Оценить:
 Рейтинг: 0

Коктейль «Две семерки» (сборник)

<< 1 2 3 4 5 6 ... 11 >>
На страницу:
2 из 11
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Но к девяти утра все стягивались в столовую на завтрак.

И когда весь кинематографический бомонд, включая Утесова и советского Леграна – композитора Никиту Богословского, рассаживался за столиками над утренним творогом, вареными яйцами и гренками с джемом, в столовую походкой усталого римского цезаря входил единственный и неповторимый Аркадий Исаакович Райкин. Он был не только великим артистом, но и великим модником – даже к завтраку он выходил в каком-то атласном пижамо-пиджаке вишнево-импортного цвета. А про его сценические блейзеры и говорить нечего! В короткий период нашего с ним ежедневного общения (он почему-то возомнил, что я способен сочинить ему новую эстрадную программу), я услышал уникальную историю. Оказывается, эти костюмы (с простроченными двубортными пиджаками) ему шил знаменитый рижский портной Шапиро (или Каплан, или Кацнельсон – неважно). А важно, что до советской оккупации Прибалтики этот Шапиро (или Каплан/Кацнельсон) держал два ателье – одно в Риге, а второе в Лондоне. Но сначала пакт Риббентропа-Молотова, а потом и Вторая мировая война отрезали его от лондонского ателье, и теперь весь свой дизайнерский талант товарищ Шапиро отдавал процессу экипировки советской творческой элиты. Происходило это следующим образом. Из Москвы или Ленинграда клиент привозил ему свой отрез – габардин, шевиот или еще что-то очень дефицитное. Шапиро снимал с клиента мерку и отпускал восвояси с тем, чтобы через две недели клиент снова приехал в Ригу на примерку. После чего клиент уезжал и опять возвращался через две недели за готовым костюмом. Стоимость пошива обходилась недешево – сто рублей плюс проездные, но зато у Райкина, Богословского, Утесова и других костюмы были не хуже, чем у Ива Монтана и Фрэнка Синатры! Слава Шапиро выросла настолько, что однажды к нему пришел сам секретарь Рижского горкома партии! Он принес отрез габардина и сказал:

– Товарищ Шапиро, я хочу заказать вам костюм.

– Сёма, – сказал Шапиро своему ассистенту, – сними мерку с этого товарища.

Когда ассистент снял мерку, секретарь горкома сказал:

– Товарищ Шапиро, у меня к вам просьба. Вы можете сделать у пиджака такие плечи, как у товарища Брежнева?

– Сёма, – сказал Шапиро, – запиши: подкладные плечи, как у Брежнева.

– И еще, – сказал секретарь горкома. – Вы можете сделать, чтобы у пиджака грудь была тоже как у Брежнева?

– Сёма, – сказал Шапиро, – запиши: в грудь подложить ватин.

– И последняя просьба, – сказал секретарь. – Вы могли бы сделать брюки-клеш с обшлагами, как у товарища Брежнева?

– Конечно, – ответил Шапиро. – Сёма, запиши: брюки-клеш с широкими обшлагами.

– Спасибо, товарищ Шапиро! – сказал секретарь горкома. – Когда мне прийти на примерку?

– Зачем вам приходить на примерку? – ответил Шапиро. – Завтра приходите и заберите это говно!..

После завтрака такие истории, а также «майсы» про знаменитые розыгрыши Никитой Богословским партийных и творческих бонз ежедневно звучали на круглой балюстраде – веранде Дома творчества. Там кинематографические корифеи, которые уже отошли от дел в пенсионную мудрость – Прут, Столпер, Блейман, Эрдман, Вольпин, а также жены Райзмана, Юткевича, Романа Кармена и Марка Донского, основателя неореализма в мировом кино, – целыми днями рассказывали забавные эпизоды из своих богатых биографий и играли в преферанс в компании директора Дома Алексея Белого, бывшего боевого полковника и освободителя Праги. По неясным причинам этот Алексей Павлович настолько поддался их тлетворному влиянию, что совершенно не стучал на своих отдыхающих в КГБ или хотя бы в партком Союза кинематографистов. Не стучал, хотя по ночам из дверей их комнат явственно доносились вражеские голоса Би-би-си, «Свободы», «Свободной Европы» и, конечно, «Голоса Израиля», а утром за завтраком все открыто обменивались услышанным из-за бугра. Не стучали и старые официантки, и поварихи, и уборщицы – возможно, потому, что слишком хлебными были их должности, ведь каждый вечер, когда смеркалось, они уходили из этого Дома с кошелками, отягощенными вынесенными из кухни продуктами.

