Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Институт благородных девиц (сборник)

<< 1 2 3 4
На страницу:
4 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Многим я обязана своей классной даме m-lle Ган, которой, вероятно, уже нет в живых! Она требовала выполнения обязанностей с каждой вверенной ей девочки строго и педантично; но сколько доброты и любви сказывалось в ней, если девочка исправлялась, училась и вела себя хорошо! Меня мирила с bнститутом в мое время идеальная справедливость начальства к учащимся, что наглядно показывает наш выпуск: предпочтения не было ни знатным, ни богатым; со всеми обращались одинаково и справедливо, ценили успехи и учение каждой, что не всегда бывает и в настоящее время прогресса и гласности не только в женских, но и в высших мужских заведениях, куда невозможно поступить обыкновенным смертным. В наше время честность и справедливость царствовали в институтах отчасти и потому, что они находились под постоянным контролем принца Петра Георгиевича Ольденбургского и часто посещались императрицами.

В маленьком классе я пробыла около трех лет, и первым моим горем был мой перевод в первое отделение к другой классной даме, Марье Григорьевне Араловой, старейшей из всех институтских дам[66 - О классной даме М.Г. Араловой (Ораловой) сохранились упоминания в записках нескольких екатерининских институток. В частности, В. Гарулли запомнила эту престарелую даму, «оправдывавшую свою фамилию» и «вечно оравшую на весь институт» (Гарулли В. Указ. соч. С. 11). См. также: Воспоминания воспитанницы XVIII выпуска Софии Черевиной… С. 3. Отцом Ораловой был петербургский учитель Григорий Федорович Оралов, преподававший в начале XIX в. грамматику, арифметику и катехизис в Юнкерской школе.]. Уважаемая всеми, но со множеством странностей, она осталась институткою до смерти, потому что ни разу не покидала стен института во всю свою жизнь. Оставшись круглою сиротой, она была взята императрицей Марией Феодоровной в институт пяти лет, боготворила покойную, с умилением и слезами рассказывала о ней, говорила об ее частых посещениях и ласковом обращении с девочками и таинственно передавала некоторым, что трогательные заботы Ее Величества и полное любви сердце к девочкам подвергались насмешкам и осуждению даже в царственной семье. К ней всегда обращались за советом, если встречались какие-либо затруднения в решении вопросов в отношении этикета, приема какого-либо царственного иностранца, распределения подарков или прочих подношений, встреч и других, на вид мелочных, но необходимых подробностей. Она с гордостью и любовью сохраняла все предания и порядки в институте, сосредоточив на нем всю нежность своего сердца; ее любили, а на взгляд посторонних она иногда казалась странною. Более всего ее любили за рассказы о многих происшествиях, очень интересных, о дворе, о нарядах того времени и пр.

Другая труженица, классная дама, которая, вероятно, заслужила себе райский венец своею любовью, самоотвержением и заботами о вверенных ей детях, была m-lle Орреджио, классная дама четвертушек – так звали в насмешку четвертое отделение, вверенное ее попечению, состоявшее из самых маленьких, плохо подготовленных детей. За нею я в старшем классе постоянно следила, удивляясь беспримерному терпению, с которым она относилась к каждой девочке, ей вверенной. Я видела, как она сама умывала и одевала девочек; каждую обласкает, утешит, если та плачет, расспросит почему, принесет гостинца новенькой. Ее в насмешку прозвали нянькой; она знала это и нисколько не обижалась, продолжая терпеливо ухаживать за детьми, и если ее четвертушка заболевала, то она навещала ее в лазарете, покупая на свой счет лакомств и игрушек.

Экзамены в институте в 1900-е гг.

В конце года бывали инспекторские экзамены в присутствии начальницы, инспектора и учителя того предмета, которого шел экзамен; редко приезжал кто-либо из попечителей, иногда министр народного просвещения Норов, граф Борх[67 - Норов Авраам Сергеевич (1785–1869) – товарищ министра просвещения в 1850 г., министр народного просвещения в 1853–1856 гг., член совета училища ордена Св. Екатерины; Борх Александр Михайлович (1804–1867) – граф; действительный тайный советник, обер-церемониймейстер, также член совета.] или принц Ольденбургский; но в старших классах обязательно приезжали не только они, но и многие другие, даже часто. В продолжение трех лет во время обыкновенных уроков мы неоднократно удостаивались посещений высочайших особ, своих и иностранных. Первый год экзаменов маленького класса был самый пустяшный.

Все отделения маленького класса были собраны в физической комнате; начальница обратилась к нам с маленькой речью и наставлениями. Инспектриса взяла приготовленные бантики-кокарды и приколола каждой, удостоенной награды, на левое плечо, начиная с первого отделения. Я получила вторую кокарду, т. е. с белою пуговкой, и была в восторге от этого отличия. Кокарды постепенно меняли свой вид, и из банта красной ленты, получившего впоследствии смешное название петуха, образовалась уже круглая кокарда из двух белых и двух пунцовых петель, под конец постепенно переходивших в белые, и подразделение их по различным видам (белых из четырех петель, белых с красною пуговкой или с одной, двумя и тремя белыми петлями, а остальными красными) имело большое значение и наглядно показывало степень развития и учения девочки; а в старшем классе, судя по кокардам, ясно было, кто удостоился какой награды. Я переменила все кокарды, повышаясь каждую раздачу, и в большом классе в числе десяти получила совсем белую.

Раздача этого белого незначащего бантика, сшитого самими же ученицами, имела сильное влияние на успехи по учению и поведению девиц, производя большое соревнование между ними. С каким восторгом написала я о получении мною награды матери и всем своим родным! Кокарды надевались на левое плечо во время приема родных по воскресеньям и четвергам, а также в церковь по праздникам. Родители могли знать без отметок, как учатся их дети. В старшем классе раздача кокард была обставлена торжественнее по числу присутствовавших лиц и речей.

Мало-помалу я совсем освоилась с институтским строем жизни; меня познакомили со всеми обычаями и привычками, и я, получивши награду, уже лишилась названия новенькой, а вступила в разряд bons sujets. Все классы находились в нижнем этаже. В классе, где я пробыла во втором отделении, кафедры не было, а стоял посредине стол, на котором лежали журнал с фамилиями девиц (где учителя выставляли баллы за ответы), перо и чернильница, по изяществу которых можно было судить о расположении девиц: когда любили учителя, ставили изящное и дорогое, в противном случае – казенную оловянную чернильницу и казенное гусиное перо или с простой деревянной ручкой. Как в маленьких, так и старших классах сидели по две на изящной дубовой скамейке, перед дубовым столом, разделявшимся на два пюпитра, в ящике которого каждая девочка отдельно прятала свои книги, тетради и прочие учебные мелочи и пособия; за порядком и чистотою ящиков строго смотрели. Обыкновенно лучших учениц сажали в первый ряд, больших ростом на средние скамейки, которых было пять в ряду, на двух боках – по росту, а самых маленьких – на самых крайних скамейках. Большой навык и уменье было рассадить в порядке, чтобы при входе посетителей в класс глазам высоких гостей предстала стройная группа или колонна девиц, а не торчали бы там и сям отдельные личности. При входе не только высочайших особ, но даже учителей все вставали и приседали зараз; потом садились, и урок начинался в спокойном ожидании как начальства, так и того, что если будут неожиданные посещения, то сидевшие в первом ряду ответят хорошо и толково на все задаваемые вопросы, что тетради и записки их всегда красиво и четко написаны и в изящных переплетах и обложках. Да и мы, сидевшие на первых лавках, так привыкли в большом классе к частым посещениям различных особ, что не боялись осрамиться. Как только обозначалось, что поступившая девочка достаточно подготовлена, то классная дама назначала ей в ученицы одну или двух таких, новеньких или стареньких, которой она должна была толковать, спрашивать и говорить об ее успехах классной даме, лично проверявшей, как выучен и понят урок. Девочка-учительница называлась «maitresse», а девочка-ученица «ecoliere» (Наставница; ученица (фр.). – Прим. ред.). Это была страшная несправедливость в отношении первых учениц, которые, учив уроки, должны были тратить немало времени на подготовку ленивых, и вся тяжесть объяснения и ответственность за плохие успехи ecolieres ложились на метрессу. В случае упрямства и отказа готовить какую-нибудь тупицу или лентяйку непослушание отмечалось в «Petit rapport» (Рапортичка (фр.). – Прим. ред.). У стола, стоявшего в глубине класса, задом к окнам, сидела обыкновенно особая классная дама; перед ней лежала большая переплетенная книга, называемая «Grand rapport» (Рапорт (фр.). – Прим. ред.), куда вносились выдающиеся проступки, а равно и то, что заслуживало похвалы. Этот рапорт читали все посетители, его просматривали императрицы и начальство. «Petit rapport» был домашним отчетом дам и пепиньерок для вписывания провинившихся; оба писались по-французски. Записанная несколько раз неисправимая ученица вносилась в «Grand rapport». Тут значились смешные шалости вроде опоздания в класс на несколько минут, непорядка в туалете, в особенности волос; многим приходилось мочить водою свои непослушные волосы, которые, высохнув, поднимались вихрами. «Ведь не гвоздем же мне их прибить», – сказала одна из mauvais sujets (Дурно себя ведущих (фр.). – Прим. ред.), и ее записали за непослушание и дерзкий ответ. Проступки были все подобны приведенному. Когда же имена виновниц хотели перенести в «Grand rapport», поднимался такой плач, что им прощали. Скажу по совести, что там было более хороших отметок. Хорошие ученицы назывались bons sujets, плохие – mauvais sujets, или проще мовешки. Ничто так не преследовалось и не наказывалось, как насмешки и карикатуры на учебный персонал и воспитательниц; действительно, они были меткие и оригинальные, а карикатуры поразительно похожие. Напр[имер], одну прозвали Бог мартышка, другую, за ее крики, Pestrella de la Criarda (Пестереллой Крикуньей (фр.) – Прим. ред.), Гиеной, Нянькой и проч.; учителей – Божество во фраке, Солнце на ходулях, Кашевар, Колбасник и пр. На многих сочинены стихи. Я на себе испытала мучение готовить девочек; только что возьмешься или прочесть интересное, или переписать набело заметки, extraits (Выписки (фр.). – Прим. ред.) (нам читал лекции каждый учитель по своим запискам, а мы составляли свои по прослушанному уроку), как зовут: «Дубровина, ваша ecoliere ничего не знает». – «А что же я буду делать с нею?» Прослушаешь ее, объяснишь; кажется, хорошо знает, отправишь к классной даме или пепиньерке, а она стоит столбом и ни слова, ни звука. Одни не желают отвечать, другие не в состоянии по своей тупости. Сколько крови перепортили они и учителям, и дамам, но сами оставались гордо-спокойными в своем нежелании учиться, а я попадала в «Petit rapport» за то, что плохо исполняла свою обязанность и делалась козлищем отпущения чужих грехов.

