Оценить:
 Рейтинг: 0

Черные холмы

Год написания книги
2010
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 ... 20 >>
На страницу:
5 из 20
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
В тот день играет противный мальчик по имени Толстая Лягушка (и это имя очень подходит ему, потому что он не только толстый, он еще и такоха, избалованный, испорченный внук ленивого старика по имени Ноги-в-Огне), и когда они бегают в своем кружке около ручья, Толстая Лягушка хватает Паха Сапу, подтягивает его голову к своей и плюет ему в лицо. В плевке почти нет пережеванных ягод шиповника – одна слюна. Все лицо Паха Сапы в сгустках и подтеках слюны Толстой Лягушки.

Паха Сапа, не задумавшись ни на секунду, сжимает кулаки и бьет Толстую Лягушку прямо в его толстое лицо, отчего у того из носа начинает хлестать кровь, а сам он падает в колючий куст. Толстая Лягушка вопит и зовет трех своих стоящих поблизости старших двоюродных братьев, которые тоже живут в доме ленивого Ноги-в-Огне. Три старших мальчика набрасываются на Паха Сапу и начинают бить его ногами, руками и ветками ивы, а Толстая Лягушка тем временем зажимает свой кровоточащий нос и кричит, что Паха Сапа сломал его, и он скажет об этом деду, и Ноги-в-Огне придет и убьет Паха Сапу ножом, которым уже скальпировал десятерых вазичу.

Устав драться, двоюродные братья Толстой Лягушки пнули Паха Сапу под ребра два-три раза и ушли. Все тело у Паха Сапы болит, но он лежит и даже не хочет плакать. Ему смешно, в особенности когда он представляет себе старого, толстого Ноги-в-Огне, который бегает за ним с ножом для снятия скальпов. Паха Сапа очень надеется, что и в самом деле сломал нос Толстой Лягушке.

Встав и отряхнувшись от пыли, Паха Сапа понимает, что весь перед его почти новой одежды из оленьей шкуры забрызган кровью, в основном, думает он, его собственной. Дома Женщина Три Бизона наверняка изобьет его.

Паха Сапа только трясет головой – ему все еще смешно – и, прихрамывая, уходит: ему хочется какое-то время побыть наедине с самим собой.

Отойдя от деревни чуть дальше мили – отсюда ему не видны ни типи, ни лошади, ни мальчики, ни воины, охраняющие деревню, – Паха Сапа видит поляну, где травы прерии почему-то не так высоки, она напоминает газон; пока он не знает этого слова, но со временем узнает. Паха Сапа ложится на мягкую траву и мягкую землю и сбрасывает с себя свои хан’па – мокасины.

Он лежит там на спине, широко раскинув руки, сильно прижав подошвы к вечерней прохладной земле, и изогнутые, цепкие пальцы ног – его сипха – глубоко вдавливаются в землю.

Паха Сапа прикрывает глаза, щурится сквозь что-то похожее на слезы, хотя он и не плакал, и смотрит на бледнеющее вечернее небо темной голубизны, которая кажется мальчику тревожно знакомой. Он полностью расслабляется: сначала отпускает мышцы напряженной шеи, потом позволяет обмякнуть рукам, потом – изогнутым пальцам рук и ног, потом освобождает что-то, находящееся глубоко в его животе. По какой-то причине он вскрикивает: «Хокахей!», словно воин, скачущий в бой.

То, что происходит потом, ему впоследствии никак не удается толком описать, даже себе самому. Он расскажет об этих случаях «коснись земли, чтобы полететь» своему дорогому тункашиле Сильно Хромает лишь несколько лет спустя.

Паха Сапа чувствует, как вращается земля, словно она похожа на шар, а не плоская, как лепешка. Он видит, как движутся звезды в вечернем небе, хотя они еще не появились. Он слышит песню, которую поет заходящее солнце, слышит и ответные песни трав и деревьев, когда свет начинает тускнеть. Потом мальчик чувствует, как его тело начинает холодеть, тяжелеть и удаляться от него, а сам он – дух Паха Сапы – становится все легче и легче. Потом дух воспаряет над его телом и плывет прочь от земли.

Он поднимается несколько минут и наконец решает перевернуться в воздухе на живот и посмотреть вниз. Он так высоко, что не может видеть своего тела, оставленного на земле, так высоко, что деревня похожа на едва различимую россыпь типи под крохотными деревьями, вдоль исчезающей из виду реки. Паха Сапа снова переворачивается на спину и поднимается еще выше, минует кучку облаков, которые в свете заходящего солнца обрели розоватый оттенок, а потом оказывается выше над ними.

