Оценить:
 Рейтинг: 0

Записки маленького человека эпохи больших свершений (сборник)

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 >>
На страницу:
5 из 9
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

После инцидента с обливанием Валька продолжала томиться бездельем и, с умилением вспоминая былую ростовскую и даже недавнюю ереванскую жизнь, подвергла ревизии распространенные девичьи представления о законном браке.

Однако в одно жаркое воскресенье в начале августа Вальке выпала нечаянная радость: к ней приехала в гости подруга Люба.

Гамлет в то воскресенье работал – полковому начальству время от времени приходило в голову, что шестидневное ничегонеделание не могло исчерпать наших творческих ресурсов, и тогда воскресенье объявлялось вдруг рабочим днем. А может, причина подобных решений крылась в ином. Может, большинству женатых офицеров самая мысль о том, чтобы в воскресенье остаться дома, была противна? Солдатского мнения на этот счет никто не спрашивал.

В общем Гамлет с утра убежал в часть, а Валька с Любочкой ворковали под тутовником, поверяя друг другу события своей столь по-разному сложившейся жизни. Валька с жадностью расспрашивала о Ереване, об общих знакомых, а Любочка живо интересовалась семейной жизнью и говорила, что ей вся эта суета надоела и что она мечтает выйти за русского солдата по большой любви.

Эчмиадзинский полдень раскалился между тем добела, и даже предметы, сделанные из более стойкого материала, чем мягкая плоть, покрытая светлой кожей, стали выказывать первые признаки плавления.

– Искупаться бы где-нибудь, на Дону, на Зеленом острове… – мечтательно сказала Любочка, и тут Валька вспомнила, что где-то совсем неподалеку от них, за эчмиадзинской резиденцией католикоса, есть древний бассейн, построенный еще Бог знает когда. Перспектива купания показалась подружкам столь желанной, что они не медля отправились на поиски этого знаменитого бассейна. Он и правда лежал неподалеку от их дома, обширный, великолепный бассейн, осененный листвой старых деревьев…

Подружки быстро разделись и с разбегу плюхнулись в воду.

Это было истинное блаженство – нырять, и плескаться, и плавать наперегонки с симпатичными мальчишками-школьниками, и визжать в свое удовольствие…

Казалось, конца этому не будет, так что прошло довольно много времени, прежде чем Валька с Любочкой заметили: на берегу возле их платьев собралась изрядная толпа местных мужчин. Тогда-то до их сознания дошло, что они здесь единственные женщины и что вылезать и подходить к своей одежде в трусах и бюстгальтерах им будет не слишком удобно.

Валька вдобавок поняла, что она опять совершила какой-то промах и что ей снова придется оправдываться. Но она не знала еще, в чем она должна будет оправдываться, да, честно говоря, и не хотела знать. Пока они одевались под крики и улюлюканье, ею все больше овладевало упорное озлобление. В таком настроении, простившись с Любочкой на остановке автобуса, она одна побежала домой, навстречу своей судьбе.

Вскоре прибежал домой и Гамлет. Он уже успел из части сходить к бассейну, не застал их там и теперь прибежал домой, яростный, растерянный и жалкий.

Нужно обладать средствами большого симфонического оркестра, чтобы достойно передать атмосферу, царившую в тот вечер на Четвертой улице в маленьком доме Мнацаконянов. И не только средствами, но и талантом. Вот если бы Булез или Шонберг…

Кончилось тем, что Валька, в чем была, выскочила за калитку сада и побежала прочь из города, за храм Рипсиме, на шоссе, где стала махать рукой всем проходящим машинам, ловя попутку на Ереван… Помню, как Гамлет, совсем потерянный, прибежал в часть после отбоя и полночи плакался дневальному, который мог слушать хоть всю ночь без ущерба для драгоценного сна. Я как раз и был в ту ночь дневальным, так что я выслушал несколько раз подряд историю этого позорного купания и проникся величайшим сочувствием к Гамлету Мнацаконяну, который был в общем-то парень неплохой и угостил меня однажды гранатом.

