Густав Даниловский
Мария Магдалина


Со свойственной ему впечатлительностью он так горячо увлекся своими собственными рассказами, что появление Марии взволновало его менее сильно, чем ожидал. Он не потерял ни нити рассказа, ни самообладания, и это сознание своей силы придало ему толчок для слишком смелого возражения, какое он позволил себе в отношении к глубоко чтимому всеми Симону.

По минутному смущению Марии он понял, что он еще не стал для нее ничем. Быстрыми, как молния, взглядами он пытался проникнуть в ее мысли, но видел лишь пышные, почти совершенно красные на солнце волосы, томным спокойствием дышащее розовато-белое лицо, длинные опущенные ресницы и прекрасные, цветущие формы, соблазнительно вырисовывающиеся в складках ее гибкого платья. Чуть-чуть выдвинутая вперед ее маленькая ножка, блестевшая на траве, точно полоска снега, на минуту поглотила все внимание Иуды.

Быстрые волны нервных судорог пробежали по его лицу, рука опустилась, словно раненная стрелой, глаза закрылись будто в обмороке, и он весь вздрогнул, точно охваченный внезапным пронизывающим холодом.

Присутствующие приняли это за проявление мистического волнения, но Мария не дала себя обмануть – она быстро отдернула назад ногу, встала и, напевая вполголоса какую-то плясовую, фривольную, совершенно не подходящую к общему настроению песенку, проворным, эластическим шагом, чуть-чуть колыхаясь в стане, стала удаляться, провожаемая недоуменными взглядами, и стройная, как колонна, исчезла под навесом дома.

Огорченная поведением сестры, Марфа, желая затушевать впечатление, распорядилась подать завтрак, но ни белый хлеб, ни мед, ни мех с вином не были в состоянии сломить печать молчания, сомкнувшую уста.

Суровая сосредоточенность Симона, мечтательная задумчивость Лазаря передались Марфе. Иуда ел, точно не замечая, устремляя минутами взор то в прозрачную даль, то в трепещущие на песке солнечные пятна и дрожащие тени листьев.

Он думал о том, как ему понимать поведение Марии: она ушла, но не сердясь, а, напротив, как будто маня, с игривой песенкой на устах. Кому ж она пела: ведь не добродетельной же Марфе, не больному Лазарю, не престарелому Симону?..

Сердце его забилось сильнее, душа затрепетала, и, глядя затуманенными глазами на угол плоской крыши, покрывавшей ее покои, он прошептал:

– Что бы ни сталось… сегодня под ночь я войду!

Глава вторая

Очутившись у себя, Мария приказала Деборе убрать горницу, разложить на полу шкуры и ковры, вынуть из ларца и развесить по стенам цветные завесы, расставить на столе статуэтки, подсвечники и разные безделушки, точенные из мрамора, бронзы и перламутра, приготовить ванну с благовониями и повязки для волос.

Девушка оживленно суетилась по комнате, Мария же, водя пальцами по струнам лютни, шаловливо улыбалась своим мыслям.

Она уж знала, что Иуда явился главным образом ради нее; впечатление, какое произвел на него вид ее обнаженной нога, не ускользнуло от ее внимания. Она догадывалась, что он придет, придет наверно; и вот она сначала ослепит его, даст ему один миг надежды, поиграет и потом оттолкнет. Так она отомстит ему – совсем не за то, что произошло в ту безумную ночь на поросшем травой, лозняком и цветами лугу, на берегу шепчущего голубые сказки озера – это должно было случиться не с этим, так с другим кем-нибудь из множества поклонников, которые кружились подле нее, как ночные бабочки вокруг горящего костра. Иуда только оказался наиболее решительным, до дерзости смелым и сильным, как подобает мужчине. Крепки и жгучи были объятия его рук, точно обручи из раскаленного железа; как выжженные клейма горели на грудях, на губах, на плечах и на бедрах его порывистые, жгучие поцелуи, ошеломляли клокочущий путь взыгравшей крови дикие взрывы ненасытной страсти и глухой, непонятный, хищный и таинственный, как первобытная речь, лепет оборванных слов, обрывков ласк, сладострастья и забывшего стыд безумья. Он овладел ею, как лев ягненком.

