Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Н.М. Карамзин. Его жизнь и научно-литературная деятельность

<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
7 из 8
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

2. Установление необходимой связи и зависимости последующего от предыдущего, с указанием, что именно в данную эпоху является пережитком прошлого и залогом будущего. Пока для какого-нибудь периода более или менее крупное новое общественное явление представляется нам возникшим как бы случайно, поражая своею неожиданностью, до тех пор этот период остается вне научной истории, а принадлежит лишь к области описательного ее подготовления.

3. Отделение существенных элементов развития от несущественных. Вопрос этот решается просто, если допустить, что в истории двигателем развития является мысль человека, перерабатывающая общественные формы сообразно со своими требованиями. Раз нет деятельности мысли – нет истории. Но мысль действует не в пустом пространстве, ее окружают формы общежития, церковное и государственное устройство, экономические условия и т. д. Историк должен изучить эти формы, указать на их отношение к мысли и влияние мысли на них. Что заставило их победить или сойти со сцены? Годятся ли они для осуществления общечеловеческого счастья или нет?

Вот вопросы историка.

Карамзин не ставит себе ни одного из них, не отвечает ни на один из них. Прежде всего он смотрит на историю как на литературное художественное произведение, на своего рода поэму. «Изложение – это главное», – говорит он. Сделавшись историографом, он не изменил своим привычкам журналиста и автора повестей. Он действует на читателя музыкою своих фраз, трогательностью своих описаний. Он рисует, но не убеждает. Возьмите, например, следующее место и посмотрите, как ничтожно содержание громких фраз, наполняющих его:

«Отселе История наша приемлет достоинство истинно Государственной, описывая уже не бессмысленные драки княжеские, но деяния Царства, приобретающего независимость и величие. Разновластие исчезает с нашим подданством; образуется держава сильная, как бы новая для Европы и Азии, которые, видя оную с удивлением, предлагают ей знаменитое место в их системе политической. Уже союзы и войны наши имеют важную цель: каждое особенное предприятие есть следствие главной мысли, устремленной ко благу отечества. Народ еще коснеет в невежестве, в грубости, но правительство уже действует по законам ума просвещенного. Устрояются лучшие воинства, призываются искусства, нужнейшие для успехов ратных и гражданских; посольства великокняжеские спешат ко всем дворам знаменитым, посольства иноземные одно за другим являются в нашей столице. Император, Папа, Короли, Республики, Цари Азиатские приветствуют Монарха Российского, славного победами и завоеваниями от пределов Литвы и Нова-Города до Сибири. Издыхающая Греция отказывает нам остатки своего древнего величия. Италия дает первые плоды рождающихся в ней художеств. Москва украшается великолепными зданиями. Земля открывает свои недра, и мы собственными руками извлекаем из оных металлы драгоценные. Вот содержание блестящей истории Иоанна III, который имел редкое счастие властвовать 43 года и был достоин оного, властвуя для величия и славы России».

По поводу этих строк Погодин умиленно восклицает: «Неужели это не музыка? Какая стройность, полнота, благозвучие, величие и т. д.». Но неужели, спросим мы себя, это история? А ведь подобные места заполняют целые тома…

Истории мысли у Карамзина совершенно нет. Он не пользуется литературными памятниками, он весь поглощен портретной галереей князей и царей, их добродетелью или пороками; он преподает нам уроки нравственности и мотив: «сколь любезна добродетель» – слышен на каждой его странице.

Необходимой связи событий нет у Карамзина. Мудрость правителей – единственная сила, которая создает, регулирует события. По мудрости Андрея Боголюбского столица была переведена на север; по мудрости Калиты и его потомков создалось Московское государство; по храбрости Донского было свергнуто монгольское иго. История обратилась в биографию, биография в большинстве случаев – в оды Пиндара.

Надо удивляться терпению Карамзина, с каким он разбирается среди бесчисленных Всеволодов, Иванов, Мстиславов, не пропуская никого, чтобы не приголубить или не укорить каждого из них. Один является мужественным, другой – храбрым, третий – богобоязненным, потом следуют вероломные, коварные, чадолюбивые, невоздержанные и т. д.