Я, помнится, горячо сопереживал Гамлету, а потом представил себе без труда, как она честит всех обитателей домика на Четвертой улице, бедная Валька. Как она стоит там одна на темном шоссе возле храма Рипсиме. Убей меня Бог, не помню, что за подвиг совершила эта святая женщина Рипсиме. То ли она не хотела отдаться какому-то иноземному угнетателю, и мерзавец ее зарезал. То ли она героически отдалась мерзавцу, чтобы зарезать его потом, пристроившись поудобнее. Так или иначе, ее патриотический поступок не был забыт потомками…

Глава 5

Помнится, это было со мной на автостопе в Словакии, на темном шоссе под Ружомбероком. Ночью попутки берут неохотно, да и вообще уже добрых полчаса не проходило никаких машин, так что я стоял в полном одиночестве. Невдалеке за шоссе блистал огнями какой-то поселок, и там было отчего-то светло и шумно, как редко бывает в деревнях в такую позднюю пору. Я спросил у ребятишек, пробегавших мимо, в чем дело, и они объяснили, что приехал цирк. Я уже стал подумывать, не пойти ли мне в поселок и не примазаться ли к бродячему цирку. Хорошая деталь для биографии: бродил с цирком. Как Феллини или кто там еще? У нас цирк, впрочем, меньше почитают, чем на Западе. В цирк у нас водят только солдат и малолеток. Меня раз водили в саперной роте. Но нас и в Ереванский оперный возили. Без предупреждения. Видит театральная администрация, что всего пяток билетов продано и даже контрамарки лежат без движения, звонит в армянский полк или в русский полк, и часу не пройдет, как наш грузовик подкатит к театру…

Театр. Музыка играет, кресла мягкие. Сидим, ерзаем, гремим кирзой: какая-никакая, а все ж публика, живые люди… У нас кресло у каждого, а не скамейка. Это тебе не цирк. Русский язык, кстати, отразил эту иерархию ценностей. «Ну цирк!» – говорят у нас по поводу любого нового устройства. Говорят, правда, и «Театр!», но реже. Чаще – «настоящий бардак». Реже – «бордель». Но ностальгических певцов борделя, как Мопассан, родная литература нам не оставила. Хотя небось наши пышки были и пышнее и патриотичнее ихних… В общем, за бродячим цирком я не ушел. В конце концов маленькая красная машина все же притормозила у края шоссе, дождалась меня, водитель помог открыть двери. В машине были молодые родители и двое детишек. Это бывает: родители, у которых в машине дети, смелее и доверчивее, так что подбирают даже ночью. Вероятно, даже самая мрачная фантазия не решается представить себе негодяя, который нападет на машину с детьми. Что это – неистребимая вера в доброту или ограниченность человеческой фантазии? Так или иначе, я поехал дальше в обществе молодого венгра из Рожнявы, его жены и детей. Узнав, что я русский, водитель пришел отчего-то в возбуждение, которое не укрылось ни от меня, ни от его жены. Он все время порывался рассказать мне что-то важное, и в конце концов из его сбивчивых объяснений я понял, что он был в России в плену, но что он на меня не в обиде и что, пожалуй, даже наоборот, он меня любит или нас всех русских любит.

В каком-то маленьком городке, где он должен был съезжать с большой дороги и я должен был вылезать, он остановил машину на углу перед очень красивым старинным домом, рядом с которым, тут же, в проулке, размещался «ноцлегарен», дешевая ночлежка, из тех, что были мне по карману.

– Я вас провожу… – сказал он и поспешно вышел за мной из машины. – Иванов… – вдруг продолжил он, когда мы отошли от машины шагов на двадцать. – Иванов! Девушки! Иванов!

Теперь я понял, о чем шла речь. Он был в плену, в Иванове. «Иванов» – это были война, плен, лагерь, голод, но это была его юность. И там была девушка, которая его пожалела и приласкала. Впрочем, и ее тоже не грех было пожалеть: там и нынче, небось, спрос на таких вот чернявых красавцев, в нашем текстильном Иванове. Теперь все это далеко и нисколечко не страшно. А свежесть того ощущения как вернуть? Есть, конечно, жена, дети, тачка, теплый дом… Домой придешь – там ты сидишь…

Всякий нормальный человек лелеет воспоминания о своей боевой юности. На худой конец боевитой. Те же, кто хает свое прошлое, это уроды, лишенные самоуважения. Я из них числа. Просят: повспоминайте о вашей боевой студенческой юности, вскоре после Войны и Великой Победы. И мне вспоминаются комсомольские собрания…