Как бы то ни было, я специально привел тут почти полный список постоянных обитателей этого Дома, чтобы показать, что он был «настоящим еврейским осиным гнездом», а если порой сюда и залетал какой-нибудь кинематографический антисемит, то сразу видел правоту тезиса о повсеместном засилье евреев и в бешенстве уезжал – чаще всего навсегда. Потому что ни разогнать «этих жидов», ни избавиться от них было совершенно невозможно – именно они были патриархами советского кино и учителями нескольких поколений истинно русских кинематографистов: от всемирно известного авангардиста Андрея Тарковского до посконно российского реалиста Василия Шукшина. А потому – при молчаливом возмущении партийного руководства – никто уже не трогал этот заповедник реликтовых киноевреев, выжидая, когда они сами вымрут.

А они не умирали. Пока их ученики – Чухрай, Климов, Шепитько, Смирнов, Карасик, Шпаликов, Трунин, Ежов, Соловьев, Кончаловский, Говорухин и другие, проживавшие на втором этаже этого Дома и в трех соседних коттеджах – стучали на пишмашинках, сочиняя будущие шедевры, они грелись под болшевским солнцем, трепались, играли в преферанс и на бильярде и рассказывали друг другу замечательные истории из своей бурной жизни.

– Никита, расскажи, как ты съездил в Ленинград.

– Ой, зачем вспоминать? – скромно отмахивался Богословский.

– Ну, так я расскажу, а ты скажешь, так было или не так. Слушайте. Никиту регулярно приглашают на «Ленфильм» писать музыку к кинофильмам. Когда он приезжает, его в «Астории» ждет люкс с роялем. И, конечно, вечером послушать последние московские новости к нему в номер набивается весь питерский бомонд. Под вино и коньяк развязывают языки, треплются «за Софью Власьевну» и сыплют анекдотами про «мудрое руководство». И вот недавно – то же самое: полный номер гостей, все курят, но через час у всех каким-то образом кончились сигареты, кто-то из молодых предложил: «Ой, сигареты кончились, я сбегаю в буфет». И тут Никита говорит: «Не нужно никуда бежать. Сейчас я попрошу наших товарищей, и нам принесут». После этого поворачивается к вентиляционной решетке под потолком и просит: «Товарищи, у нас тут сигареты кончились. Будьте любезны, принесите нам пачку». Все, конечно, смеются: Никита, тебе не стыдно так мелко шутить? Но через две минуты – стук в дверь, Никита открывает, на пороге дежурная по этажу: «Никита Владимирович, вы просили сигареты. Вот, пожалуйста!» Все как-то стихли, озадаченно закрякали, кто-то сказал, что это случайность, кто-то выпил, поспешно вспоминая, что он тут рассказывал. И вдруг выясняется, что сигареты есть, а спичек нет, прикурить нечем. «Минутку! – говорил Никита и снова поднимает голову к вентиляционной решетке: – Товарищи, вы прислали нам сигареты, большое спасибо! Но вот оказалось, что у нас и спичек нет. Будьте так любезны, пришлите нам коробок, пожалуйста!» Наступила мертвая пауза похлеще, чем у Гоголя. Народ безмолвствовал. Ведущие питерские режиссеры театра и кино, именитые писатели и народные артисты, исполнители ролей советских вождей, молча смотрели на дверь. А Никита спокойно, будто не замечая напряжения публики, сел к роялю и заиграл свою «Темная ночь, только пули свистят по степи…». И в этот момент в дверь постучали. Это был негромкий и вежливый стук, но в ушах собравшихся он прозвучал, как расстрельный залп на Дворцовой площади. «Да, войдите!» – сказал Никита. Дверь открылась. На пороге стояла все та же дежурная по этажу: «Никита Владимирович, вы просили спички. Вот, пожалуйста». Через минуту в номере не осталось ни одного человека. Наспех натягивая пальто, шляпы и галоши, вся питерская элита, все – заслуженные, народные и лауреаты – ринулись, толкая друг друга, из номера и – не дожидаясь лифта – из «Астории». Они бежали по Невскому, надвинув на лица шляпы и шапки в надежде, что их не опознают агенты КГБ. А спустя еще минуту и Никита вышел из своего номера. Мягко ступая по ковровой дорожке гостиничного коридора, он подошел к дежурной по этажу и протянул ей десять рублей: «Спасибо, милочка, все точно выполнила, минута в минуту!»

