Оценить:
 Рейтинг: 0

Беседы о литературе: Восток

Год написания книги
2018
Теги
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
3 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Я когда-то сказал одной знакомой, которая слишком озабочена церковным поминовением: вспомнил – уже помолился. Оказывается, это у меня с далекого детства. Вот что я запомнил из спектакля «Синяя птица». У меня вопрос: как Метерлинк относился к тому, что бельгийцы проявляли рвение в уничтожении евреев?

Спасибо Вам. Сначала я все-таки отвечу на значительно более важную Вашу реплику, которую я не могу оставить без ответа. Нет. Церковное и литургическое поминовение усопших – это не что-то пустое, как Вы сейчас сказали. Оно чрезвычайно важно и необходимо. Но оно должно идти от сердца, оно не должно быть оторванным от нашей реальности, от нашего с вами личного участия в этой молитве, не только словами, но и слезами. А то ведь иной раз получается так, что мы отдаем в церковь записку, а сами не участвуем в этой молитве, а сами как-то забываем о том, что молиться-то мы должны все вместе, что без нашего участия молитва будет неполной, ненастоящей. Литургическое поминовение усопших чрезвычайно важно и необходимо. Но мы должны участвовать в этом поминовении, включаясь в него от всего сердца.

Что же касается Вашего вопроса о фашизме, то, увы, практически во всех народах было не так уж мало людей, которые сотрудничали с фашистами. Были такие среди бельгийцев, были такие среди греков, среди румын, среди русских, белорусов и украинцев… Это больно, об этом не хочется говорить, но, увы, это так.

Я напоминаю вам, что наша сегодняшняя беседа посвящена Морису Метерлинку: его творчеству и духовным поискам; той боли, о которой он говорил в течение всей своей жизни; боли, которой он учил не бояться. Человек, особенно в XX веке, зачастую предпочитает убежать от боли, обезопасить себя разного рода духовными анальгетиками, жить под наркозом, потому что без наркоза больно. Метерлинк учил боли не бояться, потому что, только если идешь этим путем, можно остаться человеком. В противном случае становишься каким-то механизмом.

Имеет ли какое-то значение: снятся или не снятся усопшие близкие? Узнаем ли мы друг друга в пакибытии?

Что касается близких, которые снятся или, наоборот, не снятся. Вы знаете, сновидения – это какой-то особый феномен… Что же касается того, узнаем ли мы друг друга, – я, конечно, об этом ничего не знаю, но, тем не менее, могу с уверенностью Вам сказать: узнаем. Узнаем, потому что узнаём, потому что уже теперь присутствие усопших, святых и праведников в особенности ощущается нами как абсолютно реальное. И если мы узнаём присутствие святых в нашей сегодняшней с вами жизни, то, конечно же, мы узнаем друг друга в пакибытии.

Я хочу подчеркнуть еще одно: в последние периоды истории, то есть во времена советской власти, старались говорить о смерти так, будто ее нет. Смерть была, если хотите, под запретом. Люди в советской стране жили – и будто бы не умирали даже. И вот этот животный страх перед смертью, который исповедовался нами и нашим обществом очень долго, его несостоятельность и его дурное на нас всех без исключения влияние – уничтожается в творчестве Метерлинка. Метерлинк говорит о смерти очень много и очень жестко. Метерлинк говорит о том, что смерть – это очень больно, больно бесконечно. Но он при этом учит нас не бояться этой боли. Поэтому мне представляется, что иногда взять в руки книжку с сочинениями Метерлинка и перечитать «Синюю птицу» от начала до конца в течение одного вечера – это чрезвычайно нужно и важно каждому и каждой из нас. И это чтение нам поможет преодолеть дурные комплексы, которые в нас есть, дурные страхи, которые нам внушены и в нас имплантированы, страхи, от которых необходимо избавляться. Потому что тот мир, который открыт для нас Богом, больше любых наших страхов и комплексов.

Мигель де Унамуно: «Святой Мануэль Добрый, мученик»

8 июля 1998 года[5 - Некоторые фрагменты текста беседы были введены автором в статью «Избавление от страха»; см.: Русская мысль. 1998. № 4230 (9–15 июля). С. 19. Впоследствии статья вошла в книгу «На путях к Богу Живому» (М., 1999).]