Хотя и по сие время нападки продолжаются на институтское образование, но нужно знать причину этих недостатков, которая не может быть известна не воспитывавшимся в институте. Я провела почти 6 лет в стенах его, одна моя сестра пробыла 8 лет с лишком в Смольном, третья, самая младшая, получила образование в Екатерининском московском институте, и я убедилась, что причиною дурных и нелепых отзывов об институтском образовании – сами кончившие курс, и вот по какому случаю. Все институты были заведения закрытые, порядок и учение в них родителям были неизвестны; они отдавали своих детей или пансионерками царской фамилии, или на свой счет, как и теперь, радовались, что дочери их получают образование, подобающее высшей касте, будут себя держать прилично в обществе, говорить на иностранных языках, танцевать и пр., а не для того, чтобы добывать себе кусок хлеба, как в настоящее время. Но и тогда выходило из институтов много хороших и нравственных воспитательниц, как матерей семейств, так и гувернанток; тем более им чести, что они не готовились к этому, а так угодно было судьбе. Из 145 девиц, кончивших курс со мною в 1856 году, да еще взятых до экзамена домой по различным причинам, не могли же все быть одинаково развиты и способны. Меня страшно все-таки возмущал идиотизм многих воспитанниц, и я долго не могла понять, зачем их держать? На стыд, на посрамление! В наше время домой не отпускали, разве только опасно больных, с разрешения императрицы; поэтому все шесть лет мы проводили вместе, без перерыва, и я после постоянных наблюдений пришла к заключению, что в жизни вообще, как в частной, так и в общественной, все предосудительное, нехорошее выплывает наружу и подлежит нареканию, а о хорошем умалчивается. Состав выпускных институток много портило то обстоятельство, что неспособных и даже тупиц не исключали из заведения. Это и есть корень зла. Несколько таких выпущенных с аттестатом девиц, часто принадлежащих к аристократии, распространяя славу о неразвитости и нецелесообразности институтского образования, давали повод к неверным выводам и заключениям. Помещенные в институт против их желания, это бывали уже порядочно взрослые девочки, которым родители тщетно старались дать образование дома и, видя безуспешность их, сплавляли их преспокойно, как в исправительный дом, в институт. Многих лет по 13

/

и более отдавали, чтоб они не мешали дома и не были наглядными доказательствами лет матери. Конечно, обе эти категории девочек принадлежали к высшему классу; они отчасти познали веселости света и были озлоблены своим помещением в институт, ничего не делали, ничему не учились и, кроме уменья говорить на иностранных языках, ничего не приобретали. Их мы называли дурами на всех языках. Были идиотки вроде Т. и Б., из богатых и знатных семей. Т. была замужем за одним директором банка в Петербурге, жила роскошно; а потому, что ее нет больше в живых, я могу привести ее ответ на вопрос: «Сколько лет продолжалась Семилетняя война?» – «Десять лет», – отвечала она. Покойный принц П.Г. Ольденбургский звал ее «Сашенькой». Она пробыла в институте девять лет и получила диплом. Такие-то особы разнесли по многим местам нашей благодатной и беспредельной матушки России славу о непрактичности институтского образования. К этой плеяде тупоумных патентованных дур институтское начальство относилось добросовестно, стараясь передать им хотя какие-нибудь познания; но ни усилия классных дам, ни старания учителей не могли ничего сделать. И все они, эти взрослые девочки, отданные по семейным причинам, только и ждали выпуска; некоторые из них поступали, с разрешения императрицы, 14 и 15 лет. К третьей категории поступающих принадлежали пансионерки казенные, или своекоштные, которых отдавали именно для того, чтобы учиться; из среды их и выходили более всего дельные девушки, но они затерялись в числе других, им не сделано надлежащей оценки. А сколько из них было достойных матерей, жен, дочерей! Сколько добрых семян рассеяли они в своих и чужих семьях!

Сколько из них поддерживали благосостояние семьи, занимаясь образованием своих и чужих детей!

Нет, на мой взгляд, не осуждать следует институтское воспитание, а благословлять императриц Марию Феодоровну, Александру Феодоровну[68 - Александра Федоровна (1798–1860) – императрица, жена Николая I.] и Марию Александровну, принца Ольденбургского и других лиц, неусыпно заботившихся о нашем образовании и содержании, следивших за успехами и за справедливостью начальства и старавшихся все упростить и улучшить. Дух времени был не тот, что теперь; поэтому ошибки воспитания того времени были незаметны. Одно только можно строго осудить: несмотря на требования начальства исключать из заведения неспособных, разрешения не давалось. Множество богатых родителей и знатных людей восставало против выключки, и начальству оставалось одно: возмущаться при виде этих неудачниц и нести ответственность за их неспособность и нежелание учиться. Сколько бы дельных девиц можно было определить на места не желающих заниматься, которых ни наказания, ни насмешки, ни усилия ни к чему не вели; они отлично знали, что их не исключат. Да, это было большое зло!