В то время как другие надкусывали только кожуру ее плода, розовую от бурлящей крови, он одним взмахом стряхнул ее с дерева, как спелое яблоко, зажег пламенным румянцем и, облитую соками наслаждения, захлебнувшуюся в них, открытую до последних тайников, до утраты сознания, – своей тяжестью увлек ее в омут бездонно глубоких неведомых ощущений. В те звездные ночи, холодные до дрожи и в то же время до духоты знойные, она лежала на душистых травах и млела в упоении с ним, превращаясь из стройной девушки в пышную, розовую, цветущую женщину с круглыми, выдающимися вперед грудями.

При этом воспоминании у нее раздулись и налились кровью жилы и чуть заметный чувственный трепет, точно щекочущее прикосновение чьих-то нежнейших крыльев, пробежал вдоль спины и бедер.

Он получил все – ее первый крик, боль, стыд и судорожный девичий трепет – и ушел от нее, бросил, оставил.

Она крепко дернула струны, положила лютню на колени и засмотрелась на подаренную ей одной финикиянкой небольшую статуэтку богини Астарты с продолговатыми глазами и маленьким ртом, что должно было выражать высшую степень красоты: правой рукой статуэтка прикрывала дельту, составленную линиями лонного всхолмления и пахов, представляющую символ безграничных любовных таинств, левою – поддерживала тяжелые полные груди, что вместе с широкими бедрами и вздутым животом должно было подчеркивать, что она является вечно плодородной матерью всего в мире.

Мария знала, что это – загадочная богиня, разжигающая в людях страсти, возбуждающая бешенство похоти во всех тварях, спаривающая птиц в гнездах, зверей в лесах, всемогущая повелительница тайников тела, культ которой поддерживался в недоступных храмах бесчисленным сонмом жриц.

Она слыхала об устраиваемых в честь ее таинственных мистериях, в которых пляшут сотни девушек, одни переодетые в мужские одежды, опоясанные фаллосами, другие в широко расстегнутых платьях, открывающих при каждом движении наготу тела.

Эти посвященные ей девушки, принеся однажды свою девственность в жертву богине, всю жизнь продолжают служить ей. Символом их высокого достоинства является божественный треугольник, украшение, завивание и умащение благовониями которого является предметом особых забот; они купаются в вызолоченных внутри бассейнах, в окрашенной пурпуром воде, смывая ее со всего тела, кроме волос, которые с течением времени приобретают цвет запекшейся крови. При закате солнца они отдаются прохожим, при восходе луны – себе. Потом зажигают светильники в большом зале, ложатся все рядом на этот ковер и грезят среди звезд о наслаждении, которое является для них предметом религиозного культа и учения, черпаемого не только у всех народов, но и у всех тварей земли и воздуха.

Чуть пробуждается рассвет, они встают нагие, поднимают кверху розовые от сна лица, красные головы и гибкие руки и поют гимн, восхваляющий причудливое противоречие богини: вечную плодовитость и вечную девственность, чистую непорочность и безграничное сладострастие.

Она знала, как преклоняются перед нею женщины Востока и как молят, чтоб она как можно дольше при превращениях месяца брала с них дань их крови.

Потом вспоминалась Марии суровая, страшная Геката, дочь Титанов, блуждающая в тьме ночной, бодрствующая над криком роженицы, тешащаяся страшным воем сук, убиваемых на ее алтаре.

Она содрогнулась невольно и с умилением перевела взор на алебастровую статуэтку Афродиты, которой приносятся в жертву распустившиеся розы и нежно воркующие белоснежные голуби, у которой есть цветущие зеленокудрые рощи, где белобедрые девушки всей земли с легкомысленной игривостью открывают свои прелести, маня к себе любовников.

«Не над всеми владычествует предвечный, – мелькнуло в душе боязливое сомнение, – непостижимый, неведомый, страшный, мстительный и строгий… А как нежна Афродита, как любвеобильна Астарта, как прекрасен лучезарный Аполлон! Эти дивные боги, отыскивающие самых красивых женщин, любовно прижимающиеся к ним в виде лебедей, ласкающие золотистым дождем. Златоволосыми нимфами, хороводами опьяненных вакханок заполняют они воды, луга и рощи – тешатся венками из роз и листьев винограда, мелодическим пением и неуклюжей беготней сатиров. То, чего одни стыдятся, другие высекают на кувшинах, на порталах зданий, а на страже лесов, развесистых деревьев, уютных, тенистых, созданных для свиданий уголков ставят похотливое божество – Приапа.