Мне бы хотелось сегодня поговорить с вами о тех проблемах, которые ставил в своем творчестве Мигель де Унамуно, один из самых заметных испанских писателей XX века. Вообще, испанская литература нашего столетия дала миру очень много. Это творчество и Валье-Инклана, и Антонио Мачадо, и Лорки, и Хименеса, и многих других поэтов, мыслителей, философов. Среди них Мигель де Унамуно занимает далеко не последнее место.

Ученый, профессор классической филологии, специалист в области греческой и римской литературы, затем ректор Саламанкского университета, романист, поэт и философ, Унамуно был в предвоенное время, если хотите, совестью Испании. Очень многие испанцы ждали именно того, что скажет не кто-то другой, а Мигель де Унамуно: ученый, поэт, романист.

Сегодня мне бы хотелось взять за основу для нашей передачи небольшую повесть Унамуно, которая называется «Святой Мануэль Добрый, мученик». Эта повесть появилась в 1931 году. Ее главный герой, дон Мануэль Добрый – это деревенский священник, который, как оказалось, не верил в бессмертие души. Подвижник, труженик и аскет, человек, полный любви и сострадания к каждому, он всего себя отдал своим прихожанам. После смерти он почитается как святой, на его могилу стекаются паломники. Епископ решает собирать материалы для жития. И при этом несколько людей, которые отца Мануэля окружали при жизни, знают, что сам он не верил в то, что проповедовал, – как им кажется – не верил в бессмертие души. Именно об этом говорит одна из его прихожанок, от лица которой ведется повествование.

«В деревне, – говорит она, рассказывая об умершем священнике, – все ходили к мессе хотя бы только затем, чтобы поглядеть на него и послушать его голос: у алтаря он словно преображался, лицо его пылало. Было одно благочестивое упражнение, которое он ввел в общественный культ, и состояло оно в том, что в храме собиралась вся деревня, мужчины и женщины, старики и дети, и все мы читали в один голос и единым дыханием “Верую”: “Верую во единого Бога Отца Всемогущего, Творца неба и земли” – и всё, что следует дальше. И не хор то был, а единый голос, простой и слитный голос, вобравший все наши и возносившийся подобно горе; а вершиною горы, порой уходившей в самые облака, был голос дона Мануэля. И когда доходили мы до слов: “Верую в воскресение плоти и жизнь вечную”, голос дона Мануэля тонул в голосе всей деревни, словно в озере, и происходило это оттого, что он молчал». Священник, главный герой повести Мигеля де Унамуно, молчал, когда вся деревня исповедовала свою веру в воскресение мертвых, потому что он считал, что сам в жизнь вечную не верит.

Похоже, что аналогичным сомнениям не был чужд и сам Мигель де Унамуно. В предисловии к своему роману «Туман», говоря о самом себе в третьем лице, как бы от имени своего героя, Унамуно замечает: «Его терзает навязчивая, почти маниакальная идея: а если его душа, равно как души всех прочих людей и даже тварей на земле, не наделена бессмертием, причем бессмертием в том смысле, как понимали его простодушные католики Средних веков? Тогда пропади всё пропадом и не стоит надрываться. Отсюда же и отвращение к жизни у Леопарди после того, как его постигло крушение самой заветной иллюзии: его надежды на вечную жизнь».

И надо сказать о том, что вымышленный Мигелем де Унамуно автор предисловия к «Туману» не совсем прав. Ни сам писатель, ни описанный им герой, отец Мануэль, не считают, что надрываться не стоит. Они испытывают не отвращение к жизни, а глубочайшую печаль. Только печаль не разрушающую, но открывающую какую-то новую перспективу, еще не вполне ясную, но уже предчувствуемую. Именно поэтому и писатель, и его герой дон Мануэль трудятся изо всех сил, сознавая, что главное заключается в том, чтобы жить ради другого, чтобы поддерживать человека, который оказался рядом с тобой, но только не идти в самого себя и не потеряться в глубинах собственного одиночества. Вот в чем заключается основной жизненный принцип, который исповедуют и Унамуно и его герой, но повторяю, что окрашен этот принцип действительно в тона глубочайшей печали.