Все это по преимуществу упражнение в стиле, так как для большинства своих характеристик Карамзин не имел ровно никакого основания. Но такое раскрашивание входило в его программу. «Тацит, Юм, Робертсон, Гиббон – вот образцы, – пишет Карамзин и продолжает: – Говорят, что наша история сама по себе менее других занимательна: не думаю, нужен только ум, вкус, талант. Можно выбрать, одушевить, раскрасить; и читатель удивится, как из Нестора, Никона и пр. могло выйти нечто привлекательное, сильное, достойное внимания не только русских, но и чужестранцев. Родословные князей, их ссоры, междоусобия, набеги половцев – не очень любопытны, соглашаюсь, но зачем наполнять ими целые тома? Что не важно, то сократить, но все черты, которые означают свойства народа русского, характер наших древних героев, отменных людей, происшествия действительно любопытные, надо описать живо, разительно».

Карамзин смотрел на свою работу прежде всего как беллетрист и литератор. Вот и еще одно из любопытных его признаний.

«Галерея наша, – говорил он, – открылась бы Ольгою и Гориславою, а средние времена представили бы нам изображение греческой княжны Софии, супруги князя Иоанна (которой Россия обязана первыми искрами просвещения); матери царя Ивана Васильевича, имевшей слабости, но весьма умной; первой супруги его, прекрасной и любезной Анастасии; Марии Годуновой, которой добродетель обуздывала иногда Бориса в жестокостях его подозрительного характера, и трогательной, невинной Ксении. Правда, что русские летописцы, в которых должно искать материалов для сих биографий, крайне скудны на подробности; однако ж ум внимательный, одаренный историческою догадкою, может дополнить недостатки соображением, подобно как ученый любитель древностей, разбирая на каком-нибудь монументе старую греческую надпись по двум буквам… угадывает третью, изглаженную временем, и не ошибается… Новейшая Русская История имеет также своих знаменитых женщин: наименуем из них Наталию Кирилловну… Софию… Екатерину I. Не знаю, дозволит ли политика в наше время философу-историку свободно и торжественно судить царствования Анны и Елисаветы, но умный живописец-автор может в легких чертах представить их личные характеры с хорошей стороны и без лести. Наконец не на одном троне, сочинитель должен искать лиц для исторических портретов: он вспомнит, например, сию графиню Головкину, которая добровольно променяла столицу на Сибирь и год жила в землянке с мертвым телом супруга. Такое геройство супружеской любви давно бы прославлено было в целом свете, если бы русские умели и любили хвалиться добродетелями русских».

Смысл этих строк ясен: фактов мало, те, которые есть, не особенно интересны, но если «раскрасить» и разгадывать целые подписи по двум уцелевшим буквам, то такую историю не совестно будет показать даже иностранцам.

По поводу указанного излюбленного приема Карамзина у г-на Милюкова вырывается немало жестких слов.

«Итак, – говорит он, – не историческое изучение, не разработка сырого материала истории, а художественный пересказ данных, уже известных, – вот та заманчивая задача, которая рисовалась перед воображением Карамзина до начала работы. „Нет предмета столь бедного, чтобы искусство уже не могло ознаменовать себя приятным для ума образом“, – повторяет Карамзин. Под „бедным предметом“ надо разуметь здесь русскую историю, а приятно ознаменует себя в этом предмете „История государства Российского“.

На самом деле, у Карамзина искусство на каждой странице приятно себя знаменует; что же касается до установления необходимой связи события – то в этом случае дело обстоит далеко не так благополучно. Чтобы не быть голословным, возьмем несколько характерных примеров. Роль народа в «Истории» Карамзина почти такая же, как в патриотических драмах. Народ является на сцену и начинает галдеть без всякого толку. На ступенях крыльца показывается «великий муж», сердце которого пылает любовью к отечеству. Муж произносит несколько слов, и народ с криком: «идем, бежим!» немедленно же устремляется, куда ему указано. Карамзин не только не заинтересовался народом, но даже психология московской толпы, игравшей такую роль при Елене Глинской, Иване Грозном, Федоре Годунове, Лжедмитрии, Шуйском, – разработана у него по-лубочному. А ведь в то время толпа устраивала то и дело суды Линча над нелюбимыми ею людьми. Могущество ее чувствовалось при Михаиле Федоровиче, Алексее, Софии и было уничтожено лишь Петром Великим. Не видеть исторической роли московской толпы в XVI и XVII веках – значит страдать значительною близорукостью. Роль была сыграна, роль большая, серьезная, но у Карамзина везде великие мужи, а толпа только галдит, как в знаменитой сцене избрания Годунова у Пушкина, написанной почти дословно по Карамзину. Наш историограф быстро успокоился на мнении, что славяне смиренномудры и кротки, и отказался приписать им, когда бы то ни было, активную роль в истории.

