, даже в самую трудную пору, отцовское наследство в заклад не сдавал, при игре на кон не ставил. У будильника был особенный смысл. Такая роскошная безделица хорошо смотрелась бы лишь в богатом антураже, среди бронзовых скульптур, мрамора и бархатных портьер, и цель карьеры Корнелиус определял для себя так: найти будильнику подходящее обиталище и на том успокоиться. Пока до цели было ох как далеко.

Но там же, в кожаной сумке, лежал маленький сверточек, благодаря которому странствия будильника могли благополучно завершиться в не столь уж отдаленном будущем. Прядь медно-рыжих волос, тщательно завернутая в пергамент, сулила Корнелиусу барыши, которых не накопишь никаким жалованием, да и у турков на шпагу вряд ли возьмешь. Перед отплытием в Ригу была у мушкетерского капитана деловая беседа с торговцем Яном ван Хареном, что поставляет в европейские столицы прекрасные рыжие волосы голландских женщин для производства наимоднейших париков «Лаура». Ван Харен сказал, что рыжие голландки жадны и привередливы, ломят за свои жидкие патлы бешеную цену, пользуясь тем, что их, красноволосых, не столь уж много. А вот в Московии женщин и девок с волосами того самого бесподобного оттенка без счету – просто через одну, да и дорожиться они не станут. Расчет был прост и верен: на капитанское жалованье покупать задешево у московиток их косы, с купеческими караванами переправлять в Амстердам ван Харену, а тот будет класть причитающееся вознаграждение в банк. Локон был выдан для образца, чтоб не ошибиться в цвете, а на пергаменте торговец собственноручно вывел оговоренную цену – 1500 гульденов за возок. Это ж сколько за четыре года денег наберется! И войны с турками не надо.

* * *

Погода по майскому времени была ясная, легкая, птицы щебетали точь-в-точь, как в родном Теофельсе, и настроение у Корнелиуса сделалось победительное. Для верности он проскакал еще с милю резвой рысью, хотя предположить, что хмельной предводитель зеленых стражников станет за ним гнаться, было трудно. Потом, когда каурая стала мотать башкой и разбрасывать с морды хлопья пены, перешел на шаг. Надо было покормить лошадей, напоить, да и самому неплохо пропустить стаканчик за удачное бытование в русских землях.

Когда под пригорком открылась деревня, капитан сначала решил, что она нежилая – то ли разоренная мором, то ли брошенная жителями. Серые, кривые дома под гнилыми соломенными крышами, слепые оконца, часовенка со съехавшим на сторону восьмиконечным крестом. Но над одной из лачуг, длинной и окруженной забором, вился дымок, а в стороне от селения, на лугу паслось стадо: три костлявые коровенки и с десяток грязных овец. Надо думать, это и была Неворотынская.

По единственной улице Корнелиус ехал не спеша, с любопытством оглядывался по сторонам. Такой нищеты он не видывал даже в Польше. Ни курицы, ни плодового деревца, ни телеги. Даже собак, и тех нет. Удивило, что из крыш не торчат печные трубы – кажется, здесь топили по-черному, как у самоедов на далеком Севере.

Люди, однако, попадались. Сначала древняя, лет шестидесяти, старуха. Она выскочила из щербатых ворот, когда вороному вздумалось опростаться на ходу, покидала в подол мешковинной юбки дымящиеся яблоки (обнажились землистого цвета тощие ноги) и, плюнув вслед иностранцу, засеменила обратно. Съест, что ли? – испугался Корнелиус, но потом успокоил себя: для огородного удобрения или на растопку.

Потом попался мужик, в одной рубахе. Он лежал посреди дороги не то мертвый, не то пьяный, не то просто спал. Конь осторожно переступил через него, кобыла обошла сторонкой.

Из-за плетня высунулись двое ребятишек, совсем голые, чумазые. Уставились на иноземца пустыми, немигающими глазенками. Один шмыгал носом, второй сосал палец. Корнелиусу они показались совершеннейшими зверенышами, хорошо хоть вели себя тихо – подаяния не клянчили и камнями не кидались.

Впереди показалась давешняя лачуга, единственная на всю деревню при трубе и слюдяных оконцах (в прочих домах малюсенькие окна были затянуты бычьими пузырями). У крыльца лежали еще двое недвижных мужиков, во дворе стояло несколько повозок, на привязи топталось с полдюжины лошадей. То, что надо: корчма или постоялый двор.

Корнелиус въехал за ограду, подождал, не выглянет ли слуга. Не выглянул. Тогда крикнул: «Эй! Эгей!» – до пяти раз. Всё равно никого. Вышел было на крыльцо человек в одних портках, с медным крестом на голой груди, но не в помощь путнику. Постоял, покачался, да и ухнул по ступенькам головой вниз. Из разбитого лба пропойцы натекла красная лужица.

Здесь много пьют, сделал для себя вывод Корнелиус. Должно быть, сегодня какой-нибудь праздник.

Привязал лошадей сам. Расседлал, насыпал своего овса (был во вьюке кое-какой запасец). Каурая немного сбила левую заднюю, надо бы перековать. Вороной был в порядке – чудо, а не конь.

Седельную сумку взял с собой, пистолеты тоже, мушкет повесил через плечо. За вьюками надо будет поскорей прислать слугу, а то не дай Бог утащат.

Толкнул дощатую дверь, оказался в полутемном сарае. Шибануло в нос кислым, гнилым, тухлым. Шведский лейтенант сказал правду, пахло от московитов не амброзией.

Постоял на пороге, привыкая к сумраку. Несколько длинных столов, за ними молчаливые – нет, не молчаливые, а тихо переговаривающиеся бородатые оборванцы. Перед ними глиняные кружки либо квадратные штофы толстого зеленого стекла, одни побольше, другие поменьше. Пьют часто, запрокидывая голову рывком. Пальцами из мисок берут рубленую капусту. В дальнем углу стойка, за ней дремлет кабатчик.

Капитан шагнул было в ту сторону, да вдруг обмер, захлопал глазами. Возле самой двери, на полу, сидела на коленях девчонка, лет тринадцати, в грязной рубашке, грызла подсолнечные семена, плевала на пол. Была она конопатая, с намалеванными до ушей угольными бровями, с вычерненными сажей ресницами, со свекольным румянцем во всю щеку. Но поразила Корнелиуса не эта дикарская раскраска, а цвет непокрытых и нечесаных, до пупа волос. Он был тот самый, медно-красный, настоящая «Лаура»! Встреча с Московией начиналась добрым предзнаменованием.

<< 1 2 3 4 5 >>