Он смотрит и снова переворачивается. Небо над ним чернеет, хотя облака далеко внизу начинают все больше розоветь, а тени на земле удлиняются. Паха Сапа знает, что здесь, за пределами оболочки его духа, очень холодно (холоднее любого зимнего воздуха, какой он когда-либо вдыхал), но это никак не сказывается ни на теле его духа, ни на его «я». Он перестает подниматься, когда небо вокруг становится совершенно черным, а звезды начинают гореть над синим одеялом воздуха внизу, он смотрит вниз, и зрение у него внезапно становится острым, как у орла.

И на этой круглой земле (с того места, в котором он безмолвно парит, ясно видно, что горизонт имеет округлые очертания) выделяются Паха-сапа – Черные холмы. Они представляют собой овал между рекой Бель-Фурш на севере и рекой Шайенна, где все еще живет и охотится народ шайенна, сто лет назад изгнанный народом сиу с Черных холмов. Как видит теперь Паха Сапа, Черные холмы располагаются на овальном пространстве, которое, как он узнает позднее, занимает площадь около сорока пяти квадратных миль темных деревьев и холмов, и находится в обрамлении чуть ли не сексуального вида овального обрамления красного песчаника, которое резко выделяет холмы среди окружающей их побуревшей и потускневшей зелени бесконечных поросших полынью прерий. Черные холмы похожи на женскую виньянь шан с розовыми открытыми губами. А может быть – на сердце.

Впервые увидев с высоты геологические впадины и подъемы, вокруг Черных холмов, Паха Сапа понимает, почему Сильно Хромает называет этот впалый овал, окружающий Черные холмы, Беговой Дорожкой, – история гласит, что все животные гонялись здесь друг за другом в те стародавние времена, когда мир был молод. Овал этот и в самом деле похож на беговую дорожку, вытоптанную ногами.

И еще Паха Сапа понимает, почему Сильно Хромает и его народ называют это место О’онакецин – Место Убежища. Он видит, что Черные холмы – это темная сердцевина континента, который, как он понимает теперь, уходит во все стороны до самой дымки, окутавшей округлый горизонт и скрывающей все подробности. Это место, где могут найти убежище животные и вольные люди природы, когда в долинах страшно завывают зимние ветра и вся дичь исчезает. Наверное, поэтому Сердитый Барсук и другие называют Черные холмы Мясным Мешком. Паха Сапа, легко парящий в воздухе животом вниз с широко распростертыми руками, смотрит на вечерние тени, очерчивающие черные пики, и понимает, что в Черных холмах для его народа всегда будет убежище и всегда найдется дичь.

Потом он видит какое-то движение в Черных холмах – что-то серое и громадное поднимается из черных деревьев, словно рождаются новые горы. Оно напоминает фигуры людей, четырех людей, и даже с этого расстояния видно, что их размеры, вероятно, достигают сотен футов.

Но подробности он разглядеть не может. Внезапно умиротворение, которое сошло на него, когда он лежал на земле, уходит, и сердце мальчика начинает бешено колотиться, но у него такое ощущение, что эти гиганты – бледнолицые вазичу, чудовищные вазикуны.

Потом громадные серые формы оседают, заворачиваются в землю, словно в одеяло, и вот они снова укрыты и спрятаны темной почвой и еще более темными деревьями.

Паха Сапа начинает опускаться вниз. Делает он это медленно, лучи заходящего солнца окрашивают его ярко-красным цветом (мальчик рассеянно спрашивает себя, видят ли его люди в деревне), но душа и сердце Паха Сапы растревожены и взволнованы. Он не понимает, что он видел внизу, но знает: это что-то нехорошее.

Паха Сапа открывает глаза – он лежит на небольшой полянке в зарослях полыни. Где-то воет койот. А может быть, это подает сигнал воин пауни, кроу или шошони из вооруженного луками и томагавками отряда, готовящегося к налету на деревню.

Паха Сапа слишком устал и слишком взволнован, чтобы думать об этом. Он медленно встает на ноги и плетется к деревне. Койоту отвечают несколько других койотов. Это всего лишь койоты.