Без внимания к народу, его поэзии, его религиозным исканиям, без исследования промышленности, торговли и финансов – можно ли установить какую-нибудь необходимую связь между событиями?

Даже как психолог Карамзин делает громадные скачки. Каким образом добродетельный Иван IV его VIII тома становится сразу кровожадным тираном IX? Историк утверждает, что это чудо. Чудеса же, как известно, никакому анализу не подлежат.

Мне кажется, что после сказанного можно признать «Историю» Карамзина почти непригодной для нашего времени. Значительно мягче должны мы будем отнестись к ней, перенесясь за 80 лет назад.

Хотя Карамзин и преследовал главным образом литературные цели, однако чисто научная работа постепенно увлекала и его. Мы уже видели, что он сделал несколько важных открытий и ознакомил науку со многими новыми документами. Он же исправил массу неточностей у своих предшественников.

Вся его важная работа изложена в примечаниях, занимающих добрую треть всего сочинения.

«Нет никакого сомнения, – пишет г-н Милюков, – что Карамзин приступил к своему историческому труду без предварительной специально-исторической подготовки. Тем, чем он стал, как критик и ученый, он сделался уже во время самой работы, и конечно первенствующая роль в этой выучке принадлежит немецкой школе. На первых же порах Карамзин столкнулся с авторитетом Шлецера, ученые приемы которого должны были оказать на него самое решительное влияние. Можно проследить, как совершенствуются технические приемы Карамзина под влиянием немецкого образца, шаг за шагом контролирующего его собственную работу.

Его примечания оставляют вообще несомненно более выгодное впечатление, чем сам текст «Истории», и это объясняется не столько критическим талантом автора, сколько его ученостью. В этом отношении надо отдать справедливость историографу: он усердно хлопотал о подборе новых исторических материалов, в значительной степени обновил фактическое обоснование рассказа и надолго сделал свою «Историю» необходимою для всякого исследователя хрестоматией источников русской истории».

Самая риторика Карамзина, которая так отталкивает нас, принесла долю пользы и заставила раскупить 3 тысячи экземпляров в 25 дней, – факт, до той поры неслыханный.

Но не надо забывать в то же время, что взгляды Карамзина были значительно ниже, старообразнее взглядов многих и многих его современников. Его взгляды оказываются официальными, и, следовательно, ценность их относительна.

Глава VIII

Гражданские убеждения Карамзина. – Последние годы его жизни

Я уже упоминал выше об отношениях Карамзина к Великой княгине Екатерине Павловне, впоследствии королевы Вюртембергской. По ее просьбе он написал свою знаменитую «Записку о древней и новой России», обсуждение которой заставляет нас вернуться несколько назад, именно к 1811 году. В это время при дворе господствовало еще либеральное настроение, хотя мрачное и злое лицо Аракчеева все чаще и чаще начинало появляться в кабинете государя. Но Сперанский был еще в силе, хотя все его коренные проекты лежали под спудом и составляли предмет лишь платонического внимания. В это-то время Карамзин представил свою «Записку» Великой княгине, а через нее – самому государю.

Есть основание полагать, что Карамзин был только отголоском общего московского мнения о новых и постоянных преобразованиях царствования Александра и редактором стародворянской, противной Сперанскому партии. Взгляды Карамзина в «Записке» на самом деле стародворянские, немного даже славянофильские. С ними стоит ознакомиться поближе.

Заметив, что настоящее бывает следствием прошедшего, Карамзин приглашает императора обратиться к этому прошедшему и посмотреть, какие уроки премудрости преподает оно. Первый урок тот, что уже в девятом и десятом столетиях Россия была самодержавной страной, обильной, великой и славной благодаря крепкой и единой власти князя. Рюрик, Олег, Святослав, Владимир – не князья-дружинники, не предводители смелых ватаг авантюристов, а самодержцы во вкусе XV и XVI столетий. «Они заплатили своим подданным славою и добычею за утрату прежней вольности, бедной и мятежной». Карамзин забывает дружину, забывает, что такой храбрый генерал, как Святослав, уже по самому характеру своему не мог быть гражданским царем, и возвращается к точке зрения Ломоносова, Эмина, Екатерины II, которые в каждом Всеволоде, Мстиславе или Изяславе видели чуть ли не византийского императора. усилиями упомянутых первых самодержцев Россия стала не только обширным, но, в сравнении с другими, и самым образованным государством. К несчастию, однако, она разделилась. «Открылось жалкое междоусобие малодушных князей, которые, забыв славу и пользу отечества, резали друг друга и губили народ, чтобы прибавить какой-нибудь ничтожный городок к своему уделу». Попытки восстановить единодержавство были слабы, недружны, и Россия в течение двух веков «терзала собственные недра, пила слезы и кровь собственные». «Удивительно ли, – спрашивает Карамзин, – что при таких обстоятельствах варвары покорили наше отечество?» Положение дошло до того, что, казалось, Россия погибла навеки. Но – «сделалось чудо. Городок, едва известный до XIV века, от презрения к его маловажности, возвысил главу и спас отечество – да будет честь и слава Москве! В ее стенах родилась и созрела мысль восстановить единовластие в истерзанной России, и хитрый Иоанн Калита есть родоначальник ее славного воскресения, беспримерного в летописях мира».