Они отбирали немало нашего времени. Годами тянулась вереница собраний, посвященных «моральному облику». В каждой группе должны были найтись моральные уроды для битья. Они потребительски относились к своим товарищам, к общественным поручениям, а главное – к изучению общественно-политических дисциплин. Так что каждый коллектив должен был провести у себя серию очистительных собраний и заклеймить «разложенцев». Участвуя в собраниях, члены коллектива отстранялись от морального урода, очищались внутренне и получали устрашающий урок. Мероприятия эти были обязательными, каждая группа и курс должны были отыскать в своей среде факты бытового разложения, угрожающие здоровой морали студенчества. И конечно, отыскать удавалось…

Помню шикарные судилища факультетского масштаба и маленькие, но вполне грозные групповые собрания. Помню, как мой институтский друг, тогдашний групкомсорг, открыл наш скромный групповой трибунал, произнеся ломким голосом, дрожащим от гнева и сознания собственной чистоты[3 - Друг мой был девственник и гомосексуалист, так что возмущение давалось ему без труда.]:

– Лида, до нас дошли сведения, что ты живешь с Юрой…

Второй вопрос повестки дня был сформулирован мягче:

– Галя, мы хотим разобрать вопрос, почему на нашем групповом вечере ты целовалась с Витей…

Ах, как было страшно! Каждый из нас предавался, хотя бы в мечтах, безнравственным этим занятиям, и каждого могли призвать к ответу. Помню, я что-то выкрикнул в знак протеста на этом собрании и за «попытку сорвать мероприятие» был осужден комсоргом. Но помню, как ничтожно было и мое расстояние до прокурорского места. Еще чуток надавить, допугать…

Господи, да она и нынче в памяти, эта грозная фраза моего друга-комсорга, сидит под кожей, как заноза:

– Лида, до нас дошли сведения…

Неужто все еще боюсь оказаться на затертой скамье подсудимых? Протестующий, вожделеющий, осуждающий разврат и его алчущий, защищающий жертву и одобряющий наказание, либерал и ханжа, прячущий руку, голосующий «за» и «против» в одно и то же время. Это часть моей юности, и я в упор не вижу над ней ореола «лучшего времени». Конечно же была она и нежной, и сладкой. Ухитрялась быть…

* * *

Пенсионер, ставший передо мной в очереди к прилавку, доверительно сообщил, что все пораспустились теперь, а раньше был порядок. Он уточнил, что длинноволосым надо обрезать волосы и заставить их строить каналы, девиц обрить наголо и запретить им спать с мужчинами, а писателей, поляков и отчего-то еще чехов надо скрутить в бараний рог, чтоб был международный престиж и страна встала с колен. Потом он обвинял в чем-то Никсона, Киссинджера, соседа-еврея, который якобы художник, но нигде не работает, воспитательницу детского сада, где у него внук, и еще каких-то людей, про которых я не знал, потому что у меня нет телевизора…

Мир представал перед ним в безобразии хаоса, и он один мог бы привести его в порядок, потому что над гнилым морем его ненависти был некий принцип. Я слушал, ощущая невозможность пробиться через непроходимую, непроницаемую стену… Напрасно я вызывал в памяти все свои бесконечные странствия по России, добрые лица милых людей, моих друзей или просто попутчиков… По временам мрак рассеивался, но оставались серые сумерки безнадежности…

* * *

Помню, как приехал я однажды в Ростов Ярославский вечернею электричкой и совершенно обалдел, увидев в первый раз белый, подсвеченный в ночи кремль над тинным морем-озером с мерянским названием – Неро. Обойдя раз и два вокруг кремля, я встал под стеной у берега и решил, что вот здесь, на этой вот самой «Толстовской набережной», я хотел бы жить. В конце концов меня и правда пустили на постой в низком домике с окнами, вросшими в землю вала, под самой стеной, над которой возвышались одетые деревянным лемехом купола, башни, кресты, флюгера и дымники кремлевских строений.

Дядя Миша, хозяин домика, где нашлась для меня комнатушка, ушел на пенсию еще в незапамятные времена, до войны, а до того был милиционером. Он трогательно обо мне заботился, часто ставил самовар и звал меня к столу. Я без сожаления бросал перевод нигерийского романа, и мы принимались рассуждать за чаем о различных предметах.

– Полячки, они женщины красивые, но очень хитрые… – убедительно говорил дядя Миша, прислушиваясь вполуха к бормотанию репродуктора. – А лучшее вино, Зяма, знаешь какое? Лучшее вино мальвазия, его монахи пьют.