У печали, которая так близка Мигелю де Унамуно, очень долгая история. Еще Августин на рубеже IV и V веков заметил, что его современники остро переживали два чувства: страх перед смертью (metus mortis) и отвращение к жизни (taedium vitae). Похоже, что одно вообще неотделимо от другого. Страх, животный ужас перед небытием и – пресыщенность, отвращение к жизни, желание не жить, потому что всё уже испробовано. Однако не все оказывались пленниками двух этих чувств. Те, кому удавалось не попасть в их лапы, жили в состоянии именно той особой печали – очень острой, но вместе с тем светлой, о которой говорит Унамуно. Конечно, не первый, потому что еще в древности об этой печали блестяще рассказали сначала Марк Аврелий, который не был христианином, в своей книге «Наедине с самим собой» и открывший для себя Бога и веру в Него Боэций. Оба они: Боэций в «Утешении философией»

и Марк Аврелий в своих записках рассказали о том, что такое эта печаль.

Не чужда эта глубокая печаль и библейскому миропониманию. Напомню вам один стих из 6-го псалма: «Утрудихся воздыханием моим, измыю на всяку нощь ложе мое, слезами моими постелю мою омочу». Или по-русски: «Утомлен я воздыханиями моими; каждую ночь омываю ложе мое, слезами моими омочаю постель мою»[6 - Пс 6: 7.]. Удивительно перевел эти слова на латынь блаженный Иероним в Вульгате: Laboravi in gemitu meo lavabo per singulas noctes lectum meum in lacrimis meis stratum meum rigabo… Почти стихи… Это чувство печали в другом месте Псалтири прямо называется «печалью души» (tristitia animae). Я сознательно ввожу в наш с вами разговор латинские слова, потому что главный герой у Унамуно, главный герой той повести, о которой мы с вами размышляем сегодня, все-таки знал Библию именно в латинском варианте как испанец. Печаль души… «Вскую прискорбна еси, душе моя? И вскую смущаеши мя?»[7 - Пс 42: 6.] Quare tristis est, anima mea…

Брат той героини повести Унамуно, от имени которой ведется повествование, рассказывает сестре: «Однажды в полнолуние мы с доном Мануэлем возвращались в деревню берегом озера. Поверхность его рябила от горного ветра, и по ряби прыгали отсветы полной луны, и дон Мануэло сказал: “Погляди, вода молится, сейчас она бормочет: janua coeli, врата небесные, ora pro nobis, молитесь за нас”. И ресницы его дрогнули, и две капли украдкой скатились с них, упав в травы, и, словно в каплях росы, в них задрожал свет полной луны».

Может показаться, что, вводя в свою повесть этот эпизод, Унамуно впадает в сентиментальность. Однако это не так. Природа этой скорби, которую он действительно нарисовал, как на картине (это вообще свойственно испанской литературе – такая живописность, стремление к зрительным образам), несравненно глубже, чем просто грусть, чем, скажем, та грусть, которая была воспета в элегиях Альфонсом де Ламартином или кем-нибудь другим из французских писателей первой половины или середины XIX века. Это была эпоха элегической поэзии, когда в стихах принято было грустить. Но, повторяю, грусть Ламартина несравненно менее глубока, чем та скорбь, о которой говорит Унамуно.

Это скорбь человека, который сталкивается лицом к лицу со смертью и, не будучи в силах объяснить ее, не желает, тем не менее, быть ею побежденным. Повторяю, не желает быть побежденным смертью, не понимая, что это такое. Эта скорбь сродни той, которая была пережита Иисусом во время Гефсиманского борения, когда Он, наш Господь, перефразируя псалом, воскликнул: «Прискорбна есть душа Моя до смерти», Tristis est anima mea usque ad mortem[8 - Мф 26: 38. В Синодальном переводе: «Душа Моя скорбит смертельно…»]. Не случайно тема именно этой боли Иисуса в Гефсиманском саду, тема богооставленности, той богооставленности, которую переживает Иисус на Кресте, проходит через всю повесть Унамуно красной линией. Дон Мануэль, главный герой этой повести, сам переживает богооставленность и, наверное, в силу этого понимает, что именно значат слова Иисуса на Кресте: «Боже, Боже мой, почему Ты Меня оставил?».

