Генри Лайон Олди
Армагеддон был вчера

Книга первая
Армагеддон был вчера

LXXXVI. Чтоб больной, которому нет надежды выздороветь, который мучится сам и в тягость другим, скорее скончался.

1. Рекомендовано молиться Преподобному Афанасию Афонскому (1000. 18 июля). Такую молитву Афанасий приносил каждый раз, когда предвидел, что больной не выздоровеет, а умрет. Тогда преподобный служил всенощное бдение и к утру больного уже не было в живых. (Молит. 152-а).

Сборник молитвословий, издательство «Либрис», Москва, 1995-й год, по благословению настоятеля Иоанно-Златоустовской церкви; тираж не указан.

Часть первая
Прожженный интеллигент
или
откройте пещеры невнятным сезамом
Среда,
Одиннадцатое февраля
Мы с Овидием обижаем Ерпалыча * Перцовый пластырь для души * Кенты и жорики * Тайны портянок деда Житня * Вперед, спасатели! * Люди в белых халатах * Был схвачен я ужасом бледным
1

Городское неугомонное утро вступало за окном в свои права, свет в очередной раз победил тьму и был этим весьма доволен, а я лежал под одеялом, не раскрывая глаз, и повторял один малоизвестный подвиг Геракла – это когда еще совсем юному герою якобы пришлось выбирать между Добродетелью и Пороком, явившимися ему на перепутьях Киферона.

Порок, обольстительно усмехаясь, убеждал меня, что на дворе зима (и это правда), а под одеялом вечное лето (это тоже правда), и я вполне могу встать через час, а то и через два (чистая правда!), и так далее, и тому подобное, одна правда, только правда и ничего, кроме правды.

Добродетель же возводила руки к потолку, заменявшему небо, и безмолвно бичевала Порок, причем так скучно и неубедительно, что я – ну не Геракл я, каюсь! – повернулся к ней отнюдь не самой добродетельной частью тела и опять заснул.

Снилась мне какая-то дрянь.

Будто иду я по нашему переулку, иду себе и иду, собираюсь свернуть на Павловку – а навстречу мне шлепает старик Ерпалыч, псих наш местный. Через подъезд от меня живет, на третьем этаже, как и я. Дядька он безобидный, денег никогда не клянчит, а если и разживется где гривной-другой, так тут же конфет на них накупит и в почтовые ящики накидает.

Пацанам.

Короче, сближаемся мы с Ерпалычем, а я дивлюсь: форма на нем служивого-жорика, полушубок из казенной овчины, шапка-ушанка с Победоносцем на кокарде, пояс наборной с латунными бляхами, табельный палаш по уставу слева от пряжки, кобура с пистолетом прям-таки в бок вросла…

– Ерпалыч, ты чего? – спрашиваю.

– Ничего, – отвечает. – А вы, Олег Авраамович, чего? В редакцию за авансом собрались?

Какой я ему Олег Авраамович?! Алик я ему…

– Слышь, Ерпалыч, – говорю, а сам чую, что не то говорю, – дай из пистолета стрельнуть!

– Не дам, – отвечает Ерпалыч. – Во сне из пистолетов стрелять не положено.

– Ладно, – соглашаюсь я. – А наяву положено?

Что-то он мне ответил, только не запомнил я, потому как проснулся.

И встал сразу.

Уж больно мне сон про Ерпалыча в форме не понравился.

Умываться холодной водой не хотелось, а газовая колонка упрямилась, наотрез отказываясь воспылать – ее не устраивал напор воды в трубах. Проклятия и физическое воздействие результата не возымели, так что пришлось, стеная, тащиться на кухню, ставить в красном углу одноразовую иконку св. Никиты Новгородского, а после еще и возлагать на жертвенную конфорку-«алтарку» кусок сдобной ватрушки с творогом и изюмом (просвиры у меня вчера закончились). Для пущей убедительности я вдобавок, когда возжег огонь, капнул постным маслом – каплю на плиту, каплю на пол и две капли в кухонную раковину-мойку.

Ватрушка горела плохо, с дымом и чадом. Я полез на подоконник и, уже распахивая форточку, услышал за спиной бульканье, сдавленное оханье в стояке и счастливое гуденье заработавшей колонки.

Лик Никиты потемнел, полиграфический глянец брызнул во все стороны сетью морщин-трещинок, как бывает всегда при удавшемся молении; и еще подумалось мимоходом – надо бы забежать в соборный ларек, запастись образками на будущее.