Свою начальницу мы все любили. Она была добра и справедлива, делала нам различные удовольствия, не выходившие из пределов ее власти, испрашивала высочайшего соизволения отпускать некоторых слабых девиц к родителям на известное время летом. Но и она не избегла насмешек. Одна из мовешек на вопрос постороннего лица: «Все ли у вас казенное?» – отвечала: «Конечно, все, даже мать казенная»; а другая на вопрос: «Как ваша фамилия?» – отвечала: «Разве вы не знаете военного министра? Я его племянница». Судя по ответам, видно, что ученицы не были угнетены и забиты, как говорят. Раз в неделю назначались четыре девочки по азбуке, по одной из каждого отделения маленького класса, которые ходили обедать к maman, а из старших классов туда ходили по две в неделю; иногда по своей доброте и сожалению maman лишний раз звала к себе обедать слабенькую здоровьем. Помню, с каким страхом и радостью отправилась я в первый раз туда. Наша пепиньерка заранее осмотрела меня и около пяти часов вызвала в коридор; собравши всех четырех, дежурная у maman пепиньерка повела нас в столовую, небольшую комнату, где стоял обеденный стол. Вскоре пришла maman; каждая из нас поцеловала у нее руку, и наконец нас посадили рядом и по обе стороны пепиньерки, которая сидела против maman и разливала суп. На мое счастье, посторонних посетителей не было, а была только Екатерина Михайловна, дочь хозяйки[69 - Родзянко Екатерина Михайловна (1823–1900) – дочь Е.В. Родзянко, фрейлина с 1862 г.], немолодая девушка, которую я обожала (а потому мои похвалы покажутся восторженными), да еще Соня Клодт[70 - Черевина Софья Александровна (1835–1910) – мемуаристка, с 1854 г. жена полковника Кавалергардского полка М.М. Родзянко, сына Е.В. Родзянко.], учившиеся в старшем классе. Это были две прелестные девушки, которых многие из нас, маленьких, обожали. Обед кончился для меня, новенькой, удачно; я не сделала ни одного промаха. В первый раз я тут увидела и больших, потому что нам запрещалось ходить по нижнему коридору возле их классов и по второму возле их дортуаров; наши же дортуары находились в третьем этаже, а классы – в противоположной стороне, возле лазаретной лестницы. Если приходилось взбираться в дортуары, то не иначе, как по боковым лестницам: с парадной средней лестницы нас гнал старший класс и не позволяли по ней ходить. На сделанные мне вопросы во время обеда я отвечала также удачно. Поцеловав руку и сделав реверанс maman, мы пошли каждая в свое отделение, где расспросам не было конца.

Кроме классных дам надзор за нами имели три инспектрисы. При моем поступлении была у нас m-lle Гогель; все институтки звали ее тетя Саша, по примеру ее племянниц; ее заменила m-me Деер[71 - Деер (Дейер) Анастасия Александровна, вдова действительного статского советника; начальница московского Екатерининского института в 1852–1862 гг.], которую мы не любили и звали «бомбой»; она сделана начальницей в московском Екатерининском институте, и вместо нее назначили к нам m-me Фан-дер-Фур[72 - Об инспектрисе Фан дер Фур есть упоминание в воспоминаниях В. Гарулли (Гарулли В. Указ. соч. С. 26).], с которой мы и кончили свое воспитание.

Наступил третий месяц моего пребывания в Институте; приближалось торжество, празднование 24 ноября[73 - 24 ноября по старому стилю отмечался день Св. Екатерины; в этот день был праздник в институтах ордена Св. Екатерины.]. Начались вызовы в бельевую или целого отделения, или некоторых девиц; там надевали новые платья, примеряли передники, m-me Гардер с карандашом в руках отмечала неровность в длине передника и с немецкою точностью чертила на нем карандашом заметки, сколько и где ушить, так что, когда мы становились в ряд, то нельзя было узнать, где начинался и где кончался передник у каждой из нас: такой наконец добивалась она ровности во всю длину стоящих в ряд девиц, а я по своей глупости, как новенькая, обратилась с вопросом: «Зачем так ровно?». «Wie dumm sind Sie!» («Как вы глупы!» (нем.). – Прим. ред.), с добавлением по-русски: «Чтоб глаз не уколоть!». Я и тут не разобрала, а спросить у старших боялась насмешек; потом, прочитав свои заметки, я одумалась и поняла. Когда я стала мерить башмаки, то мне сказали, что почти все имели свои, в особенности для балов и танцев, а казенные и толсты, и тяжелы; они были вроде нынешних туфель, но без лент, из плохой кожи; по моей просьбе m-lle Ган купила мне пару хороших башмаков на мои деньги, но перчатки нашла излишним покупать, и мне дали желтые замшевые казенные, потому что я, думали, как новенькая, не рискну танцевать. Утром мы все были в церкви, где служил архиерей; потом после хорошего обеда в 12 часов (бульона с пирожком, дичи с вареньем и кондитерского пирожного) дали каждой по рюмке белого, очень вкусного вина, после которого отвели в дортуар. В церкви я в первый раз увидела принца Ольденбургского, но не могла его рассмотреть, потому что далеко стояла. Обыкновенно в церкви стояли по правую сторону от входа старшие, а по левую младшие, маленькие ростом впереди; посредине оставался проход для тех из посетителей, которые во время всенощной прикладывались к Евангелию, а после обедни ко кресту; за начальством прикладывались старший и младший классы. По церкви ходили дамы и пепиньерки для сохранения порядка и соблюдения правильности рядов; стояли по шести в ряд. В семь часов вечера, одетых в новые платья, нас повели по отделениям дама и пепиньерка в большую залу, где бывал прием родных, учились пению и танцам, давались концерты и балы, справлялись все торжества, кроме театра. Нас разместили за колонны на лавочках, стоявших в три ряда одна выше другой, чтоб удобнее было видеть отделенных от залы перилами аршина полтора в вышину. Во время приема по четвергам и воскресеньям на них сидели родители, а в зале стояли девицы и беседовали с родными. Зала была огромная; при входе из физической комнаты с левой стороны стоял огромный портрет Екатерины II над двумя ступеньками, покрытыми красным сукном во всю длину портрета. Мы в старших классах любили сидеть на них или на окнах и смотреть на проезжающих или во двор графа Шереметева[74 - Речь идет о так называемом «Фонтанном доме» графов Шереметевых (наб. Фонтанки, 34; архитекторы С.И. Чевакинский и Ф.С. Аргунов, 1750–1755).], что строго запрещалось. На белых колоннах были прибиты овальные синие доски, на которых золотыми буквами красовались по выпускам фамилии девиц, получивших шифр (металлический вензель царствующей императрицы; вручался на выпуске лучшим институткам. – Прим. ред.) (теперь эти доски, по приказанию начальницы Бюнтинг[75 - Бюнтинг Мария Николаевна фон (урожд. фон Медем) – выпускница петербургского Екатерининского института, начальница его с 1878 г.], вынесены на чердак; очень любопытно, отчего?). Вслед за нами пришли старшие отделения. Когда вошла maman со своими гостями, то четыре девицы старшего класса сыграли на рояли, потом Наташа Черевина[76 - Черевина Наталья Александровна (в замужестве Казнакова; 1841 —?) – сестра С.А. Черевиной.] танцевала с бубном в руках «болеро» (сольный танец испанского происхождения. – Прим. ред.), очень мило и грациозно; спели что-то «итальянское». Это были все сюрпризы maman (последующие годы были более разнообразны сюрпризами). Когда рояли вынесли, то начались танцы, заиграла своя музыка; начали кадриль, и старшие брали танцевать своих сестер и обожательниц младшего класса, которые большею частью уклонялись от этой чести, боясь насмешек. Принц Ольденбургский, а также Гофман и Броневский[77 - Гофман Андрей Логгинович (1798–1863), статс-секретарь, и Броневский Дмитрий Богданович (? – 1867), генерал-лейтенант, директор Царскосельского лицея (1840–1853), – члены Главного совета женских учебных заведений.] приехали до начала сюрпризов. Все они сидели спиной к портрету Екатерины II. Рядом с Его Высочеством сидела maman с какою-то полною дамой, родными и знакомыми и со всем воспитательным и учебным персоналом. Кадриль танцевали учителя со своими лучшими ученицами старшего класса; более же всего танцевали девица с девицей или, как говорили, tа chere с tа chere (русский аналог этого французского выражения – «шерочка с машерочкой». – Прим. ред.). Молодежи, братьям и родственникам не позволялось бывать на балах, так что ни два сына нашей maman, молодые кавалергарды, ни брат Черевиных[78 - Черевин Петр Александрович (1837–1896) – юнкер Школы гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров, брат Н.А. и С.А. Черевиных; в дальнейшем товарищ шефа жандармов, товарищ министра внутренних дел в 1880–1883 гг.], который был в Николаевском кавалерийском училище, ни мой брат лейб-улан (речь идет о Н.В. Дубровине. – Прим. ред.) не допускались туда. Только приезжие родные девушки и девочки оживляли танцы и своими костюмами разнообразили зеленый и коричневый цвет наших платьев. Во время вечера роздали нам каждой по яблоку, по кисти винограда и по пачке конфект. Под конец маленькие, ободренные своими классными дамами, толклись в одном углу залы подальше от гостей. Ко мне подошла одна девочка моего отделения, а с нею старшая из первого отделения: «Вы знаете Марш?». В недоумении я посмотрела и сконфуженная отвечала: «Нет, не знаю». Оказалось, что фамилия ее была Марш, она знала моих родных; а я в простоте души солгала. Я играла на фортепианах и марши, и полонезы и подумала, что меня заставят сыграть марш. Хорошо, что вышло удачно; иначе бы меня засмеяли подруги. В 11 часов нас маленьких увели спать после ужина, состоявшего из двух тартинок с сыром и колбасой, слоеного пирожка, рюмки вина, стакана аршада (прохладительного напитка из разведенного миндального молока. – Прим. ред.) и стакана лимонада. На другой день мы встали позднее обыкновенного, и опять пошло все своим чередом. Были еще балы 6 декабря, 1 января, 23 апреля, 2 и 22 июля. Летом было веселее: танцевали в саду на площадках, все было иллюминировано; кто танцевал, кто сидел, кто гулял в саду.