Наслушавшись таких историй, я уходил в свою комнату, собираясь тут же их записать, но не записывал, преступно считая, что такое забыть невозможно. А оказалось – запомнил только две или три…

Но тогда, в 1967 году, впервые попав в этот Дом, я быстро усвоил, что это единственное место в России, где мне, за неимением московской прописки, можно находиться легально. Потому что каждый раз, когда я снимал в Москве комнату или квартиру, уже через неделю приходил – по наводке соседей – участковый милиционер, проверял документы и требовал, чтобы я отправлялся «по месту прописки», то есть в Баку, к дедушке. А в Болшеве Алексей Павлович Белый, директор Дома, мог держать меня месяцами, и таким образом я – с перерывами на безденежье – прожил там с начала 1967-го по конец 1978-го, у меня там была даже «своя» комната, на окно которой Павел Финн и Гена Шпаликов приклеили вырезанный из «Огонька» заголовок «ТОПОЛЬ ЗА ОКНОМ».

И вот на правах болшевского долгожителя я считаю себя обязанным написать то, что помню об этом Доме и его обитателях.

* * *

Итак, это был двухэтажный особняк с прилегающим парком, тремя трехкомнатными коттеджами, небольшим административным корпусом и крытым гаражом. В особняке на первом этаже находились столовая с высокими потолками и огромными окнами в парк, телевизионная гостиная и Зимний сад, где несколько раз в год проходили творческие конференции и семинары молодых режиссеров и сценаристов. Во время таких семинаров сюда со всей страны приезжала талантливая кинематографическая поросль, несколько руководителей из числа киношных корифеев и лекторы-визитеры из высочайших правительственных сфер – Андрей Свердлов (сын Якова Свердлова и сотрудник Института марксизма-ленинизма), Александр Бовин (спичрайтер Брежнева), Станислав Кондрашов (журналист-международник), генералы из политуправления Советской армии, руководители промышленности и сельского хозяйства, крупные ученые и первые космонавты. Генералы уговаривали нас делать фильмы о доблестной Советской армии, партийные руководители – о рабочем классе и колхозниках, ученые и космонавты – о советской науке и космосе. Потом мы обсуждали свои сценарии, а по вечерам в небольшом подвальном кинозале нам показывали последние киношедевры проклятого Запада – фильмы Феллини, Антониони, Бергмана, Годара и Висконти. Это были «закрытые» просмотры, в крохотный кинозал на пятьдесят мест пускали по списку только участников семинара…

Таким образом, творческая деятельность этого Дома была налицо – помимо семинаров тут, на втором этаже Дома и в коттеджах, постоянно (днем) стучали пишущие машинки, вечером – стаканы с напитками, стимулирующими творческое воображение, а по ночам – радиоглушилки и прорывающиеся сквозь них «вражеские голоса».

Ну, а кроме интенсивной творческой деятельности здесь постоянно вспыхивали и гасли лирические и драматические процессы интимного характера. То, что нам было запрещено показывать в советских фильмах – всякого рода адюльтеры, диссидентство и антисоветчину, – можно было найти в наших комнатах. При этом любовные романы женатых обитателей Дома не очень-то и скрывались – все-таки гостий надо же было кормить, поэтому они выходили в столовую к ужинам и завтракам. А что касается таких холостяков, как ваш покорный слуга (других я пофамильно называть не буду), то кто же мог запретить нам принимать у себя возлюбленных подруг?

* * *

– Сколько населения в этом городе? – спросила Громыко.

– Ну, тысяч двести… – прикинул я.

– Вот видите! Маленький город, всего двести тысяч, а целых пять хулиганов-подростков, настоящая банда! Пьют, играют в карты, грабят прохожих!..

Был 1975 год, проблема подростковой преступности уже ломилась в окна и двери всех управлений милиции от Балтийского моря до Владивостока, Совмин принял постановление об учреждении в милиции специальной должности – инспектор по делам несовершеннолетних, но чтобы пустить эту тему на экран?

– Нет-нет! – сказала старший редактор Госкино СССР Екатерина Громыко, подражая своему дяде, знаменитому «Господину Нет». – Сократите эту банду до трех человек, иначе мы не запустим этот сценарий в производство!

– Подождите! – просил Владимир Роговой, режиссер фильмов «Офицеры» и «Юнга Северного флота». – Вы же знаете меня! Я фронтовик, коммунист, я всей душой за советскую власть! И консультантом этого фильма уже согласился быть генерал-полковник Шумилин, первый зам Щелокова, министра МВД! То есть, милиция целиком за этот фильм! Давайте я сделаю так: эти пять хулиганов будут играть в карты на детской площадке, а на заднем плане я пущу колонной двести пионеров, все в белых рубашках, все в красных галстуках, и – барабан, и – барабан! Чтобы сразу было видно: хороших ребят у нас колонны, а плохих всего пять. А? Договорились?

– Четыре!