– Ура! – завопил я, спрыгивая на пол. – Аллилуйя!

И побежал умываться.

Водя бритвой по щекам, я придумал четыре строчки. «Откройте пещеры невнятным сезамом; о вы, лицемеры, взгляните в глаза нам!» Все. Больше не придумалось. Вернувшись в комнату, я записал этот бред на обрывке газеты и сунул в рабочий блокнот.

На всякий случай.

Рядом с блокнотом валялся эскиз обложки к третьему переизданию моей книги. Его мне вчера всучили для домашнего просмотра в местном издательстве «Эйпус-Грамм». Заковыристое имечко досталось бедолагам-издателям от предыдущих владельцев, никто не мог выяснить, что сей «Эйпус…» означает хоть на каком-нибудь языке – а вот поди ж ты, прижилось!

Можем, когда хотим.

Откинув злобно шуршащую кальку, я лишний раз полюбовался, как на фоне закатного солнца бородатый имбецил страдает зоофилией. Вкупе с крупным рогатым скотом ярославской породы. Им обоим на головы сыпались угловатые буквы из пористого кирпича, отскакивая и образуя заголовок.

«Бык в Лабиринте».

Мое же старое, самое первое название, которое я в очередной раз титанически пытался пробить в печать – «Люди, боги и я» – редакцию не устраивало категорически.

Читатель, видите ли, не купит, а купит, так обидится…

Я еле сдержался, чтоб не сунуть проклятый лист в пламя жертвенной конфорки – вот уж не знаю, кого подобное приношение устроило бы?! – и сел за стол, раздумывая над вариантами завтрака: яичница простая или яичница модифицированная, с майонезом?

Так и не придя к окончательному выводу, я вспомнил, что в районной поликлинике у врача-окулиста вчера должен был состояться розыгрыш лотерейного молебна Гурию и Варсонофию, Казанским чудотворцам. Надо бы заглянуть, справиться о результатах. До чертиков надоело очки носить, от контактных линз у меня воспаление, а на персональный молебен я денег сроду не наскребу. Конечно, рассчитывать влететь в «трех праведников из тысячи» не слишком умно, но что делать? Так, яичница доедена, несмотря на отсутствие окончательных выводов, билет с двойным профилем Гурия-Варсонофия в кармане, теперь оденемся потеплее и шарф запахнем по-маминому…

Вот.

Короткий взгляд на стенной календарь сообщил мне: сегодня рекомендуется из энвольтования, изготовления пентаклей и иных действий того же рода следующее – стричь ногти, чтоб не слоились, лечить нестоячку и доить свинью для здоровья.

Благополучный день, короче.

Через десять минут я уже шел по Пушкинской, изо всех сил стараясь не поскользнуться. Время было светлое, центр города, согласно уверениям стариков вроде Ерпалыча, и задолго до Большой Игрушечной войны считался местом тихим и безопасным, так что газовый баллончик я брать не стал, и ничего такого брать не стал, кроме бумажника, ключей и постоянного билета на все виды транспорта.

Странное дело: на момент катастрофы я имел честь уже заканчивать первый курс института – стало быть, прекрасно должен был помнить и предыдущие времена (согласно традициям, старые и добрые). А вот не сохранилось; так, обрывки, эпизоды… ветошь. Шухер помню, разруху помню, восстановление помню – нас, студиозусов, аборигенов Бурсацкого спуска, тогда гоняли на стройработы и крестные хода чаще, чем на лекции. Зато счастливая пора детства благополучно выветрилась из памяти. Бывает: один по пьяни все стрельбу из любимой рогатки вспоминает, другой об институтских пьянках балабонит, третий про службу, четвертый про баб, пятый все на будущее загадывает…

Выборочная амнезия, однако. Говорят, у моих сверстников-земляков у всех так… последствия катастрофы, влияние потрясения на неокрепшую психику.

Эх, ать-два, не тужи, завей память веревочкой!

Выворачиваем на улицу, идем, шевелим ногами…

Только далеко я не ушел. Потому что встретил – кого б вы думали? – кого б вы ни думали, а встретил я нашего реликтового друга Ерпалыча. Возле кинотеатра, рядом с афишей фильма «Икар и Дедал», на которой были изображены двое мужчин резко выраженного гомосексуального типа с крыльями. Один из них пикировал на другого с вожделением во взоре, а жертва летела вниз головой, с тоской косясь на злополучного Ерпалыча.