В начале декабря меня назначили к m-me Лалаевой в рукодельную, где нас в числе восьми девочек засадили вышивать оборочки по белому батисту, а потом туфли по бархату, что сначала мы делали плохо и неумело; потом многие стали выполнять изящные работы, подносимые разным высоким посетителям и посетительницам. Там мы пробыли дня три, приходя в класс только в часы Закона Божия. В верхней мастерской, где учили шить белье и вышивать по канве, я только два раза и была из старшего класса и всегда жалела бедную учительницу, которая, как говорили, была из прислуги графа Шереметева; над ней сильно смеялись и постоянно дразнили институтки.

На уроке рукоделия

В середине декабря я заболела. Меня отвели в лазарет, также разделенный на две половины: больших и маленьких. У первых была смотрительница Мария Васильевна, у других Анна Андреевна (фамилии их никто не знал) под начальством лазаретной дамы m-me Ридигер и репетировавшей нас m-lle Флейн. Меня положили в постель, и у меня оказался круп; должно быть, я простудилась в коридоре; впрочем, и в классе постоянно открывались форточки для вентиляции. Меня привела сама m-lle Ган, и я совсем задыхалась. Анна Андреевна, до прихода докторов, сама дала мне какого-то маслянистого питья, от которого поднялась сильная рвота, и мне стало легче, так что к приходу докторов (вечером около пяти часов Пицулевича, а утром его и Блюма) я чувствовала себя легко. Мне прописали лекарство, а на другой день я не могла не улыбнуться, глядя на смешную фигуру Блюма, никогда не говорившего ничего по-русски, кроме двух слов: «Как вам?». Не понимавший ответов, переводимых ему m-me Ридигер или Анной Андреевной, тоже немкой, на его родной язык, он с заложенными за спину руками делал каждой больной тем же тоном тот же вопрос и, даже не выслушав ответа, продолжал осмотр далее с Пицулевичем и дамами. Они оба в мое время не внушали нам доверия; но мы были обнадежены тем, что при осложнении болезни или неудачном лечении вызовут докторов-специалистов. Институтское начальство не жалело денег, и содержали нас прекрасно, не отказывая больным в их прихотях при выздоровлении, что я и испытала на себе не один раз. Нам давали улучшенную пищу, вино, фрукты, ухаживали за нами очень усердно обе смотрительницы, сами давали лекарство, а к тяжко больным нанимали сестер милосердия, в особенности при повальных болезнях, содержали в безукоризненной чистоте белье на нас и постельное, которое часто меняли. Родственницам дозволялось посещать свою больную хотя каждый день, а не имевших родни всегда вспомнит maman, всегда пришлет чего-нибудь вкусного из кушаний или лакомства от себя, придет сама, расспросит, не хочет ли чего, приласкает и утешит. С глубоким чувством любви вспоминаю я ее. У меня были всегда свои деньги, и, по моей просьбе, что нужно мне покупала m-lle Ган и присылала или приносила сама, чтобы меня навестить. После этой болезни я долгое время ходила в лазарет кушать и ночевать.

К концу года я стала свыкаться с образом жизни и со странным обращением институток. Мало-помалу я начала сходиться и дружиться. Нас было четыре девочки, соединившиеся между собою дружбою. Это соединение в кружок называлось «кучкою». Если одна из кучки была именинница, то остальные члены кучки считали себя обязанными собирать подарки и устраивать на столике, принадлежавшем имениннице, в день ее ангела в изящном порядке все сделанные подношения, украшая различными вещами и искусственными цветами. По числу подарков можно было заключить о любви подруг. В число подарков входили: букеты живых цветов, бомбоньерки, платочки разных цветов, которые носили на шее и считали шиком, кольца, несессеры[79 - Бомбоньерка (бонбоньерка: от фр. bonbonniere) – конфетная коробка; несессер (от фр. necessaire – необходимый, нужный) – компактный футляр с туалетными принадлежностями и другими необходимыми в дороге предметами.], духи, перчатки и прочие мелочи; в большом классе бывали подарки более ценные, в особенности если дарили маленькие своих больших обожательниц; но преимущественно посылались букеты живых цветов, а от друзей кто что мог. Первый год 9 декабря я ничего не получила, на второй год получила более двадцати, а потому и просила m-lle Ган приготовить угощение для нашей кучки и друзей, делавших мне подарки, состоявшее из традиционного пирога, который подавался первым угощением. Каждую именинницу отпускали из класса; я отправлялась в комнату m-lle Ган, где с помощью ее горничной все приготавливала. К 5 часам варился шоколад, классная дама уходила на это время; я разбирала корзину с покупками, все приглашенные являлись, и начинался пир. После пирога подавали шоколад, потом различные сласти, называемые cochonneries (буквально: грязь, отбросы (фр.); французское жаргонное слово, обозначавшее в школьной и студенческой среде смесь орехов и сухофруктов. – Прим. ред.), смотря по средствам именинницы. Но бывали очень богатые угощения и много приглашенных; тогда уже просили позволения праздновать или в столовой начальницы, или в рисовальной, или в дортуарах. Это происходило уже в старшем классе, где хотя и начиналось кулебякой с прибавлением многих холодных утонченных блюд, дичи, консервов, сыру, сардин и проч., но кончалось неизменным шоколадом с горою дорогих тортов и печений, дорогих редких фруктов и конфект. Все это привозилось родителями или присылалось из дому в швейцарскую комнату в корзинах и свертках с наклеенными надписями фамилий. Жены швейцаров относили туда, где происходило празднование. Трудно себе представить, что было на Рождество и Пасху, какие массы корзин и пакетов высились в классах и дортуарах. Ведь институток было более трехсот!

Праздник Рождества Христова начался всенощною и обедней в день Рождества. Пели превосходно, я нигде не слыхала такого стройного задушевного пения, как в институте; после обедни возвратились в дортуар, где все разбрелись по разным местам или уселись на свои места за кроватями; кто читал, кто шил костюмы, кто делал украшения на елку. Маленькие сравнительно с большими мало наряжались, ограничиваясь обходом в костюмах своих дортуаров маленького класса, не дерзая даже спускаться на второй этаж к большим, где встречали их насмешками и бесцеремонно прогоняли. Большие же целыми группами, в черных шелковых или уродливых масках, окруженные девицами других отделений, недружных с ними (чтобы нельзя было узнать), ходили везде. Здесь были и Пьеретты, и Papes de fous (пьеретта – персонаж итальянской народной комедии, тип мечтательной влюбленной; papes de fous – король шутов (фр.). – Прим. ред.), цветочницы, цыганки, маги, были и оригинальные костюмы, и чрезвычайно дорогие; некоторым присылали из Большого театра, а в 1855 году М. была замаскирована членом Адского Парламента – сатира, направленная против Англии[80 - В 1855 г. Россия вела войну с Англией, Францией и Турцией.], очень удачная; костюм был замысловатый и дорогой. Маски пользовались большою свободою, ходили ко всем, даже к maman, где их угощали, а они танцевали согласно их костюмам, нередко высказывали свои обиды и замечания тем лицам, которыми были недовольны. Это было безопасно, потому что никто не имел права заставить снять маску, а никто из своих не выдавал подругу. То был старинный обычай института, и нарушить его никто не смел[81 - О костюмированных балах в петербургском Екатерининском институте вспоминала Н.М. Ковалевская: «Можно сказать, что костюмы были великолепные: турчанки, гречанки, тирольки, словом, всех наций, какие нам были известны, являлись в зал пестрой толпой, сияя молодостью, красотой и красивым нарядом. <…> Было 7 часов вечера, большой зал был освещен светло и красиво. Его высочество принц Ольденбургский, начальница со своими знакомыми, родные – уже заняли свои места; попарно ввели девиц в казенных платьях, за ними шли костюмированные тоже парами, в порядке надетых национальных костюмов. Когда все заняли свои места, начались танцы. Вдруг музыканты заиграли какой-то веселый вальс, двери из физической комнаты с шумом широко распахнулись, и в зал стала катиться со звоном и треском огнедышащая гора, выбрасывающая из своего жерла не лаву, нет, а конфеты, фрукты и разные сласти, которые ловко подхватывали девицы. За горою появился верстовой столб и ветряная мельница. Махая своими крыльями, она захватила ими столб и стала вертеться в бешеном вальсе. Все это очень понравилось начальнице, но больше всего – показавшаяся затем цыганская палатка с группами цыганок в самых разнообразных костюмах, которые под звуки музыки плясали по-цыгански, а кончив танцы, запели песню» (Ковалевская Н. Указ. соч. С. 619–620).].