Иногда я брал его лодку и уплывал на середину озера Неро. Отсюда наш домик был едва виден, он сливался с остатками вала и стены, а над низким берегом, будто почти не касаясь его, маячил в высоте веселый сказочный кремль. На окраинах городка возвышались с одной стороны Спасо-Яковлевский монастырь, а с другой, там, где было некогда Велесово дворище и стоял каменный истукан, побежденный святым Авраамием для нынешнего торжества правильной веры, лежал монастырь Авраамиевский.

Иногда мы рассуждали с дядей Мишей о колхозах, о разных научных достижениях, а также о несовершенствах современного мира. Разговоры эти возбуждали и тревожили старика. Как я теперь понимаю, они томили его мерой их разрешенности – то ли уже можно теперь обо всем беседовать, то ли еще, может быть, все же не стоит. Однажды в ходе нашей беседы о том о сем – о былом производстве овощей и былой красоте ростовских звонов – дядя Миша вдруг рассказал одну довоенную историю.

– Вот так же помню до войны ездил ко мне один молодой парнишка-инженер, приезжал рыбачить… Очень мы с ним подружились, хороший был парнишка. После рыбалки мы с ним, бывало, обязательно выпьем и рассуждаем о разных предметах, про всякое такое. Один раз мы с ним до полночи разговаривали, и он, между прочим, анекдот мне один рассказал про пятилетку. Смешной был, наверно, анекдот, теперь уж не помню какой. Ты его должен знать… Потом он уехал, инженер этот, а я вот тут, на кухне, сижу и думаю, что нехорошо это получается, человек он молодой, всякое может случиться. Адрес у меня его был записан, а также предприятие, на котором он работал. Сидел я тут в кухне один, сидел, потом собрался и поехал в Москву. Нашел я это его предприятие, где он работал, и прямо к начальнику. Так, мол, и так, вот у вас работает такой-то. Работает? Да, работает. Человек он, говорю, молодой, не понимает еще обстановки, напряженная обстановка, кругом враги и всегда может приключиться какая беда, а он вот такую мне вещь рассказывает. Я про анекдот этот. А они мне говорят, спасибо, папаша, не беспокойтесь, мы тоже тут не дураки сидим, уже приняты меры, и этот молодой человек забран как враг народа. Так что вам, папаша, конечно, спасибо, но уже все в порядке и вы даже вроде бы как опоздали. Такие вот бывают истории…

Дядя Миша посмотрел на меня отчего-то с жалостью, и мне стало не по себе. Даже неудобно стало перед сухоньким, совсем старым дядей Мишей, который может из-за меня снова пережить такую вот неприятность. Я стал уверять дядю Мишу, что у меня пока еще все в порядке, да и времена вроде бы нынче другие, но окончательно мне успокоить его не удалось… Так что он еще долго вздыхал за самоваром, когда я уже ушел к себе в комнатку, вросшую в древний вал. А я переводил роман из мрачной нигерийской жизни.

Тоже не позавидуешь. Но может, там у них народ покрепче, в Нигерии…

* * *

Дядю Мишу я увидел в последний раз летом, когда совершал большое путешествие по Ярославской области. Был проездом в Ростове, а потом поехал на север области и поселился в северо-западном ее углу, в Пошехонье.

Маленький этот городок Пошехонье-Володарск изрезан речками и речушками, и новое «рукотворное» Рыбинское море, затопившее равнину, подступает к его улицам. Поселился я в Доме крестьянина на берегу Согожи, койка нашлась, но жить пришлось в одном номере с приезжими прокурорами из Ярославля, которые днем судили кого-то в Пошехонье, а вечером удили рыбу на бережку, отдыхая от дел правосудия.

Сам же я то плавал вверх по Согоже на речном трамвайчике, то ходил на рыбацкой пэтээске «Дельфин» по морю, то бродил пешком по немыслимым этим дорогам, забираясь в самые глухие пошехонские углы. Потом надумал уехать еще дальше на запад – в Дарвинский заповедник, что лежит на самой границе Калининской области, на бывшей реке Мологе, затопленной морем. Под вечер я собрал рюкзачок и простился с прокурорами, отдыхавшими на гостиничных койках.

– Счастливо оставаться, – сказал я, – судите, карайте и будьте милосердны…

Прокуроры оказались не вовсе чужды юмора. Впрочем, старший из них поправил меня с большой серьезностью:

– Какое ж тут может быть милосердие, если они нарушители социалистической законности…

На том и простились.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 >>
На страницу:
5 из 9