Зря, в общем-то, косился – уж чего-чего, а сочувствия он не дождался. Наоборот, Ерпалыч прямо-таки брызгал слюной на ворот своего знаменитого кожуха из тибетской далай-ламы, и каждый волос встопорщенной бороденки старика излучал негодование.

– Рукоблуды! – бушевал Ерпалыч. – Художнички хреновы! Мазилы-изобразилы! Руки-ноги за такую афишу! Кисть по самые гланды! Холстом по морде!..

Народ вокруг вяло толпился и подначивал Ерпалыча на новые словесные подвиги. Пора было вмешиваться – пусть старого ругателя в нашем районе каждая собака знает, и ни один служивый сроду не потянет Ерпалыча в кутузку, и по шее ему никто не даст, а кто даст, того живо пьянчужки местные вразумят… Не в этом дело. Просто после таких выступлений Ерпалыч на скамеечке часа два отходит, воздух ртом хватает, сердобольные бабульки его чаем из термоса отпаивают, с валерьянкой пополам – а однажды, когда Ерпалыча в нашем дворе приступ трепал, и вокруг никого, кроме нас, растерявшихся студентов-третьекурсников, так помню я: Тот из стены вышел. Мы врассыпную, а Тот подошел вперевалочку и лапу корявую Ерпалычу на лоб положил. Враз старика отпустило, а Тот-исчезник постоял минутку и опять в стену спрятался.

Мы тогда еще тряслись, что он Ерпалыча с собой заберет; кукиши ему издалека крутили, как полагается, хотели штаны спустить да голые задницы показать, для умиротворения… не успели.

Так обошлось…

Раздвинул я толпу, послал кого надо куда надо и беру Ерпалыча за плечи. Худой он оказался, чисто скелет в кожухе! – а пошел сразу, словно ждал, что его кто-то увести отсюда должен.

– Пошли, Ерпалыч, – говорю, а сам с ним уже за угол сворачиваю, – чего зря разоряешься?! Мужик ты у нас грозный, это все знают, а что Икар на афише рожей не вышел, так это нам без разницы, ты только поскальзываться не вздумай, у меня у самого ботинки скользкие, не удержу я тебя, Ерпалыч…

– Алик, – бормочет старик мне в ухо, – вы же умный парень, Алик, вы же книжки пишете… это же символ, Алик, нельзя же так!.. опасно это, Алик, а у нас вдесятеро опаснее…

– Нельзя, – соглашаюсь. – Никак нельзя и даже опасно, ни к чему символ поганить, крылья ему косо пририсовывать… да ты ноги-то переставляй! У меня крыльев нету…

Он тут как вцепится в меня, как тряхнет! Ну, думаю, здоров старик – а он чуть ли не хрипит:

– Нету! Нету крыльев! Нету и никогда не было! Не было крыльев! Не было!..

Я руки его костлявые от себя отрываю, соседям киваю – все в порядке, мол, сам справлюсь!

В первый раз, что ли?!

– Как это, – отвечаю, – крыльев не было?! Ты, – отвечаю, – Ерпалыч, говори, да не заговаривайся! Любой дурак знает: Дедал крылья изобрел, себе и сыну Икару присобачил, потом улетели вместе… Ты чего, Ерпалыч?

Говорю, а сам себя полным кретином чувствую: на улице, в снегу по уши с Ерпалычем о крыльях Дедаловых спорю! Кому сказать – не поверят!

– Дурак-то знает! – кричит Ерпалыч. – Дурак знает, потому что он – дурак! Не было крыльев, Алик! Это не Дедал крылья придумал – это ты ему их придумал! Ты да Овидий! Вот вам!

Завелся я.

Не выдержал.

– Какой Овидий?! Причем тут Овидий?! Тоже мне, нашел виноватых – меня с Овидием! Делать нам с Овидием больше нечего – крылья твоему Дедалу придумывать!

– Не было крыльев! – у Ерпалыча аж опять слюна на воротник клочковатый потекла. – Не было! Парус был, Алик! Парус! Парус он изобрел, косой парус для маленьких суденышек! И на двух парусных лодках ушел вместе с сыном с Крита! А гребной флот Миноса не догнал их! Вот, выкусите!.. Дураки вы с Овидием! Дураки! Афиши вам рисовать!

Вот тут я ему и поверил.