«Голос – вот что было в нем самое чудесное, божественный голос. Услышишь – и слез не сдержать. Когда он, служа торжественную мессу, запевал входную молитву, церковь вздрагивала, а всех, кто слушал, пробирало до нутра. Пение его, уносясь за пределы храма, замирало над озером и у подножия горы. И когда в проповеди на Страстную пятницу выкликал он слова Христовы Deus, Deus meus, Quarem edere liquisti, “Боже мой, Боже мой, для чего Ты меня оставил?” – по толпе прихожан пробегала глубокая дрожь, точь-в-точь как по водам озера под неистовством северного ветра. И было так, словно слышали они самого Господа нашего Иисуса Христа, словно голос звучал из того древнего распятия, к подножию которого столько поколений матерей слагали свои горести. Раз было, услышала эти слова его мать, мать самого дона Мануэля, и не смогла удержаться, крикнула прямо с места, она стояла на коленях: “Сын мой!” И слезы у всех полились ручьем. Можно было подумать, что материнский вопль вырвался из полуоткрытых уст Богоматери Скорбящей с семью мечами в сердце, образ которой был в одной из капелл церкви. А потом Бласильо-дурачок навострился повторять патетическим эхом по деревенским улицам: “Боже Мой, Боже Мой! для чего Ты Меня оставил?” – да так, что у всех, кто его слышал, слезы на глаза наворачивались». Вот так переживает дон Мануэль, герой повести Мигеля де Унамуно, богооставленность и боль Иисуса на Кресте.

Повторяю, что тема эта была глубоко пережита в первые века христианской истории древними христианскими писателями и, более того, даже их современниками-язычниками, как, например, Марком Аврелием. Однако с наступлением Средневековья люди стали как-то прямолинейнее и проще. Человек просто принял как должное слова из Книги Премудрости Соломона, где говорится о том, что он, человек, создан для нетления и соделан образом вечного бытия Божьего[9 - Ср.: Прем 2: 23.]. Человек начал ждать бессмертия как награды. Шли века. Разумеется, не всегда ситуация была одной и той же. Разумеется, были люди, которые в бессмертие верили пламенно, были люди, которые ждали его, повторяю, как награды; были и те, которые его отрицали. Но лишь с наступлением XVIII века философы один за другим начали с воодушевлением говорить о том, что человек создан вовсе не для бессмертия. Это те, кто считали, что переросли христианство. Дидро, д’Аламбер и Вольтер, другие мыслители Нового времени вернули человечество к размышлению над тем, что смерть всевластна, но в этом нет ничего страшного.

Такому повороту темы способствовали и огромные успехи в естественных науках. Способствовала этому и та вера в прогресс, которая этим успехам сопутствовала. Жизнь всё больше осмыслялась как форма существования белковых организмов. Но затем, на рубеже XIX и XX веков, разразился кризис. Эмиль Верхарн, удивительный бельгийский поэт, человек по-настоящему тонкий, но, увы, неисправимый провинциал, всё еще верил в силу науки, которая спасет человечество. Однако его современники уже почувствовали страшную боль от того, что человек разуверился в своем бессмертии.

На рубеже XIX и XX веков наступили времена, очень похожие на те, в которые жили и Марк Аврелий, и Августин, и Боэций – времена глубочайшей грусти. Осознав, что в средневековой вере в вечную жизнь есть ложь (а ложь в ней действительно была, потому что евангельская правда в Средние века смешалась с фольклорными, по сути своей языческими, представлениями о загробном мире), человечество, которое, казалось, уже совсем порвало с Богом, которое, как говорили в те времена мыслители, «освободилось от религии», почувствовало, что вид пустого неба невыносим, что жить в мире, где Бога нет, невозможно. Почувствовало не совсем то, о чем [устами своего героя] говорил Достоевский, восклицая, что если Бога нет, то всё позволено. Нет, другое: если Бога нет, то и меня, человека, тоже нет. Кстати говоря, Мигель де Унамуно блестяще пишет в одном из своих стихотворений именно об этом: «Если б я существовал, – говорит он, – но я, похоже, не существую. А я, – восклицает поэт, – непременно существовал бы, если бы существовал Ты, Боже!» Эта взаимосвязь между человеком и Богом начинает чувствоваться заново в начале XX века, чувствоваться с той же остротой, с какой ее чувствовал Августин и его современники; чувствоваться заново с огромным трагизмом и с огромным напряжением.

Итак, на рубеже XIX и XX веков начался, в условиях этого томления и грусти, период поисков Бога, период изобретения новых религий, ухода в эзотерику (напомню, что именно в это время Елена Блаватская создает свои книги), увлечения тайными знаниями и просто – дикой тоски; период декадентского уныния и отчаянного желания не жить. Не случайно в начале нашего века увеличивается число самоубийств, в особенности среди интеллектуалов и поэтов, для которых суицид оказывается единственным выходом из того тупика, в котором пребывает мир – мир, узнавший, что смерть непобедима.