На следующий год, когда Паха Сапа признается Сильно Хромает в своей способности «прикоснись – и увидишь, что было», он отказывается сообщить подробности того, что видел, когда у него бывали «прикоснись – и увидишь, что будет», потому что ему являлись видения умирающих людей племени. Он не упомянет о случаях «коснись земли, чтобы полететь», потому что и сам начинает не верить в них.

Когда он приходит домой, Женщина Три Бизона и в самом деле колотит его (но без особого усердия) за то, что его почти новая одежда из оленьей шкуры вся в кровавых подтеках.

5. Джордж Армстронг Кастер[11 - Джордж Армстронг Кастер (1839 – 25 июня 1876) – офицер, военачальник армии США во время Гражданской и Индейской войн. Славу он обрел после гибели во время сражения с индейцами, вошедшего в историю США как сражение на Литл-Биг-Хорне.]

Либби, моя дорогая Либби, моя дражайшая Либби, любимая моя Либби, моя жизнь, мое все, моя Либби…

Ты нужна мне, моя дорогая девочка.

Я лежал тут в темноте, думая о том, что было пять недель назад, 17 мая, – неужели всего пять недель назад? – когда я вывел полк из Форт-Авраам-Линкольн в эту экспедицию. Ты помнишь, моя дорогая, что утро перед восходом было холодным и туманным. Я накормил людей галетами и беконом – именно этим они должны были питаться в течение следующего месяца, пока мы будем в пути. Потом мы с генералом Терри провели колонну сквозь рассеивающийся туман в форт – ты всегда говорила мне, любимая, что у тебя вызывает недоумение, почему наши пограничные форты не обнесены стенами, – а потом по плацу колоннами по четыре, чтобы поднять настроение обеспокоенных жен, семей и остающихся солдат.

Но ты тогда не осталась в форту, моя дорогая девочка, моя возлюбленная. Другим офицерам пришлось попрощаться со своими семьями в форту, но ты в тот день поехала с нами – вместе с моей сестрой Магги и племянницей Эммой. Ты помнишь, когда мы проезжали Садс-роу, где квартируют женатые солдаты, все женщины поднимали своих плачущих сосунков, младенцев и даже ребят постарше? Это навело меня на мысль о триумфах, которые устраивались римским полководцам, возвращавшимся с победой, только в нашем случае все было до странности вывернуто наизнанку: еще до сражения жены абсолютно здоровых солдат решили, что они стали вдовами, и смотрели на своих детей как на сирот.

В тот день у нас в строю было больше семи сотен солдат, тридцать один офицер (большинство из них ехали в одной группе с тобой, со мной, Магги и Эммой), сорок пять разведчиков и проводников, а еще нам были приданы три роты с артиллерийской батареей из четырех орудий, которая в те первые дни шла в арьергарде. (Да, вероятно, мне не следовало отказываться от двух батарей пулеметов Гатлинга, – Терри предлагал мне взять их, но ты ведь помнишь, моя дорогая, как эти треклятые пулеметы замедляли наше продвижение в прошлых походах, а нередко утягивали за собой в пропасть солдат и лошадей, когда приходилось идти по кромкам оврагов или ущелий. Хорошее кавалерийское подразделение отправляется в поход налегке. Нет, если мне придется делать это еще раз, я все равно не возьму пулеметов Гатлинга.)

Какое великолепное зрелище, наверное, являл собой в то утро наш полк с его сопровождением. Колонна растянулась более чем на две мили. Я знаю, что полковой оркестр играл «Девушку, которую я оставил, уходя в поход» и «Гэри Оуэна»[12 - Прозвище Седьмого кавалерийского полка – «Гэри Оуэн», по известной ирландской мелодии, под которую танцуют квикстеп. Эта мелодия была принята в Седьмом кавалерийском как походный марш.], – я всю войну любил эту песню, хотя признаюсь, дорогая, что в последние годы стал уставать от нее, – но мы с тобой не могли расслышать музыку из-за стука копыт, грохотания ста пятидесяти телег и постоянного мычания стада коров, которое мы взяли с собой.

Это не имело значения.

Ничто не имеет значения, кроме того, что случилось на тринадцатой миле, когда тебе пришло время поворачивать назад и возвращаться в форт. Ты помнишь? Я знаю, что помнишь, любимая. Меня здесь из моей холодной дремоты вывели воспоминания о том моменте.