Считайте меня кем угодно, плюйте мне в лицо – поверил. Стоят два психа на улице, снег метет, век на дворе даже стыдно сказать какой – а я Ерпалыча за пуговицу беру и нежно так:

– Пошли, старик, ко мне в гости. Чайку выпьем…

– Нет, – шепчет Ерпалыч, а сам зимний-зимний такой, белеет просто на глазах, – пойдемте, Алик, лучше ко мне. И еще… у вас деньги есть, Алик?

– Есть, – говорю. – Деньги есть. Сейчас я на угол в магазин сбегаю… ты домой иди, а я мигом…

2

За водкой я ходил неожиданно долго. Дело, в общем, не в водке – две бутылки перцовки я взял сразу, на углу, как и собирался. Сначала хотел выпендриться, «Менделейки» купить: дорогущей, с голограммой самого Преподобного Димитрия на этикетке, при нимбе, бороде и улыбке архипастырской. «Менделейка» у нас в основном идет на экспорт, за бугор; но спасибо родному ликеро-водочному! – и о своих земляках печется, не забывает. Впрочем, почти сразу я устыдился тщеславия суетного, решил не выпячивать грудь и взял перцовой «Олдёвки» – посчитав из каких-то соображений, что Ерпалыч должен любить именно крутые напитки, пусть даже и с утра. Собственно, это даже не перцовка, а жгучий бальзам о семнадцати компонентах («Семнадцать мгновений весны» – шутили любители), но и собственно перца там – то ли пять, то ли шесть видов, включая экзотический «Chilli-Black».

Задержка же у меня вышла близ фонтана, не работающего с осени и по самый парапет заваленного слипшимся снегом. Остановился я, стою, в каждой руке по бутылке, и думаю: куда зимой водяница из фонтана девается? Очень уж меня вопрос такой волновал, когда я еще в институте учился и с лекций бегал пиво во дворах пить, под «молитву об отроке неудобоучащемся». Потом забылось как-то, а сейчас вот опять приспичило.

Дружок мой, Ритка (его родители от большого ума Ричардом назвали, Ричардом Родионовичем, чтоб жизнь малиной не казалась, а мы все – Ритка да Ритка), который сейчас в жориках, старший сержант патруля – тот, помню, любил к работягам из горводтреста цепляться, когда они фонтан ремонтировать приходили. Он цеплялся, а они его посылали. Я давно заметил – Техники, особенно дипломированные, если по долгу службы с Теми напрямую работают, а не просто так, по схеме «моление – воздаяние», очень не любят об этом деле лясы точить. «Они, мол, Те, а мы – Эти». И все. Вали, парень, отсюда, а то по шее схлопочешь.

Отца я вдруг своего вспомнил. Ни с того ни с сего. Как сидели мы с ним на кухне перед самым его отъездом в Штаты, коньяк «Ахтамар» лимоном заедали, а я его спрашивал: «Пап, а до Большой Игрушечной – были Те или нет?» Отец морщился, глядел в рюмку, цедру лимонную без сахара жевал… «А шут их знает», – отвечал. «Ну ты же должен помнить!» «Должен. Должен, Алик… А вот не помню. Кажется, были, только мы еще не понимали, что они – Те. Нам, людям, все лишь бы свалить на кого… Вот и валили – на барабашек, на полтергейсты, на пришельцев, на маньяков, в конце концов! Ты знаешь, Алик, незадолго до Большой Игрушечной – ты тогда совсем пацаном был – паром „Эстония“ затонул. Странно как-то затонул: еще все по телевизору удивлялись, что огромное плавсредство, тыщи человек народа, спассистемы мирового уровня – и даже пискнуть не успели! Никто, по-моему, не спасся… Потом чуть ли не полпарома в двадцати километрах от места гибели нашли, будто рванул кто-то „Эстонию“ со зла! Тоже после свалили на погоду и невыясненные обстоятельства… Давай лучше еще по одной тяпнем, а?.. ты только к маме на могилку захаживай, не забывай…»

И, под фортепьянный наигрыш, глядя мимо клавиш блестящими глазами:

 
– Запах акации, шум ребятни,
Мягкий и тихий за окнами свет,
Звуки курантов (хотя без пяти!),
Мучает скрипку мальчишка-сосед,
 
 
В кухне жара; недочитанный том,
Краски и кисть в беспорядке лежат.
Все это, все это, все это – дом,
Дом,
Из которого я не хотел уезжать…
 