Начался процесс собирания земель. Но «глубокомысленная политика князей московских не удовольствовалась собиранием частей в целое: надлежало еще связать их твердо, и единовластие усилить самодержавием, т. е. искоренить все следы прежнего „вольного духа“. Московские князья с успехом выполнили и эту задачу. Что же представляла из себя Россия, завещанная московскими князьями своим преемникам?

«Самодержавие укоренилось; никто, кроме государя, не мог ни судить, ни жаловать – всякая власть была излиянием монаршим. Жизнь, имение зависели от произвола царей, и знаменитейшее в России титло было уже не княжеское, не боярское, но титло слуги царева. Народ, избавленный князьми московскими от бедствий внутреннего междоусобия и внешнего ига, не жалел о своих древних вечах и сановниках, которые умеряли власть государеву; довольный действием не спорил о правах; одни бояре, столь некогда величавые в удельных господствах, роптали на строгость самодержавия; но бегство или казнь их свидетельствовала бодрость оного. Наконец царь сделался для всех Россиян земным Богом».

Преступление Бориса задержало торжественное развитие самодержавства и повело к ужасам Смутного времени. Эти ужасы были тем «ужаснее», что «самовольные управы народа бывают для гражданских обществ вреднее личных несправедливостей или заблуждений государя».

Для вторичного спасения отечества нужно было новое чудо, и оно явилось сначала в образе Минина и Пожарского, потом – Михаила Федоровича. Самодержавие, уничтожив врагов внешних и внутренних, принялось за устройство государства. Для него, значительно уже выросшего, потребовались новые формы и большая часть их была заимствована у Европы: «Вообще, – говорит Карамзин, – царствование Романовых – Михаила, Алексея, Федора – способствовало сближению россиян с Европою, как в гражданских учреждениях, так и в нравах, от частых государственных сношений с ее дворами, от принятия в нашу службу многих иноземцев и поселения других в Москве. Еще предки наши усердно следовали своим обычаям; но пример начинал действовать, и явная польза, явное превосходство одерживали верх над старым навыком в воинских уставах, в системе дипломатической, в образе воспитания или учения, в самом светском обхождении. Сие изменение делалось тихо, постепенно, едва заметно, как естественное возрастание без порывов и насилия: мы заимствовали, но как бы нехотя, применяя все к нашему и новое соединяя со старым».

В последних строках уже скрывается осуждение царствований Петра I и Екатерины II. На самом деле, к деятельности Петра Карамзин относится довольно скептически: очевидно, что к этому времени он успел совершенно отделаться от юношеского энтузиазма, который возбуждала в нем когда-то могучая личность Преобразователя.

«Страсть к новым для нас обычаям, – говорит он, – переступила в нем границу благоразумия: Петр не хотел вникнуть в истину, что дух народный составляет нравственное могущество государства, которое подобно физическому нужно для их твердости. Государь России унижал россиян в собственном их сердце. Презрение к самому себе располагает ли человека и гражданина к великим делам? Предписывать уставы обычаям есть насилие беззаконное и для самодержавного Монарха… Честью и достоинством россиян сделалось подражание»…

Все эти изречения являются несомненно во вкусе будущих славянофилов.

Второе вредное действие Петра, – продолжает Карамзин, – заключалось «в отделении высшего сословия от низшего». Но чем? Оказывается, не крепостным правом, впервые оформленным при Петре, а одеждою и наружностью. «Русские земледельцы, – пишет историограф, – мещане, купцы увидели немцев в русских дворянах, ко вреду братского единодушия (которого, кстати сказать, никогда не было) государственных состояний».

Третье – «ослабление связей родственных, приобретение добродетелей человеческих насчет гражданских. Имеет ли для нас имя русского ту силу неисповедимую, какую оно имело прежде?»