Устройство елки было другим развлечением. Маленькие довольствовались их устройством в дортуарах; большие – в физической или рисовальной зале. Привозимое родными и купленное по записке классными дамами, пополненное складчиною от девочек всего отделения, шло на украшение елки; каждое отделение старалось богаче ее украсить. Кроме того, каждая из нас имела право вешать на елку подарки, предназначенные своим обожательницам, которые после освещения елки снимались и подносились по принадлежности приятельницами, но не самими. После зажжения елки играли на фортепиано, танцевали, приходили приглашенные на елку, приезжали родные, которых угощали и подносили подарки.

По четвергам и воскресеньям были приемные дни. Выход девиц был торжественный. После обеда классная дама, приведя в дортуар, отбирала тех, которые ожидали посещения родных, и выводила в коридор свою партию; к ней присоединялись остальные из других отделений, и во главе с классною дамой в синем шелковом платье, в палевых перчатках, в черных кружевных или шелковых мантильках, в белом чепце из tulle illusion (узорчатый тюль (фр.). – Прим. ред.) (кто носил) двигались мы, одетые в праздничные костюмы и также в палевых перчатках, маленькие ростом впереди; за нами замыкалось шествие пепиньеркой. Выстроившись колонною посредине залы, мы становились dos-a-dos (Спина к спине (фр.). – Прим. ред.) и, сделав реверанс вместе, как бы по команде, направлялись к родным. Часто приезжала молодежь поглазеть на институток, в особенности с поступлением княжны Трубецкой[82 - Речь идет о княжне Софье Сергеевне Трубецкой (1838 —?), дочери князя Сергея Васильевича Трубецкого (1815–1859) и Екатерины Петровны Мусиной-Пушкиной. В 1857 г. Трубецкая вышла замуж за герцога Шарля-Луи Огюста де Морни (1811–1865), побочного брата Наполеона III, посла Франции в России в 1856–1857 гг., президента французского Законодательного корпуса в 1854 и 1857–1858 гг.]; кроме нее было множество хорошеньких. Если любопытные не удалялись, то к ним подходил наш полицеймейстер, всегда присутствовавший во время приема. Меня сначала навещал брат лейб-улан, m-r Прокофьев, и обязательно каждый четверг приносил мне коробку конфет наш парикмахер Николай Федоров, крестьянин деревни Косой, настоящий франт со шляпой в руке и при часах, так что трудно было поверить, что этот человек не comme il faut (светский человек (фр.). – Прим. ред.).

Потом поступил в Инженерное училище мой cousin Болотов, который иногда бывал у меня, чем я была очень довольна. На Масленицу нам давали блины и икру, присылаемую от двора принца Ольденбургского, а от императрицы – мороженое, и каждый год присылались придворные кареты, в которых размещали по шести девиц; более энергичных или достойных брала с собою начальница, ехавшая в первой карете, потом инспектриса и классные дамы брали своих любимиц, а остальные, более благоразумные, под ответственностью одной из bons sujets, садились одни по назначению и записке дам. Сидевшие одни были несказанно довольнее других. Маленьким давали в это время по чашке кофе с печеньями и распускали в дортуар.

Великим постом говели на первой неделе, и учителя не ходили. В свободное от посещения богослужений время нам читали духовные книги, а мы работали и свое, и казенное, метили белье, вязали чулки или вышивали. Духовник нас наставлял и объяснял значение исповеди. В пятницу с утра начинали исповедовать, приводили отделениями, в ожидании очереди сажали по шести в ряд на полу церкви. Первый ряд, сделав земной поклон, стоя ожидал своей очереди; сначала шла самая маленькая и так по росту до конца. В субботу, после причастия Св. Таин, в столовую приходила maman, поздравляла и говорила немного слов и наставлений; давали по чашке чая с красным вином и белым хлебом; обед был хороший. Весь пост давали постное. Пели в институте прекрасно; лучше пения «Да исправится молитва моя», по-моему, нигде не пели, как наши солистки. Выразительное, прочувствованное, полное умиления и мольбы пение сильно действовало на наши души, вызывая часто слезы. Певчие занимали оба клироса: большие стояли с правой стороны, и если maman не было (она с посетителями стояла позади), то одна из певчих давала знак прикладываться к Св. Евангелию; в большом классе я первая стояла с краю, и мы, шесть девиц, стоявшие в ряд, делали земной поклон и подходили прикладываться, за нами певчие и потом маленькие в том же порядке, обойдя аналой, чинно становились на свои места. На Пасху пение было умилительное и торжественное; ходили к заутрене и обедне не только мы, но на хорах присутствовали и наши больные в белых капотах. Нам дозволяли их навещать целую неделю в лазарете. Разговляться нам давали по куску пасхи и кулича в столовой, после чего нас, маленьких, отводили в дортуар, а большие направлялись в залу, куда приходила maman христосоваться и приносила фарфоровые и стеклянные яйца по одному каждой, присылаемые императрицею. После ухода начальства, разделясь на кучки, рассаживались мы или на кроватях, или на своих излюбленных местах за ними на полу; сюда приносились присланные гостинцы, глупо называемые «кусочками»[83 - По свидетельству В. Гарулли, «кусочками» назывались у институток всякие лакомства. К числу «кусочков» относились паточные леденцы, замороженные яблоки, медовые пряники, колбаса, драже и т. п. (Гарулли В. Указ. соч. С. 43).]. Самая обидная брань в Институте было название «кусочница». Почему? Я, новенькая, не знала этого. Каждая кучка делила по ровным частям между своими членами присланные кусочки, и, лакомясь, мы поверяли друг другу и свои взгляды, и свои тайны, читали что-нибудь, делали свои замечания и критиковали многое и многих. Очень много и качеством, и количеством присылалось гостинцев; некоторым приносили пудовые корзины, начиная с дорогой дичи и паштетов и кончая конфетами и не менее дорогими фруктами, но предпочиталось cochonnerie: смесь орехов, изюму, миндалю, фиников, черносливу и т. п. Все имеющее специфический запах запрещалось и конфисковалось в пользу жен швейцаров: зеленый сыр, колбаса, селедки и пр. Это и были любимые вещи, как запрещенный плод. Чтение романов, которые иногда контрабандою проникали в институт и читались с наслаждением, тоже было строго запрещено. В Институте была и своя библиотека, изобиловавшая одними «Лучами» и «Звездочками»[84 - «Звездочка» – журнал для детей, выходивший в Петербурге в 1842–1863 гг.; с 1845 г. – двумя отдельными изданиями с подзаголовками «Журнал для детей младшего возраста» и «Журнал для детей старшего возраста» (в 1850–1860 гг. второе издание выходило под названием «Лучи. Журнал для девиц»). Издательницей обоих журналов была А.О. Ишимова.], которые давали нам читать, и то редко, в старшем классе; иногда классные дамы давали своим избранным книги, более на иностранных языках.