Может, зря я тогда с тобой не поехал, папа? Пашку ты-таки увез, Павла свет Авраамовича, потому что Авраамович, и потому что в тринадцать лет право голоса куцее… Глядишь, и мне за океаном прилепиться удалось бы? Мыл бы сейчас посуду в детройтских кафешках или куковал на вашем островке близ южно-каролинского побережья, пил бы виски да акул считал, и знать не знал козла-редактора, и не снились бы мне по ночам пасквили в «Независимой Газете» – дескать, автор небезызвестного «Быка в Лабиринте» вознамерился выехать одновременно на «умняке» и дешевой забойности, а поскольку в одну телегу впрячь не можно, особенно учитывая, что истинный талант по гроб жизни обязан быть голодным и остервенелым…

 
– Он для кого-то небросок и прост,
Черточки-годы на краске ворот –
Это мальчишкой я мерял свой рост,
Вырос, и вот – от ворот поворот.
 
 
Дождь еле слышно шуршит за окном,
Капли на листьях, как слезы, дрожат.
Все это, все это, все это – дом,
Дом,
Из которого я не хотел уезжать…[1]1
  Здесь и далее, «Дом, из которого я не хотел уезжать» – стихи С. Ладыженского.


[Закрыть]

 

Ладно, хватит рефлексировать, пора «Олдёвку» пить!

И я пошел пить ее, родимую. Шагов через двадцать ноги у меня поехали в разные стороны, я чудом извернулся, спасая бутылки – и краем глаза увидел у фонтана босую девушку в легком платьице, глядящую мне вслед с каким-то неприятным сочувствием. Снег падал на золотистые волосы, на хрупкие, почти детские плечи, превращая Ту в стройного снеговика, я невольно передернулся, глядя на это незамерзающее чудо, а потом водяница шагнула в фонтан и исчезла, а я вздрогнул и побежал к Ерпалычу.

Никуда она, оказывается, не девается, даже если фонтан зимой и не работает! Вот ведь как…

3

…Нет, все-таки он – псих. А то я вдруг начал в этом сомневаться.

Поначалу все было просто: Ерпалыч сидел в дряхлом плетеном кресле, скособочившись и тяжело дыша, а я суетился вокруг журнального столика с исцарапанной инкрустацией, раскладывая на этом антиквариате нарезанное ломтиками сало и бутерброды с рыбой-шпротой. Или с рыбом-шпротом; кому как больше нравится. Закуску я принес с собой из дому – спохватился-таки по дороге – и правильно сделал, потому что Ерпалыч явно питался воздухом. Рюмки у него были свои, но все разные, так что я подбирал их по размеру, а эстетику пришлось отодвинуть в сторону. После я разлил перцовый бальзам, плеснул немного на порог – квартирнику…

И тут Ерпалыч вдруг бодро вскочил, кинулся к стоявшему в углу на футляре от швейной машинки магнитофону (катушечный «Садко», динозавр вымерший!) и запустил, мягко выражаясь, музыку.

Трудно понять, как Ерпалычу удалось дожить до старости, слушая сей выкидыш муз. В магнитофонных динамиках звенело, топало, через неправильные промежутки времени раздавался лязг и молодецкие выкрики; я машинально проглотил перцовку, даже не заметив вкуса, и уставился на счастливого Ерпалыча, цедящего свою порцию мелкими глоточками (что само по себе было ненормально).

– Что это, Ерпалыч? – прохрипел я.

Не думаю, что он меня услышал – скорее, по губам догадался.

– «Куреты» это, Алик, – Ерпалыч придвинулся ко мне почти вплотную и радостно захлопал старческими белесыми ресницами. – Группа такая. Да вы не волнуйтесь, к ним быстро привыкаешь…

Сомневаюсь, чтобы мне хотелось привыкать к этим оглушительным «Куретам».

– А-а… зачем?

– Надо, – строго сказал Ерпалыч и пальцем мосластым погрозил. – Надо, Алик! Вы мне лучше вот что скажите…

Я даже не успел сообразить, что он меня до сих пор на «вы» величает, как Ерпалыч уже налил по второй и удрал из комнаты. Вернулся он с потрепанной книжкой в руках, в которой я с удивлением узнал своего собственного «Быка в Лабиринте».

Еще первого издания, покет-бук в мягкой обложке.

Пять тысяч тиража.

– Скажите, Алик, – вопрошает Ерпалыч тоном матерого инквизитора, замыслившего расколоть еретика на «сознанку», – вы сами додумались вести рассказ от имени Минотавра? От первого лица?