Что происходит в это время? Человек стремится к Богу, но не видит Его. Чувствует, что в жизни значимо прежде всего невидимое, но не знает, как к нему, к невидимому, прикоснуться. Человек ощущает, что призван к жизни вечной, но не понимает, что это такое – вечная жизнь. Переживает религиозный порыв, но при этом, увы, не находит того пути, по которому он в этом порыве сможет двигаться вперед. Объясняется это, наверное, прежде всего тем, что христианство, понятое в Средние века как религия индивидуального спасения, исчерпало себя. Больше такая религия человечеству не нужна. Церковь превращается в место, куда приходят старые женщины, чтобы утешиться, или неожиданно прибегают молодые люди, нуждающиеся в том, чтобы исповедовать какой-нибудь тайный грех, нуждающиеся в умерщвлении плоти, чтобы найти в ней, в этой борьбе с плотью, альтернативу кипению крови. Христианство переживает кризис.

Николай Федорович Фёдоров, мыслитель, без всякого сомнения, сильный и оригинальный, но не представлявший себе бытия вне его материальности и телесности, обнаруживает, что важно не только верить в Бога и заступничество Его святых, но и держаться друг за друга. Но ведь именно в этом заключается суть христианства, а следовательно, и веры в жизнь вечную. Правда, в результате Фёдоров создает чудовищную в своем материализме теорию всеобщего воскресения и рисует перед глазами своего читателя страшную картину мира, который вдруг наполнится восставшими из мертвых. Естественно, воскресших людей будет столько, что они не поместятся на земле и должны будут поэтому переселяться на другие планеты. Развивая идеи Фёдорова, калужский учитель математики по фамилии Циолковский задумается над тем, как осуществить вывоз оживших с переполненной земли. И так будет создана теория космических полетов. Сегодня всё это кажется просто нелепостью…

Фёдоров, как это ни парадоксально, был, несмотря на близорукость и нелепость своего материализма, одним из тех, кто нащупал ту дорогу, на которую необходимо было выйти христианству. Опираться нужно не только на Бога, но и друг на друга. Без общин, без всего того, что первые христиане называли communion sanctorum, то есть общение святых, просто-напросто нельзя быть христианином. Об этом говорил еще Тертуллиан, восклицавший: «Unus Christianus nullus Christianus!», «Христинин один – не христианин». Невозможно реализовать свою веру в одиночку.

И главный герой повести Мигеля де Унамуно это тоже понимает. Дон Мануэль живет для своих прихожан. Он навещает больных вместе с врачами, помогает крестьянам в их трудах, вместе с ними молотит и веет зерно, колет дрова для бедных зимой и наведывается в школу, где помогает учителю, причем не только по катехизису, но и по другим предметам. А летом ходит посмотреть на деревенские посиделки. Цитирую: «Не раз случалось ему играть на тамбурине, пока парни с девушками плясали. У другого это казалось бы гротескным осквернением духовного сана, а у него получалось каким-то священнодействием, как бы частью богослужения. Звонили Angelus, он откладывал в сторону тамбурин, обнажал голову, а вслед за ним и все остальные, и читал молитву Angelus Domini nuntiavit Mariae, а затем говорил: “А теперь на покой до утра”».

В этой зарисовке, казалось бы, на первый взгляд очень испанской и чисто фольклорной, Мигель де Унамуно приближается к сердцевине евангельского благовестия. Бог, явивший Себя во Христе, открывается нам и спасает нас от смерти, только если мы не теряем друг друга, только если мы чувствуем себя семьей Христовой. Не случайно на время Тайной вечери Иисус занимает место главы семейства во время пасхального седера. Дон Мануэль своими трудами объединяет крестьян вокруг Бога и, утверждая, что он просто не хочет, чтобы они теряли веру своих предков, на самом деле предлагает им отнюдь не средневековое, а новое, вернее – всегда новое, евангельское представление о жизни вечной.