Наступила весна 1851 года, вскоре начались каникулы, скучные потому, что определенных занятий не было, а повторялось с классными дамами все пройденное за год; занятия с бестолковыми раздражали нас, и для меня было только одно удовольствие – читать или ходить по саду, вспоминая наше гнездо и родных. Меня, как одну из слабеньких, поили каким-то декоктом (отваром лекарственных трав. – Прим. ред.) натощак по утрам, что производило сильную тошноту; других поили сывороткой, будили рано и заставляли ходить полчаса в саду. Сад до 1853 года был разделен на две половины; старший класс свободно прогуливался по всему пространству, а мы не только не смели гулять в саду на половине старших, но даже не имели права ходить вблизи; иначе нас немедленно выпроваживали. Мы, некоторые из младшего класса, желая украсить свою половину сада, сажали цветы, кустики, привозимые родными, и сеяли разные овощи; часто, возвращаясь в сад, находили все вырванным и потоптанным; ребятишки подвального этажа (имеются в виду дети институтской прислуги, размещавшейся в подвальном этаже. – Прим. ред.) в дурную погоду истребляли посаженное. Посредине сада на круглой площадке, усыпанной песком, красовались pas de geant (гигантские шаги (фр.). – Прим. ред.) и двое качелей. К стороне Литейной улицы был отгорожен садик с фонтаном для maman и находилась оранжерея с прекрасными цветами, которыми мы любовались. Другая половина до беседки, разделявшей отгороженный садик, носила громкое название ботанического сада, не имевшего ни одной былинки для этой цели, кроме нескольких яблонь с кислыми плодами, подвергавшихся нападениям мовешек, отчаянно рвавших яблоки из окон беседки – большой комнаты, уставленной тиковыми (обитый тиком, плотной хлопчатобумажной тканью, как правило, в широкую полоску. Тик производится до сих пор; идет на матрасы. – Прим. ред.) диванами, с обилием пауков-крестовиков. Гордость и украшение всего сада составлял громадный каштан пред окнами первого садового отделения (первое отделение называлось так потому, что размещалось в помещениях, выходивших окнами в сад. – Прим. ред.) старшего класса. Как он был величествен в своем цвету! Была перед террасой и клумба очень плохих цветов. Летом высочайшие особы посещали нас чаще, и по прошению maman разрешалось нам сходить в Летний сад посмотреть памятник Крылову и еще в домик Петра Великого[85 - Памятник И А. Крылову в Летнем саду Петербурга был открыт 12 мая 1855 г. (скульптор П.К. Клодт). Домик Петра Великого – Летний дворец Петра I в северо-восточной части Летнего сада (архитектор Д. Трезини, 1710–1714).]. Для этого и сшили нам шляпы особенного покроя и типа из серого батиста вместо розовых. Иногда в табельные дни выводили нас на балкон посмотреть иллюминацию или торжественную процессию.

В конце 1852 или начале 1853 года произвело большие толки в маленьком классе поступление княжны Трубецкой. Весть, что приехала какая-то новенькая красавица, облетела всех. Ее зачислили в первое отделение; но мы все увидели ее только в следующую субботу, когда инспектриса Фан-дер-Фур привела ее в рисовальную комнату, куда собраны были все отделения младшего класса, чтобы идти ко всенощной. Это была девочка лет 14, высокая, стройная, одетая в черное платье с белым отложным воротником и рукавчиками; а длинные белокурые косы ее, заложенные на затылке, были украшены двумя черными бархатными шу (пышный бант из насборенной ленты. – Прим. ред.), с длинными, почти до колен и широкими концами. Нежный розовый цвет лица, большие черные глаза, изящество манер, «toute sa tenue» (совершенная манера (фр.). – Прим. ред.), как выражались мы, произвели на нас очарование. Я узнала, что новенькая Трубецкая – пансионерка императора Николая I. Сколько раз в старшем классе я была с нею в одном отделении, даже учила ее по-русски Закону Божию. Я услышала от нее, что принцесса Матильда, княгиня Сан-Донато-Демидова[86 - Принцесса Матильда (1820–1904) – дочь Жерома Бонапарта (младшего брата Наполеона I), жена Анатолия Николаевича Демидова (1812–1869), получившего в результате этого брака итальянский титул князя Сан-Донато. Их брак длился всего около четырех лет (1841–1845); затем супруги разъехались.], желала ее удочерить и спрашивала на это разрешения императора, который предложил этот вопрос решить самой девочке; но та избрала возвращение в Россию под покровительство русского мператора, и из Парижа, где она воспитывалась в пансионе с 1848 года, она вдвоем с горничной Степанидой, никогда ее не покидавшей, возвратилась в Петербург. Родных у нее было множество в знатном и придворном кругу. Мать ее не любила, а отец был разжалован в солдаты. Я иногда надписывала для нее к нему адрес на конвертах в Петровск; думаю, что многие помнят про его карточку, посланную родным: «Сергей Трубецкой, урожденный князь Трубецкой». Ее навещало много родственников, и она пользовалась особыми удобствами.

Вскоре после ее поступления пришло приказание от Ее Императорского Величества привезти несколько девиц с княжной Трубецкой[87 - История родителей Трубецкой была скандальной: ее мать Екатерина Петровна, дочь генерал-майора Петра Клавдиевича Мусина-Пушкина, фрейлина двора, была известна своей красотой и легкомыслием. С.Н. Карамзина писала о ней: «Катрин Пушкина пошла, глупа, как мало женщин на земле; ни зернышка здравого смысла в голове и никаких принципов поведения в сердце. Тот, кто женится на ней, будет отъявленным болваном, над которым она же, не стесняясь, станет издеваться, обуреваемая страстью к десяти другим, ибо в этом она превзошла всех» (Пушкин в письмах Карамзиных 1836–1837 гг. М.; Л., 1960. С. 341). В 1835 г. ею увлекся и едва не женился на ней писатель граф В.А. Соллогуб, затем В.А. Давыдов (сын пушкинского «толстого Аристиппа» А.Л. Давыдова). В конце 1837 г. она оказалась беременна. А.Я. Булгаков в письме П.Ф. Макеровскому от 9 июля 1837 г. рассказывал: «Весь Петербург теперь только занят обрюхатевшею фрейлиною Пушкиною. Государь всегда велик во всех случаях. Узнавши, кто сделал брюхо, а именно князь Трубецкой, молодой повеса, сын генерал-адъютанта, он их повелел тотчас обвенчать и объявил, что она год уже, как тайно обвенчана. <…> Экой срам!» (Рус. архив. 1908. № 3. С. 376). Вскоре после венчания Трубецкие разъехались, ребенок родился и воспитывался за границей. С.В. Трубецкой вступил в службу из камер-пажей в Кавалергардский полк, в 1837 г. за «шалости» был переведен в лейб-гвардии Кирасирский полк. Входил в известный по биографии М.Ю. Лермонтова «кружок шестнадцати», в конце 1839 г. перевелся на Кавказ и был прикомандирован к Гребенскому казачьему полку. Здесь участвовал в боевых действиях, продолжал приятельствовать с Лермонтовым. Во время последней дуэли поэта был секундантом Н.С. Мартынова. В 1843 г. вышел в отставку и «определен к статским делам». В 1851 г. нашумела история похищения им «жены коммерции советника» Лавинии Жадимировской, ознаменованная вмешательством III отделения и лично Николая I; описана в очерке П.Е. Щеголева «Любовь в равелине» (см.: Алексеевский равелин. М., 1998. Кн. 1. С. 357–377) и послужила основой романа Б. Окуджавы «Путешествие дилетантов». Трубецкой был арестован, полгода провел в Алексеевском равелине Петропавловской крепости, был судим военным судом, лишен чинов, дворянства и княжеского достоинства и переведен рядовым в Оренбургские линейные батальоны, в порт Петровский на Аральском море. В ноябре 1855 г. был уволен со службы с чином подпоручика и до конца жизни находился под секретным надзором (в 1857 г. дворянство и титул были ему возвращены).Семья Трубецких была очень близка ко двору, чем и объясняется особое внимание императорской семьи к дочери «урожденного князя». Старший брат Сергея Васильевича – Александр (1813–1889), штаб-ротмистр Кавалергардского полка, пользовался большим расположением императрицы Александры Федоровны; сестра – Мария Васильевна (1819–1895) была фрейлиной двора. Сплетники, и в их числе князь П.В. Долгоруков, уверяли, что она имела добрачную связь с великим князем Александром Николаевичем (см.: Долгоруков П.В. Петербургские очерки. М., 1992. С. 229). М.В. Трубецкая была замужем за флигель-адъютантом А.Г. Столыпиным, а после его смерти – за князем С.М. Воронцовым (с 1851 г.). Подробнее см.: Сборник биографий кавалергардов. СПб., 1908. Т. 4. С. 74; Остафьевский архив князей Вяземских. СПб., 1899. Т. 4. С. 25; Герштейн Э. Судьба Лермонтова. М., 1964. С. 63, 333–340.] в Зимний дворец. За нами присланы были придворные кареты; начальница и инспектриса нас сопровождали. Нам было и весело, и страшно. Одели нам лучшие форменные зеленые платья, самые тонкие передники, окутали шарфами, надели мантошки с капюшонами, и мы тронулись. По приезде нас раздели, осмотрели наш туалет и повели через множество комнат и зал на половину императрицы Александры Феодоровны. Каждую дверь отворял камер-лакей, а в зеркальной зале арабы в красных великолепных мундирах, в башмаках и чулках; везде изображения черных физиономий отражались в зеркалах и устрашали нас. Наконец мы вошли в сравнительно небольшую комнату; посредине ее стоял круглый стол, везде цветы и зелень, мебель была простая, старинная; там встретила нас фрейлина Бартенева[88 - Скорее всего – Прасковья Арсеньевна Бартенева (1811–1872), фрейлина императрицы Александры Федоровны, певица-любительница. А.Ф. Тютчева вспоминала о ней: «Полина была очень добрая девушка, чрезвычайно толстая и с прелестным голосом; мой отец (Ф.И. Тютчев) про нее говорил, что это соловей, заключенный в перину» (Тютчева А.Ф. Воспоминания. М., 2000. С. 33–34; см. также: Сабанеева Е.А. Воспоминания о былом // История жизни благородной женщины. М., 1996. С. 396–397). Фрейлиной была также родная сестра П.А. Бартеневой – Надежда (1821–1901).] и сказала обождать; было между 12 и первым часом. Потом ввели нас в комнату побольше, где мебель была обита синим бархатом; перед диваном в углублении стоял стол, кругом стен были выставлены высокие, цветущие деревца, от которых мебель была отодвинута; в одном простенке на столе стояло деревянное блюдо с искусно выточенными вишнями и другими ягодами (это я успела рассмотреть до прихода Ее Величества). Потом каждая из нас не спускала глаз с императрицы, с благоговением запоминая ее величественные черты лица. «Bonjour, Votre Majeste Imperiale», – приветствовали мы ее, делая глубокий реверанс. «Bonjour, mes enfants» («Здравствуйте, Ваше Императорское Величество»; «Здравствуйте, дети» (фр.). – Прим. ред.), – отвечала она нам и милостиво протянула руку, которую мы с восторгом поцеловали. Одета она была в синей шелковой юбке и черной бархатной, по талии сшитой, кофточке; на голове был чепчик кружевной с оранжевыми лентами; бант немного отпоролся, и как мы желали, чтобы он упал, и мы спрятали бы его на память. Милостиво расспросив нас, она стала говорить с княжной Трубецкой; не успели еще мы осмотреться, как вошел император: «Здравствуйте, дети!» – «Здравствуйте, Ваше Императорское Величество», – весело отвечали мы, окружили и стали ловить его руку, чтобы поцеловать; но он не дал, подняв кверху, потом одних погладил по голове, других поцеловал.