– Не знаю, – искренне отвечаю я. – Может, сам… а может, читал где-то или видел – вот оно и отложилось. Борхесы там всякие, Олдя, Бушков с Валентиновым… хрена теперь вспомнишь!

– Вы честный человек, Алик, – Ерпалыч сказал что-то еще, но я из-за «Куретов» не расслышал. – Давайте выпьем за ваш талант.

Я хотел было возразить – но он уже выпил. И салом заел. Так что пришлось присоединяться. А после третьей гляжу: или «Куреты» вроде тише стали, или я и впрямь к ним привыкать начал, только сидим мы хорошо, рыбу-шпроту кушаем, и я Ерпалычу рассказываю, как «Быка» писал, как по ночам в зеркало глядел, боялся, что рога Минотавровы прорастают, а потом рога проросли-таки, бросила меня Натали к свиньям хреновым, и я Миньку-бедолагу за неделю убил, то есть не я, конечно, а Тезей, только Тезей у меня такой сукой вышел, что самому противно, а читатели и не заметили, что Тезей – сука, и Ариадну он сам бросил, нечего на Диониса валить, и пора по четвертой, или по пятой, не помню уже…

«Куреты» брякают, я трезвый вдруг оказался, только тяжелый, а Ерпалыч меня спрашивает:

– Скажите, Алик, вы случайно Тех не боитесь?

– Нет, – отвечаю, – что я, сумасшедший? Чего мне их бояться? Жертвую я исправно, молюсь по графику, службы все в квартире работают, оберег-манок на месте, раз в месяц заговорщика вызываю – подновлять… С кентаврами я вообще на коротком колесе, маньяков давно Первач-псы повывели, спасибо им!.. Нет, Ерпалыч, не боюсь.

– Кому «им» спасибо-то, Алик? Псам или маньякам?

Я смеюсь, «Куреты» орут, а Ерпалыч бороду в кулаке крутит, ногу за ногу забросил, брючина обтрепанная чуть ли не до колена задралась, голень старческая, сухая, в пятнах каких-то синих…

– Ладно, – смеется старый хрыч, – оставим Тех в покое. И мольбы по графику – за компанию. Лучше скажите мне, Алик, что вы сейчас пишете?

– Скажу, – отвечаю. – Сейчас скажу. Только яичницу поджарю.

Яиц десяток я тоже с собой принес. Забрал их из сумки – одно треснуло, зараза, но не потекло вроде – и пошел на кухню. Сковородка у Ерпалыча почему-то в холодильнике стояла. Пустая, чистая, и под самой морозилкой. Вынул я ее, на плиту поставил, огонь зажег, яйца бью – и только на пятом яйце соображаю, что плита-то у Ерпалыча четырехконфорочная, старого образца, без «алтарки»! Интересно мне стало: что старик делает, когда у него, к примеру, труба потечет? Шпагатом с наговоренным узелком перевязывает? Или к соседям идет? А может, на обычной горелке жертву приносит? Одной ведь молитвой, как известно, дом не ставится… да и шпагатик течь в лучшем случае неделю удержит. То-то у него кухня такая обшарпанная, краны все текут, и форточка выбитая целлофаном затянута.

Вернулся я в комнату, стали есть яичницу, и начал я Ерпалычу на житье-бытье жаловаться. Хорошо он слушать умел – я и сам не заметил, как от старого «Быка…» с Тезеем-зоофилом к новому, свеженькому перескочил; к заветным, м-мать их, «Легатам Печатей»! Терпеть ненавижу о недописанных вещах под водку трепаться, особенно когда текст второй месяц виснет, да только язык мой – враг мой! Зря я, конечно, через слово ругался по-черному, но уж больно разобрало! Некому мне выговариваться, сижу над «Легатами» в тоске душевной, дерьмо в себе коплю яко во месте отхожем, травлю душу злостью, будто кислотой… раньше хоть перед Натали распинался – все, глядишь, полегче становилось.

– Любопытно, любопытно, – бормочет Ерпалыч, – даже очень… Говорите, Легаты Печатей?.. Ангелы-Хранители?

– Скорее уж вредители, – отвечаю; и по памяти, полуприкрыв глаза:

– И воскликнул он громким голосом к четырем Ангелам, которым дано вредить земле и морю, говоря…

– …Не делайте вреда, – мигом подхватил Ерпалыч, счастливо жмурясь сытым котярой, – ни земле, ни морю, ни деревам, доколе не положим печати на челах рабов Бога нашего! Ишь ты – ангелы-вредители… Вы, Алик, это тоже сами придумали, или как?