«Эта постоянная его занятость, постоянная сопричастность трудам и радостям всей деревни, – пишет Унамуно, – казалось, была для него средством уйти от самого себя, уйти от собственного одиночества. “Боюсь я одиночества”, – твердил он. И все-таки иногда он совсем один шел берегом озера к развалинам старого аббатства, где словно и доныне пребывают души благочестивых цистерцианцев, прах которых почивает здесь, забытый историей. Там еще сохранилась келья настоятеля, его прозвали отец командир, и, говорят, на стенах кельи еще видны пятна крови, брызгавшей, когда он умерщвлял свою плоть. О чем размышлял там наш дон Мануэль? Доподлинно помню одно: как-то, когда зашел разговор об аббатстве, я спросила его, почему он не постригся в монахи, и он ответил: – Вовсе не потому, что у меня на попечении вдовая сестра и племянники, нуждающиеся в помощи, ведь бедным – Бог опорой; а потому, что не рожден я ни отшельником, ни анахоретом, одиночество убило бы мою душу, а что касается монастыря, мой монастырь – Вальверде-де-Люсерна (место, где он жил и служил. – Г.Ч.). Я не должен жить в одиночестве; я не должен умереть в одиночестве; я должен жить ради народа моей деревни и умереть ради народа моей деревни. Как спасу я собственную душу, если не спасу душу своего народа?”».

Так рассуждает деревенский священник в повести Мигеля де Унамуно, священник, который, как оказывается, верит в жизнь вечную, но только не в ту жизнь вечную, которую можно заработать, а в ту, что дается нам, когда мы становимся Церковью, когда мы научаемся держаться друг за друга и жить так, что в нас и сердце и душа едино, как говорится в книге Деяний апостолов[10 - Ср. Деян 4: 32.].

Еще больше приблизился к тайне смерти Морис Метерлинк в своей «Синей птице». Напомню, как в Стране Воспоминаний его герои встречаются с Бабушкой и Дедушкой, уже умершими. Оказывается, что они всё время спят. И просыпаются, лишь когда о них вспоминают живые. Только эта молитва, молитва живых, выводит их из состояния вечного сна. «Мы тут живем всегда в надежде, что вот-вот кто-нибудь из живых придет проведать нас, а они приходят так редко, – говорит Бабушка. – Каждый раз, когда вы вспоминаете о нас, мы просыпаемся и снова вас видим», – продолжает она. – «А вот если бы еще люди молились», – развивает эту тему Дедушка. И тогда Тильтиль, его внук, замечает: «А отец говорит, что молиться не надо». – «Нет. Молиться – значит вспоминать. Как – не надо молиться?» Вот оно, столкновение старого и нового. Представитель старого, утвердившегося в XVIII веке взгляда на жизнь полагает, что молиться не надо. Носитель нового, возрожденного христианского понимания мироздания, Дед, говорит: «Молиться – значит вспоминать».

Биологический страх перед смертью преодолевается, но преодолевается только одним путем: любовью к ближнему. Любить – это значит желать, чтобы тот, кого ты любишь, никогда не умер, как говорила одна святая на рубеже нашего столетия. Если любовь будет действительно сильна как смерть, то это желание осуществится.

В деревне, где живет дон Мануэль, рассказывали легенду о городе, который погрузился на дно озера. «В глубинах души нашего дона Мануэля тоже сокрыт и спрятан город, – говорит его прихожанка, от лица которой ведется рассказ, – и оттуда порой тоже слышится благовест. И город – кладбище, где покоятся души наших предков». Страх перед смертью действительно преодолим. Но преодолим он в том случае, когда преодолен taedium vitae, то отвращение к жизни, что начисто лишает человека сил и делает его безжизненной марионеткой в руках его собственных желаний. Безмерная печаль, tristitia animae, распространяется на самые разные стороны жизни, и в том числе она выражается в боли об усопших. Но только эта печаль плодотворна, ибо именно из нее вырастает молитва, то единство, что выводит нас из тупиков бытия и ставит лицом к лицу с Богом. Tristitia animae выводит нас именно на ту дорогу, которая ведет к встрече с Богом, явившемся нам во Христе Иисусе.