Наша группа, включая Магги, Эмму, моего ординарца рядового Беркхама и старый фургон нашего казначея с небольшим сопровождением, ехала в полумиле за колонной, чтобы мы могли попрощаться. Ты удивила меня, спрыгнув с коня и предложив нам – только нам вдвоем – пройтись до ивовой рощи у берега реки. Кроме этих высоких деревьев и кустов, вокруг на много миль в сторону форта и далеко вперед не было ничего – только голая прерия.

Мы отошли меньше чем на пятьдесят ярдов от Буркхама, фургона и других женщин, когда ты неожиданно обняла меня и страстно поцеловала. Ты сняла с меня фуражку и, улыбаясь, провела рукой по моим коротко стриженным волосам. Ты не обошла вниманием то, что всегда называла «твои прекрасные локоны». Потом ты прижала ладонь к моему животу ниже пряжки и принялась гладить.

– Либби… – сказал я, оглядываясь через плечо в ту сторону, где сквозь заросли ив все еще были видны головы Эммы и Магги, потому что они так и не спешивались.

– Тсс… – сказала ты.

Потом ты опустилась на колени, но сначала – я помню это четко – сбросила с себя юбку (на тебе в тот день была моя любимая – синяя с маленькими шелковыми цветочками), а за ней и нижнюю, чтобы не запачкать их влажной травой.

А потом ты расстегнула мою ширинку.

– Либби…

Но больше я не мог произнести ни слова, моя дорогая, потому что ты взяла меня своими нежными ручками, а потом в рот, и я забыл Буркхама, ожидающий меня фургон, забыл моих сестру и племянницу, забыл даже семьсот солдат, сто пятьдесят телег и сотню коров, забыл весь полк, удалявшийся теперь от меня.

Я забыл обо всем, кроме твоих ласкающих рук, теплоты твоего рта, движений твоих губ и языка.

Я закинул назад голову, но глаз не закрывал. Голубые небеса – раннее утро с его туманом и росой перешло в жаркий майский день – почему-то вызывали у меня тревогу, словно цвет был предзнаменованием. И потому я перевел взгляд на тебя, на то, что ты делаешь со мной и для меня.

Я всегда смотрю, моя единственная любовь. И ты это знаешь. Ты все знаешь обо мне. Если бы это делала любая другая женщина – я никогда не знал других женщин, которые делали бы такое, – то она бы, я думаю, выглядела дико, нелепо, возможно, неприлично, но когда ты берешь меня вот так в рот и ходишь туда-сюда головой, а твои руки продолжают двигаться на мне, и твои губы и язык такие ненасытные, и твои милые глаза время от времени посматривают на меня из-под великолепных ресниц, то в этом твоем даре мне, в этой любви, которую ты демонстрируешь мне, не может быть ничего дикого, нелепого или неприличного. Ты прекрасна. Я возбуждаюсь вот в эту самую секунду, когда лежу здесь в темноте, при мысли о тебе, о твоих щечках, порозовевших и от солнца после долгого дня скачки, и от возбуждения, о твоей красивой головке, на которой солнце высвечивает отдельные волоски по обе стороны пробора и которая двигается все быстрее и быстрее.

Когда мы закончили – я знаю, это заняло всего минуту, но это была минута чистой радости и наслаждения перед неделями одиночества, напряжения и тяжких трудов, которые ждали меня, – ты вытащила припасенный носовой платок, окунула его в ручей, обмыла меня, засунула в ширинку и застегнула, как полагается, пуговицы на моих синих кавалерийских брюках.

Потом мы вернулись и простились официально перед Буркхамом и другими. У тебя и у меня в глазах стояли слезы, но мы оба не могли сдержать улыбки, правда, моя дорогая?

Когда фургон, ты и другие женщины превратились в точки, готовые исчезнуть в прериях, Буркхам заставил меня вздрогнуть, сказав:

– Нелегко это, да, генерал?

И мне снова захотелось улыбнуться, хотя я и заставил себя не делать этого. Помня, что Буркхам может оказаться одним из тех, у кого будут брать интервью журналисты (ты не забыла, что с нами отправились несколько корреспондентов, а другие ждали нас в Бисмарке и вообще на всем пути – вынюхивали малейшие сведения о нашей карательной экспедиции), я напустил на лицо самое серьезное, строгое выражение и сказал ему:

– Рядовой, запомни: хороший солдат – а я всегда был хорошим солдатом, Буркхам, – должен служить двум любовницам. Пока он предан одной, другая должна страдать.

Буркхам хмыкнул, мое красноречие явно не тронуло его.

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 ... 20 >>
На страницу:
5 из 20