– Или как, – говорю. – Книжки умные читал.

– А позвольте поинтересоваться – какие?

– Разные, – говорю. – «Шах-наме» в пересказе Розенфельда. «Откровение…» в адаптированном варианте «Новой Жизни». Мифы Древней Греции – еще старые, Куновские… потом эту, как ее?.. Младшую Эдду, вот.

– А вы, Алик, – перебивает Ерпалыч, – небось, любите фильмы порнографические смотреть? Как там кто-то кого-то углом ставит? Так сказать, любовь в доступной форме?!

Обиделся я. Яичницей даже подавился.

– Старый ты придурок, Ерпадлыч, – говорю. – Был бы ты молодой придурок – дал бы я тебе по роже. Я еще сам кого хочешь углом поставлю! А фильмы твои поганые…

Он вдруг обрадовался – с чего только, неясно.

– Да не мои, Алик, не мои, а ваши! Ведь говорите, что сами можете, без голубого экрана, а «Шах-наме» в пересказе читаете. Тем более в пересказе идиота со справкой господина Розенфельда! Вы погодите, Алик, я сейчас… я вам для начала подыщу…

И опять удрал из комнаты.

Подошел я к магнитофону, посмотрел, как «Куреты» внутри «Садко» скачут, подумал, что пора и домой валить – а тут Ерпалыч возвращается. С деревянной шкатулкой в руках. Крышку откинул и книгу достает. В мягком переплете, зеленовато-болотном; и издание незнакомое. Потрепанная книжица, клееная; вернее, была клееная, а сейчас все развалиться норовит.

– Что это? – спрашиваю, а он уже книжку мне протягивает.

Читаю на обложке: «Мифологическая библиотека». Чуть выше имя написано: Аполлодор. Автор, небось.

Мифологический библиотекарь.

Откладываю книгу, беру шкатулку.

Стою, моргаю, шкатулку в руках верчу. Хорошая шкатулка, вместительная. И резьба на крышке обалденная: хоровод голых мужиков в шлемах с гребнями. А за ними вроде как море плещется. Редкая вещь. Антикварная. Как столик. Как сам Ерпалыч.

– Пойду я, Ерпалыч, – говорю.

– Да, да, Алик, – засуетился Ерпалыч, – конечно, идите!.. И книжку с собой возьмите. Да, вот еще…

Полез он в тумбочку, по плечи в нее зарылся и бухтит оттуда:

– У вас, Алик, магнитофон есть?

– Есть, – отвечаю. – Кассетник.

– Отлично! – кричит Ерпалыч и вылезает с какой-то кассетой в руках. – Вот вам, Алик, нужная музыка! Вы, когда Аполлодора читать станете, обязательно ее включите. А в особенности ежели мне после прочтения позвонить надумаете. Включайте, звук погромче – и звоните. Договорились?

– А… что за музыка?

Он даже удивился.

– Как – что? «Куреты», Алик, это и дураку ясно…

Дураку, может, и ясно…

Взгляд исподтишка…

Древесный палочник с хитренькой мордочкой черепахи Тортилы, заныкавшей Золотой Ключик и от сявки-Буратино, и от пахана-Карабаса. Неожиданно грустные глазки часто-часто моргают, гоняют морщинки от уголков, и тоненькие «гусиные лапки» ручейками вливаются в океан впадин, складок, бугров и ямочек, теней и света, из которых время слепило это подвижное лицо, коему место скорее в музее, под стеклом, на пыльном листе бумаги с неразборчивой подписью типа: «Рембрандт. Возвращение блудного сукина сына. Эскиз соседа на заднем плане» – нежели в обшарпанной квартире за рюмкой перцовки.

И еще: руки.

Пальцы скрипача на пенсии.

Вот он какой, Ерпалыч…

Уже в дверях стою и чувствую: чего-то мне не хватает. Постоял, подумал – и дошло до меня: магнитофон старик выключил. Точняком как я на пороге встал и за замок взялся.

Ни секундой раньше.

4

Вернувшись домой, я быстро разделся, плюхнулся на незастеленную кровать (ура моему разгильдяйству!) и почти сразу заснул.

Снилось мне, будто я листаю полученный от Ерпалыча раритет, ничего в нем понять не могу – то ли пьяный я, то ли во сне ничего понимать и не положено – короче, листаю, злюсь ужасно, а из книги все листики в клеточку сыплются. Надоело мне их с пола подбирать, сунул я листики эти клетчатые не помню куда, книгу на стол бросил и сплю себе дальше.