Еще в XIX веке во французских семинариях говорили: «Кто любит цветы, любит девчонок». Считалось, что если семинарист собирает цветы и любит их благоухание, это значит, что из него выйдет плохой священник. А вот что говорит сестра Эмманюэль, французская монахиня, которая много лет назад покинула Францию и поселилась в окрестностях Каира, в городке для бездомных, разделив с ними все тяготы их жизни: «Живой – это тот, кто любит цветы, солнечный свет, еду»… И вдруг вспоминает совершенно неожиданно историю. Святой Франциск, умирая, попросил Кьяру дать ему миндальный марципан. И Кьяра, которая знала, что он просто обожает миндальные марципаны, уже приготовила их. «Видишь, что такое жизнь? – говорит сестра Эммануэль. – А что попросила бы я? – Мороженое с ванилью». Вспоминается, что Антон Павлович Чехов, умирая, попросил бокал шампанского. Мороженое с ванилью просит женщина, аскетизм и добровольная нищета которой известны всем. Но аскетизм – это не уход в раздраженное неприятие жизни. Наоборот: неприятие жизни, неприятие цветов, неприятие красоты неба и того пейзажа, который открывается дону Мануэлю, гуляющему по берегу озера, ведет к катастрофе, ведет к тому внутреннему озлоблению, с которым несовместимо упование христианина, с которым несовместима вера в вечную жизнь.

Человечество к концу XX века, как мне кажется, уже преодолело один из самых страшных кризисов в своей истории: кризис ужаса перед смертью. Герой повести Мигеля де Унамуно, дон Мануэль Добрый, уже почти преодолел этот кризис в своем собственном жизненном подвиге, он уже почти вышел из тупика. Человечество преодолело этот кризис, ибо нашлись люди, которые осознали, что Христос не призывает ненавидеть цветы и вообще всё то, что мы называем словом «жизнь». Христос призывает нас просто не бояться ничего, и в том числе смерти. Дон Мануэль Добрый, герой повести Мигеля де Унамуно, именно этому учил своих прихожан, учил, как настоящий праведник. И умер он, как праведник и подвижник, в церкви, куда его принесли в кресле, потому что он не мог не быть со своими прихожанами в последний час. Умер под звуки молитв, потому что он просил, уже умирая, чтобы прихожане все молились за него, молились едиными устами и единым сердцем.

«Дона Мануэля принесли в храм, сил у него не было, и поэтому говорить долго он не мог, всего лишь несколько слов сказал он прихожанам: “Друзья мои! Ибо сил у меня хватит лишь на то, чтобы умереть, и ничего нового я вам не скажу. Всё я вам уже говорил. Живите в мире и в уповании, что все мы увидимся когда-нибудь в другой Вальверде-де-Люсерне, затерянной среди звезд ночных, что светят над нашей горой и отражаются в нашем озере. И молитесь. Молитесь Марии Пресвятой, молитесь Господу нашему. Будьте добрыми, этого довольно. Простите зло, которое мог я соделать вам помимо воли и по неведению. А теперь, после того, как я благословлю вас, прочтите все как один Pater noster, “Отче наш”, Ave, Maria, “Радуйся, Мария”, и Salve, Regina, Mater misericordiae, “Привет Тебе, Царица”, а в заключение Credo, “Верую”. Затем он благословил народ распятием, которое держал в руках, и все дети и женщины плакали, да и многие мужчины тоже. И тут начались молитвы, и дон Мануэль слушал их молча, держа за руку дурачка Бласильо, который под звуки молитвословий постепенно засыпал. Сперва “Отче наш” и эти слова: Fiat voluntas Tua, sicut in caelo et in terra, “Да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли”; затем Ave, Maria, “Радуйся, Мария” и эти слова: “Молись о нас, грешных, ныне и в час смерти нашей”, Оra pro nobis peccatoribus, nunc et in hora mortis nostrae; затем Salve, Regina, “Привет тебе, Царица” и эти слова: “Тебе вздыхаем, скорбя и плача в сей юдоли слез”; и в заключение “Верую”. И когда дошли мы до слов: “В воскресение плоти и в жизнь вечную”, весь народ почувствовал: его святой отдал Богу душу».

Так, под слова исповедания о жизни вечной, которая ждет каждого из нас, умирает герой повести Мигеля де Унамуно, прошедший труднейшим путем. Путем, который за нас с вами, людей конца XX века, прошли наши деды и бабушки и их современники, те, с жизненного подвига которых начался трудный, очень трудный и вместе с тем прекрасный XX век, тот век, в который человечество действительно преодолело один из самых страшных кризисов в своей истории.