Я еще в 1848 году часто видала императора; еще дома, по приезде в Петербург, мы с гувернанткой часто ходили на единственную тогда железнодорожную станцию, поджидая приезда Его Величества из Царского Села; нас никогда не отгоняли, зная, как император любил детей. Он всегда был, видимо, доволен, если нас собиралось много, и, сбросив, бывало, с плеча свою традиционную шинель, сам же натянет ее опять и, постояв несколько секунд, скажет: «Прощайте, дети!». Однажды повели нас на парад в том же 1848 году, происходивший, кажется, на Царицынском лугу[89 - Царицын луг – территория между Лебяжьим каналом и рекой Мойкой, первоначально болотистая луговина. В первой половине XVIII в. был осушен и превращен в место проведения праздников и военных парадов. Традиционные ежегодные парады на Царицыном лугу проводились со второй половины XVIII в. до начала XX в. См. их описание: Игнатьев Н.П. Пятьдесят лет в строю. М., 1955. Т. 1. С. 90–93. После возведения в 1801 г. в южной части Царицына луга памятника А.В. Суворову «в образе Марса» (скульптор М.И. Козловский; в 1918 г. памятник перенесен ближе к Неве) за площадью постепенно закрепилось второе название – Марсово поле.]; мы выбрались вперед, и какой-то свитский офицер поставил нас очень близко от императора, который был в казацком мундире; возле него стояли два кадетика в шинельках и фуражках без козырька; нам сказали, что это внуки императора: цесаревич Николай и великий князь Александр[90 - Цесаревич Николай (1843–1865) и великий князь Александр (1845–1894) – сыновья Александра II.]. Первый стоял тихо, а второй что-то говорил, дергая императора за полу; брат, стоявший ближе, передавал мне потом, что он говорил: «Дедушка, возьми на руки». Император отсылал его к воспитателю, но тот не слушался и все просил его. Наконец мы увидали его на руках августейшего деда и по окончании парада удостоились слышать: «Прощайте, дети!».

«Пойдемте, я покажу вам зимний сад!» Мы пошли за ним и были поражены величиной деревьев, множеством цветов и летающих птиц. Государь сел на скамеечку; мы окружили его. Он делал каждой вопрос по-русски, а потом, обратившись к княжне Трубецкой, сказал: «Дети, переведите ей мои слова, что если она не выучится по-русски, то я ее и в солдаты не возьму». По возвращении императора на половину императрицы он обнял ее за талию и спросил: «Приготовлено ли детям угощение?». Нас вызвали к круглому столу в соседнюю комнату, где мы ожидали, и предложили шоколад с печеньями и по коробке конфет каждой из восьми девиц. Государя мы не видали более, а императрица, сказав фрейлине: «Montrez les appartements aux enfants» («покажите детям комнаты» (фр.). – Прим. ред.), подозвала княжну Трубецкую, с которою неизвестно о чем изволила говорить. Нам показывали весь дворец. Более всего мне памятна на половине императрицы спальня императора: за ширмами простая железная кровать, покрытая белым тканьевым одеялом, и сафьянная зеленая подушка лежала в головах. На ширмах с наружной стороны висели портреты августейших родственников в небольших размерах. Ванная императрицы – белая мраморная, маленький сад с фотом, в котором бил фонтан; его пустила фрейлина Бартенева, и за брызгами мы не могли выйти из грота. Мы видели столько невиданных, роскошных вещей и такое множество зал и различных комнат, что у нас все смешалось и перепугалось; ведь, по правде сказать, мы только пробежали по дворцу! Я совсем иззябла в одной пелеринке, как и все мы, и m-lle Бартенева накрыла меня, по своей доброте, полою своей бархатной мантильи (испанской кружевной накидки. – Прим. ред.) и так ходила со мной.

Жилой флигель Смольного института

Класс первого садового отделения был первый в коридоре налево, если выходили из швейцарской, против двери которой широкая и светлая парадная лестница вела в верхние этажи. Поэтому, кто бы ни входил из высокопоставленных особ, к первым попадал к нам. Нам объясняли ранее, что при посещении кого бы то ни было перерыва в занятиях и уроках не должно быть, за исключением посещения Их Величеств и цесаревича с цесаревной, и никаких извещений о посещении не было. Если же удостаивали нас посещением вышеназванные царственные особы, то швейцар звонил в особенный колокольчик с мягким звуком, извещавший об их прибытии, и все должны были собираться по своим классам. С переходом в старший класс мы всегда должны были быть готовы встречать в должном порядке высоких гостей.

С новыми классными дамами m-lle Араловой и Петровой началось наше учение более сложное и трудное: учителя сменились профессорами, курс учения пошел серьезно и дельно, требовал внимания и усиленных занятий; нас избавили от всяких ecolieres; из каждого предмета хорошая ученица вела свои записки, extraits, по которым училось большинство; учебных книг совсем почти не было, кроме Закона Божия: составляли и записывали лекции учителей сами девицы, которые просматривались и дополнялись учителями на так называемых feuilles volantes (отдельных листках (фр.). – Прим. ред.). В первых отделениях программа преподавания была пространнее, и профессора были разные; только один законоучитель и духовник оставался один и тот же во всех отделениях и классах. Это был Дмитрий Максимыч Максимов[91 - По всей видимости, имеется в виду Дмитрий Никитич Максимов, протоиерей, духовник и законоучитель Екатерининского института.], человек образованный и исполненный чрезмерной снисходительности и любви к своим духовным детям. У каждой из нас была тетрадь заметок, где я вписывала все, что рассказывал батюшка, его разные замечания и объяснения на непонятные нам славянские слова. По-славянски мы читали, но грамматики не знали. В старшем классе мы прочли жития многих русских святых, к изучению коих приступили после неудачного экзамена воспитанниц Николаевского сиротского института: инспектор заставил нас в короткое время приготовить многое, потому что цесаревна на экзамене могла заметить нам то же самое: «Отчего мы не знаем житий святых русских?». Каждая прилагала все усилие, чтобы не осрамиться у батюшки, и на экзаменах все отвечали хорошо; а ведь в старшем классе приезжали нас слушать и экзаменовать такие светила духовного мира как Макарий, протопресвитер Бажанов, Лебедев[92 - Макарий (в миру Булгаков Михаил Петрович; 1817–1832) – архиерей, позднее митрополит Московский; Бажанов Василий Борисович (1800–1883), богослов-популяризатор, духовник царского дома с 1849 г.; какой Лебедев имеется в виду, установить трудно, скорее всего речь идет о протоиерее Петре Алексеевиче Лебедеве (1806–1887) – выпускнике С.-Петербургской духовной академии, священнике и законоучителе во многих петербургских учебных заведениях.] и др. Наш духовник замечательно рассказывал. Многие иноверки оставались его послушать; он не задавал ни одного урока, не рассказав и не объяснив. Всякий раз казалось, что он говорит новое: так красноречиво передавал он уже пройденное нами. У католичек в здании нашего института была своя церковь, а лютеранок с классною дамою-лютеранкою возили в кирку. Для занятий с ними Законом Божиим приходили ксендз и пастор.