– Что – «четыре»?

– Плохих четыре, – сказала Громыко. – И то только из-за нашего доверия к вам, Володя.

Я вышел из Госкино и выругался матом.

– Да брось ты! – сказал Роговой, обнимая меня за плечи. – Не расстраивайся! Сделай им эти поправки – лишь бы они запустили сценарий в производство. А уж я сниму все, что мы захотим!

Но я уже знал эти режиссерские «майсы». Как говорили мне киноклассики Фрид и Дунский, каждый фильм – это кладбище сценария, а если еще и я своими руками вырежу из него целую сюжетную линию…

Я молча сел в свой «жигуленок» и, проклиная этих партийных громык, остервенело помчался в Болшево. По дороге, уже в Подлипках, сообразил, что к обеду в Доме творчества опоздал, нужно купить себе хотя бы сыр или колбасу, и при въезде в Болшево свернул к продмагу. Продавщице за высоким прилавком оказалось лет восемнадцать – тоненькая русая кукла с грустными зелеными глазками сказочной Аленушки. Почему я всю первую половину жизни гонялся именно за этим типом женской красоты, описано в «Любожиде», «Русской диве» и «Московском полете». Еврейский мальчик, воспитанный на русских сказках. Я посмотрел в эти глазки, затянутые тиной провинциальной подлипской скуки, и понял, куда сегодня ночью уйдет мое остервенение. Секс и работа – лучшие громоотводы при любой злости.

– Вы когда заканчиваете работу? – спросил я у продавщицы.

– А что? – лениво ответила она. С такими вопросами к ней подваливал каждый третий покупатель.

– Вечером в Москве, в Доме кино, французский фильм с Ивом Монтаном. Хотите, я заеду за вами?

Она посмотрела на меня, на мою машину за окном магазина и снова на меня. При этом ряска провинциальной скуки исчезла из ее глаз и мне открылись такие глубины…

– Я заеду ровно в семь, – твердо сказал я, не ожидая ее ответа.

Однако в семь ноль пять, когда она вышла из магазина, сердце упало у меня в желудок: она была хромоножкой! Аленушка из русской сказки – с кукольным личиком, с русой косой, с зелеными глазами русалки – шла ко мне, припадая на короткую левую ногу, как Баба Яга.

Я заставил себя не дрогнуть ни одним лицевым мускулом. Я вышел из машины, жестом лондонского денди открыл ей дверцу и повез в Дом кино на просмотр французского фильма, в котором Ив Монтан играет коммуниста-подпольщика, скрывающегося от немецкой полиции в квартире своего товарища по подпольной борьбе. Дочь этого товарища, семнадцатилетняя Клаудиа Кардинале, влюбляется в него в первом же эпизоде и потом весь фильм они занимаются сексом – с утра до ночи в отсутствие отца этой девочки и даже ночью, когда он сладко спит, устав весь день печатать антифашистские прокламации. При этом то была далеко не порнуха и даже не эротика в плоском смысле этого слова, о нет! То была эротическая кинопоэма, чистая, как свежие простыни, которыми Клаудиа Кардинале каждый раз медленно, очень медленно, почти ритуально застилала широкую отцовскую кровать перед тем, как в очередной, сотый раз отдаться на ней своему возлюбленному коммунисту в совершенно новой, еще не виданной зрителем позе. Хрен их знает, как эти французы умудряются даже при сюжете, родственном «Молодой гвардии», создать «Балладу о постели»! Громыко на них нет, вот в чем дело!

Нужно ли говорить, что в ту ночь я был болшевским Ивом Монтаном, а моя хромоножка – подлипской Клавой Кардинале? Но дело не в этом. А в том, что в короткие моменты отдыха эта Аленушка, лежа на моем плече, рассказала мне о своем детстве. О том, как ее отец-алкоголик являлся по ночам домой в дупель пьяный и с порога орал ей, восьмилетней, и ее матери – железнодорожной проводнице: «Подъем! Песни петь будем! Вставай, Аленка, и запевай! Мою любимую – запевай! А не будешь петь, я твою мать на твоих глазах иметь буду!»

И восьмилетняя девочка, дрожа в ночной сорочке, пела отцу его любимые «Расцветали яблони и груши» и «На позиции девушка провожала бойца». А когда ей исполнилось четырнадцать, он спьяну полез ее насиловать, и она выпрыгнула в окно с третьего этажа и сломала ногу…

Ровно через неделю мы с Роговым принесли в Госкино мой исправленный сценарий. И та же Громыко стала листать его при нас, приговаривая:

<< 1 2 3 4 5 6 ... 11 >>
На страницу:
2 из 11