Плохо сплю.

Коряво.

Или даже не сплю, потому что звенит где-то. В ушах? А теперь громыхает. Гроза, должно быть. Зимняя. В подъезде. На моей лестничной клетке. Сперва гремела, а теперь опять звенит. В звонок звенит. В мой дверной звонок. А вот опять гром бьет. В дверь. Сапогом, похоже. На литой подошве. Сильно бьет. Видать, разошлась гроза не на шутку.

Муть у меня какая-то в голове, мысли козлами скачут, и темно вокруг. Не то чтобы совсем мрак, но темнеет. Потому что вечер. Наверное.

– Сейчас! – кричу. – Открываю!

А сам часы нашариваю. Нашарил. Без шести шесть. Все-таки вечера, надо полагать. Рано у нас зимой темнеет. А светлеет – поздно. Вот ведь какие чудеса природы…

– Открываю!

В дверь снова зазвонили и застучали. А я сижу на кровати, тупо смотрю на часы и стрелок ни черта не вижу. Только что видел, и вот – не вижу.

– Кто там? – кричу.

– Да я там! – отзывается гроза. – Ты что, заснул, что ли?! Открывай, придурок!

Кто такой этот «я», шумевший за дверью, понять было сложно, но я – который сидел на кровати – решил дверь все же открыть.

Открыл. С трудом, но – открыл.

На пороге стоял Ритка. В смысле Ричард Родионыч, старший сержант патруля. Жорик-служивый и мой школьный товарищ. Злой в данный момент до чрезвычайности.

– Да ты и вправду спишь! – изумляется Ритка-жорик.

– Сплю, – виновато развожу руками я.

И вдруг просыпаюсь!

И Ерпалыча вспомнил, и две бутылки перцовки, и «Куретов» громогласных, и книжицу зеленую, и самое главное – что обещал познакомить сегодня Ритку с моим приятелем из Дальней Срани, кентавром Фолом, для чего мы все трое должны были встретиться около пяти в «Житне».

– Ты извини, Ритка, – мямлю я, невпопад моргая слипающимися веками. – Мы тут утром с Ерпалычем… под Икара и Дедала…

5

– …Ну ты даешь! – вопил Ритка, бегая по всей квартире и грохоча сапожищами. Он недавно сменился с дежурства, так что до сих пор был в полушубке (правда, без погон) и казенных сапогах – только табельное оружие сдал и ушанку с кокардой сменил на легкомысленный вязаный «петушок».

– Нет, ну ты даешь! Алька-голик! С утра! С Ерпалычем! С горла! «Олдёвку»! Не зря тебя Фима Крайц «прожженным интеллигентом» назвал! Золотые слова!..

Великий умник и магистр всяческих наук Ефимушка Гаврилович Крайцман – а в просторечии Фима Крайц по кличке «Архимуд Серакузский» – еще в школе обозвал меня «прожженным интеллигентом». И на мой резонный вопль: «А ты?!», не менее резонно ответил: «И я!».

– И он таки прав! – заискивающе ухмыляюсь я.

– Прав?! – орет Ритка поставленным командирским голосом. – А то, что твой Фол у подъезда битый час мерзнет – это кто прав?! Ерпалыч?! Или Фима?!

Оказывается, мой друг-кентавр с Риткой уже успели познакомиться и слиться душами в ожидании «этого разгильдяя Алика, вывесившего фонарь обоим (конец цитаты)». Я давно заметил: когда вместе с кем-то от души ругаешь одного и того же человека, сходишься с коллегой-ругателем необычайно быстро.

Так что мой пьяный сон не пропал втуне: извечные антагонисты – кент и жорик – нашли общий язык, а я выспался и стал вполне готов к употреблению.

В качестве амортизатора – ибо жорики-служивые и городские кентавры друг друга, мягко выражаясь, не любят. Что вполне объяснимо. Служивые – они стражи порядка, а там, где собираются кенты в количестве, большем, чем двое, (пожалуй, и одного-то много!) порядка быть не может по определению. Так уж эти двухколесные оболтусы устроены. То гонки затеют, да такие, что светофоры вслед мигают от обалдения, а дорожники из ГАИ валидол спиртом запивают; то старушек по вечерам пугают; то между собой передерутся, а драка у кентов – дело долгое и совершенно невыносимое, даже если со стороны смотреть.

<< 1 2 3 4 5 6 >>