Наконец, блестящею ошибкою Петра Карамзин называет основание столицы в Петербурге.

Не пощадил историограф и Екатерины II.

«Блестящее царствование Екатерины, – пишет он, – представляет взору наблюдателя и некоторые пятна. Нравы более развратились в палатах и хижинах: там от примеров двора любострастного, – здесь от выгодного для казны умножения питейных домов. Пример Анны и Елизаветы извиняет ли Екатерину? Богатства государственные принадлежат ли тому, кто имеет единственно лицо красивое? Слабость тайная есть только слабость; явная – порок, ибо соблазняет других. Само достоинство Государя терпит, когда он нарушает устав благонравия; как люди ни развратны, но внутренне не могут уважать развратных. Требуется ли доказательств, что искреннее почтение к добродетелям Монарха утверждает власть его? Горестно, но должно признаться, что, хваля усердно Екатерину за превосходные качества души, невольно вспоминаем ее слабости и краснеем за человечество».

«Заметив еще, что правосудие не цвело в сие время; вельможа, чувствуя несправедливость свою в тяжбе с дворянином, переносил дело в кабинет; там засыпало оно и не пробуждалось».

«В самих государственных учреждениях Екатерины видим более блеска, нежели основательности: избиралось не лучшее по состоянию вещей, но красивейшее по формам. Таково было новое учреждение губернии, изящное на бумаге, но худо примененное к обстоятельствам России. Солон говорил: „мои законы не совершенные, но лучшие для Афинян“. Екатерина хотела умозрительного совершенства в законах, не думая о легчайшем, полезнейшем действии оных; дала нам суды, не образовав судей, дала правила без средств исполнения. Многие вредные следствия Петровой системы также яснее открылись при сей Государыне: чужеземцы овладели у нас воспитанием; двор забыл язык русский; от излишних успехов европейской роскоши дворянство задолжало; дела бесчестные, внушаемые корыстолюбием, для удовлетворения прихотям, стали обыкновеннее; сыновья бояр наших рассыпались по чужим землям тратить деньги и время для приобретения французской или английской наружности. У нас были академии, высшие училища, народные школы, умные министры, приятные светские люди, герои, прекрасное войско, знаменитый флот и великая Монархиня; не было хорошего воспитания, твердых правил и нравственности в гражданской жизни. Любимец вельможи, рожденный бедным, не стыдился жить пышно. Вельможа не стыдился быть развратным. Торговали правдою и чинами. Екатерина – великий муж в главных собраниях государственных – являлась женщиною в подробностях Монаршей деятельности, дремала на розах, была обманываема или себя обманывала; не видела или не хотела видеть многих злоупотреблений, считая их, может быть, неизбежными и довольствуясь общим успешным, славным течением ее царствования».

После этой поистине смелой характеристики Карамзин обращается к царствованию Александра I и, по обычаю всех охранителей, начинает прежде всего пугать.

Россия, говорит он, наполнена недовольными; жалуются в палатах и хижинах, не имеют ни доверенности, ни усердия к правлению, строго осуждают его цели и меры. Такое состояние умов Карамзин объясняет, между прочим, и важными ошибками правительства, ибо, к сожалению, можно с добрым намерением ошибаться в средствах добра. Важные же ошибки следующие:

«…Главная ошибка законодателей сего царствования состоит в излишнем уважении форм государственной деятельности: от того изобретение разных Министерств, учреждение Совета и проч.»

Карамзин не хочет ни знать, ни понять, что если реформы Сперанского остались чисто бумажными, недоделанными, то виноват в этом совсем не реформаторский принцип, а двойственность политики Александра I, который горячо желал всего лучшего и боялся сделать решительный шаг. В то время как Карамзин писал свою «Записку», участь Сперанского, а значит и всех преобразований, была уже решена. Мрачная фигура Аракчеева все чаще стала показываться во дворце Александра I. Государя пугали со всех сторон, пугал и Карамзин.

Он зло смеется над министерствами, советами, вообще формами государственной жизни, установлением которых Сперанский думал уничтожить возможность всякого произвола, но что сам может он предложить взамен? Сначала – нравоучение, потом и нечто более серьезное.

Нравоучение таково: «спасительными уставами бывают единственно те, коих давно желают лучшие умы в государстве и которые, так сказать, предчувствуются народом, будучи ближайшим целебным средством на известное зло: учреждение министерств и совета имело для всех действие внезапности».
<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
7 из 8