Ромен Роллан: «Жан-Кристоф»

Мне бы хотелось сегодня обратиться вместе с вами к книге, которую сейчас, я думаю, читают довольно мало, хотя в тот момент, когда она появилась, она произвела огромное впечатление на всех читателей, причем в самых разных странах. Я имею в виду роман Роллана «Жан-Кристоф».

Ромен Роллан дружил с Максимом Горьким, бывал в советской России, поэтому к нему далеко не все читатели относились адекватно. Одни видели в нем «красного», другие видели в нем человека, который, оказавшись в сталинской России, ничего в ней не понял. Однако, кроме всего прочего, Роллан – это писатель уникального дарования. Ромен Роллан сумел рассказать о том, что заложено в музыке Бетховена, средствами литературы, средствами романа. И если бы вы спросили у меня, кто все-таки главный герой этой книги, я бы сказал: нет, не Кристоф; главный герой этого романа – Людвиг ван Бетховен. Ромен Роллан написал о Бетховене несколько книг, он практически всю жизнь жил Бетховеном и его музыкой. Однако, как мне представляется, все-таки самая глубокая книга о Бетховене вышла у него в художественной форме. Это роман о гениальном музыканте по имени Жан-Кристоф.

Кристоф считает себя неверующим и в разных местах книги декларирует свое неверие. Однако среди его друзей оказывается и священник. Это аббат Корнель. Оказалось, что аббат обладал огромной внутренней независимостью. «Кристоф никак этого не ожидал. Перед ним понемногу раскрывалось величие религиозного и свободного мышления аббата, его мощный и светлый мистицизм, лишенный горячности, пронизывавший все помыслы священника, все поступки его повседневной жизни, все его представления о вселенной и побуждавший его жить во Христе, как, согласно его вере, Христос жил в Боге».

Так пишет Ромен Роллан в романе «Жан-Кристоф», рассказывая об аббате Корнеле.

«Он ничего не отрицал – ни одной из сил, действующих в жизни. Для него все писания, древние и современные, религиозные и светские, от Моисея до Вертело, были достоверными, божественными – во всех отразился Бог. Священное Писание являлось только одним из наиболее ярких образцов такого рода, подобно тому как Церковь была наиболее высокой избранницей объединившихся в Боге братьев; но ни Писание, ни Церковь не замыкали Дух в косной истине. Христианство было для него живым Христом. История мира была только историей неуклонного роста и расширения идеи Божьей. Разрушение Иерусалимского храма, гибель языческого мира, неудача крестовых походов, пощечина Бонифацию VIII, Галилей, бросивший нашу Землю в беспредельные пространства, мощь бесконечно малых частиц по сравнению с большими, конец королевской власти и конкордатов, – всё это на время сбивало с пути сознание людей. Одни от отчаянья цеплялись за то, что было обречено на гибель, другие хватались за какую-нибудь случайную доску и плыли по воле волн. Аббат Корнель спрашивал себя: “Что сейчас исповедуют люди? Что помогает им жить?” – ибо верил: где жизнь – там и Бог. Вот почему он почувствовал симпатию к Кристофу.

А Кристоф с радостью слушал прекрасную музыку, какой полна возвышенная религиозная душа. Она будила в нем отдаленные и глубокие отзвуки вследствие его постоянного стремления живо отзываться на всё. У сильных натур подобные реакции: инстинкт жизни, инстинкт самосохранения, – как бы удар весла, который восстанавливает равновесие и дает лодке новое направление. Омерзительный парижский сенсуализм и неудержимый рост скептицизма вот уже два года как воскресили Бога в сердце Кристофа. Не то чтобы он поверил в Него, он отрицал Бога. Но он был полон Им. Аббат Корнель говорил ему, улыбаясь, что, подобно доброму великану, его покровителю (Ромен Роллан имеет в виду святого Христофора. – Г.Ч.), он, сам того не ведая, несет Бога в себе.

– Почему же я не вижу Его? – спрашивал Кристоф.

– Вы – как миллионы других людей: вы видите Его каждый день, хотя и не подозреваете, что это Он. Бог открывается в самых разных формах: одним – в повседневной жизни, как апостолу Петру в Галилее, другим (например, вашему другу Ватле) – как апостолу Фоме, в осязаемых ранах и в бедах, которые нужно исцелять; вам – в величии вашего идеала: “Noli me tangere…” Наступит день, и вы узнаете Его.

– Никогда я не отрекусь от своих взглядов, – заявлял Кристоф. – Я свободный человек.
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
3 из 5