Преподавателем русского языка был в маленьком классе Петр Иванович Боголюбов[93 - Боголюбов Петр Иванович (1808–1880).]. Он строго относился к лентяйкам; да и нельзя было не возмущаться, с какими грубыми ошибками писали многие девочки. Он приносил свои заметки, мы их списывали, по ним учили и отвечали. Мне было легко у него учиться: свои листки он передавал или мне, или своей дочери. В старшем классе преподавал сам инспектор Платон Григорьевич Ободовский[94 - Ободовский Платон Григорьевич (1803–1864) – педагог, драматург, поэт и переводчик. Инспектор классов в Екатерининском институте с 1839 г.; с 1844 г. также преподавал там российскую словесность.]. Его лекции были интересны, особенно когда он читал сочинения поэтов и писателей, читал блестяще-увлекательно; он это делал в награду, если хорошо отвечали. Он увлекался и часто вместо своего предмета предлагал неподходящие вопросы. Например, читает «Три пальмы» (баллада М.Ю. Лермонтова. – Прим. ред.); мы все с замиранием сердца стараемся ловить каждый звук. Вот он кончил и обращается с вопросом к вызванной ученице: где растут пальмы, какая страна, жители, нравы, обычаи, правление, современные государи? И выходит не урок русской словесности, а экзамен по всем отраслям наук. К ответам своего предмета он относился строго; требовал, чтобы его лучше готовили, и задавал большие уроки; в особенности мучил он нас греческой литературой, не оставлял и индейскую и др. У Платона Григорьевича мы писали сочинения на темы довольно трудные и делали разборы. Учились также по его запискам, или каждая из лучших учениц после его лекции записывала с его слов. Писать приходилось много по всем предметам. Тема задавалась одна всему классу; но для проверки вызывали к доске (которых было две в классе) и заставляли писать на незнакомую тему: тогда и выяснялись способность и умение вызванной девицы писать правильно. Это делалось изо всех предметов. Подсказать было невозможно, а передать листок еще труднее, несмотря на уменье это сделать через poste votante (Летучую почту (фр.). – Прим. ред.). Меня в обоих классах постоянно вызывали: я хорошо читала стихи, писала без ошибок и сочиняла порядочно. На экзамене в последний год маленького класса я отвечала басню «Три мужика» (басня И.А. Крылова. – Прим. ред.), за что получила большие похвалы и не в очередь обедала у maman.

Древнюю историю начал с нами Аникиев[95 - Аникиев Александр Сергеевич (? – 1853) – преподаватель истории, составитель учебного пособия по истории.], учивший и в Смольном. Это был хороший старичок, очень снисходительный, приносивший нам из Смольного письма сестер и передававший наши туда. Мне кажется, что часто они долго лежали в его боковом кармане и по нескольку раз бывали в стенах того и другого заведения, не попадая в руки адресатов. Он чертил на большой классной доске, показывая постепенное заселение Земли различными народами, всегда рассказывал задаваемый урок, но придерживался того, чтобы мы учились по книге изданной им истории и заучивали слово в слово, что было почти всем очень трудно и совершенно противоположно тому, как стал читать свои лекции Тимаев, сын инспектора Смольного[96 - Тимаев Николай Матвеевич, коллежский асессор. Его отец – Тимаев Матвей Максимович (1798–1858), действительный статский советник, инспектор Смольного института в 1839–1858 гг.], в старшем классе. Делая записки с его слов, мы прошли с ним древнюю, среднюю, новую и русскую историю пространно. Предмет этот в старшем отделении стал очень интересен, благодаря рассказам г-на Тимаева; но, поставленный в известные рамки и увлекаясь изложением исторических фактов, он вдруг краснел, заикался и переходил на другое. Мы вызывались к доске и по порядку писали восшествие на престол Рюрика и его преемников и современников, царствовавших во всех известных в то время странах; тут иногда смешные несообразности отвечающих и писавших возбуждали искренний смех.

Географию в большом классе преподавал Вержбилович[97 - Вержбилович Валерий Варфоломеевич (1813–1865), титулярный советник.]. При первом приходе его в класс мы были поражены его наружностью. Высокий, худой, длинный, узкий в плечах, со странными манерами, он поразил нас своею уродливостию; но все насмешки затихли, когда он стал говорить. Он прекрасно чертил карты, заставлял нас делать то же, в особенности местности губернии, нашей родины; рассказывал нам многое из осады Севастополя. Щеголев был его воспитанник, и многие происшествия войны нам были известны более из его рассказов, чем из газет, которые читали нам ежедневно классные дамы. Он чертил на доске план северной и южной сторон Севастополя, прямо говорил, что посланные туда войска идут на бойню, что оборона невозможна. Я с сильным вниманием вслушивалась, соображала и много мучилась его разоблачениями, так как в Севастополь перевелся мой брат; да я полагаю, что и многие, у кого были там близкие, разделяли со мною мои чувства.

Естественную историю начали мы учить с Феодором Дмитриевичем Студитским. Он приносил нам исписанные им самим листы, но столь неразборчивые, что я только одна и могла их прочесть, за что он ко мне благоволил. Он приносил картины для ознакомления нас с животными и растениями и минералы различных пород. После его первого урока, когда он стал вызывать повторить слышанное, я встала; но меня удержала опытная соседка по классу, объяснив потом, что я бы получила ото всех нелестное название «сувалки» (институтская брань: суешься, куда не следует). На первом экзамене я совершенно случайно отличилась. Maman, бывши на экзамене с инспектором, обратилась с вопросом к отвечавшей: «Из чего мы получаем хлеб?». О ужас! Этого многие не знали. В старину, в мое время, было стыдом ходить на скотный двор, смотреть на работы крестьян; поэтому нельзя было и осудить это незнание. Студитский вызвал меня, и я рассказала весь процесс посеянного зерна, объяснила, что значит пахать, боронить, сеять, жать, косить, молотить, молоть и названия земледельческих орудий. В большом классе мы проходили естественную историю вторично уже на французском языке с г-ном Менетрие, немолодым глухим учителем, наполовину не слышавшим, что ему отвечали, но занимательным рассказчиком всего виденного им (он путешествовал по всему свету). Часы в его классе проходили незаметно. Часто мы с ним уходили в физическую комнату для опытов, для осмотра электрических и других машин. Физику и естественную историю проходили мы по книгам его сочинения на французском же языке, но все-таки не обходились без заметок и объяснений.

Математику мы как начали с Францем Ивановичем Буссе, так и кончили. Это был немолодой, седой профессор, директор мужской гимназии, очень строгий и нелюбимый многими. Его привычкою было уходить в конец класса, садиться на последнюю лавочку, оттуда задавать вопросы и смотреть, как решают задачи вызванные к двум черным большим доскам четыре девочки. Это имело свою стратегическую цель: не было возможности передать что-нибудь по poste volante, и ни одна бумажка с решением задач не ускользала от его внимания. Он редко спрашивал первых учениц, только при объяснении нового урока, заставляя их повторить, ссылаясь на то, что они всегда знают и хорошо отвечают, почти никогда не вызывал последних, говоря, что их никогда ничему не выучишь, и занимался исключительно со средними, что было совершенно верно.

Средние очень поправлялись и занимались охотнее. Один раз он до того осерчал, вызвав одну из тупиц, которой задал самый пустяшный вопрос, что сказал: «Кто глупее осла?» – «Немец!» – отвечала та без запинки. В маленьком классе он всегда прибегал, объясняя дроби, к числу лиц, составлявших кучки, потому что знал все обычаи, названия и выражения институток.


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
<< 1 2 3 4
На страницу:
4 из 4