«У нас все грех, – размышляла она, – все связано строгими предписаниями сурового закона! А там, на Востоке и Западе, куда ни кинешь мыслью, – кипящий радостью жизни мир, где любовные упоения – не грех, а дар богов, предмет искусства и религиозного культа! Здесь – стон покаянных псалмов, а там на дивном эллинском языке радостно звучат брачные песни, сладостные звуки флейт, сверкают пестротой красок и движений воздушные пляски».

Она подняла кверху руки, точно простирая их в широкую даль, сладостно потянулась и обхватила сложенными руками проникавший через щель в стене сноп лучей заходящего солнца.

Лютня соскользнула с колен и, падая, зазвучала тихо всеми струнами.

У Марии слегка раздулись ноздри – она почувствовала опьяняющий аромат мирры и благовонных масел, доносившийся от бассейна, в который погружались по локти темные руки Деборы.

Когда прислужница размешала благовония, Мария одним движением скинула одежды, сбросила сандалии и погрузилась по пояс в ванну, потом легонько раскачалась, любуясь на круги и пузыри, которые пошли от нее по взволнованной воде, наклонилась над ней и стала ласкать поверхность ее сосками грудей, похожими на почки шиповника, плеснула по воде рукой и, разыгравшись, как сирена, начала брызгать на Дебору, бороться с нею, смеяться и щекотать, – на мгновенье окунулась, потом вынырнула и упругим движением выскочила из бассейна на каменный пол. По ее порозовевшему телу пробежал мимолетный трепет холода.

Она ухватила рукой край льняной ткани и окуталась ею; ткань облегла ее, точно золотистая пелена, своими складками, выделяя еще рельефнее дивное строение и богатство ее форм. Дебора между тем просушивала ее волосы, потом стала расчесывать их, разделяя на отдельные пряди, смазывать благовониями, заплетать в косы, завивать в кудри и локоны и с особым искусством укладывать на голове.

Мария обтирала свое тело и понемногу сбрасывала с себя покрывало; открываясь, точно статуя, из-под ткани, она отдавала распоряжения Деборе:

– Приготовишь мне этот желтый, тканный серебром пеплон и не забудь наполнить маслом все светильники, чтоб горели до рассвета – сюда придет галилеянин.

Дебора с изумлением посмотрела на госпожу.

– Кто? Этот, в заплатанном плаще? – спросила он удивленно, тем более что Мария, считаясь с домашними, не принимала дома мужчин.

– Что ты знаешь, – засмеялась Магдалина, – он большего стоит, чем иной щеголь; силен, как кентавр, грудь, как у гладиатора, правда, ноги и руки у него жилистые и косматые, и больно уж он грузен, – но ты здорово устанешь, прежде чем он обессилеет. Я его знаю – придет наверно. Я отправлю его ни с чем – можешь воспользоваться, не пожалеешь; в луке его бедер туго пружинится стрела амура; как у коня селезенка, играет в нем кровь…

«Ни с чем уйдет от меня», – повторила она про себя и побагровела от гнева, смешанного со злобой, за то, что он смел ее бросить, когда она отдалась ему вся девственно свежей; расстаться с нею, по которой столько мужчин сходит с ума, за которую не один готов спустить все свое богатство, которой, если бы только она хотела, сыпали бы пригоршнями сикли, драхмы и драгоценности… А он не потратил ни обола, выпил даром и оставил ее, как разбитый кубок, даже не оглянувшись.

Она откинула прочь простыню, сильнее затянула на бедрах поданную повязку, подвязала ее снизу и тяжело, так что затряслись груди, опустилась в кресло с высокими поручнями.

Машинально положила на придвинутую скамеечку белые ноги, и пока Дебора шлифовала ее ноги и натирала лепестками душистых цветов, погрузилась в никогда не покидавшие ее воспоминания о крае, где она провела детство, о холмах, лугах и озере Галилеи… В воображении ее заблагоухали луга ароматом чабра, иссопа, фиалок на откосах, заалел яркими цветами опьяняющий олеандр, зазвенели колокольчики возвращающихся стад, заулыбались ей юные загорелые лица пастухов, заколыхалось в светлой дали лазурное зеркало Тивериадского озера.

Она увидела, точно в тумане, игры купающихся с нею ровесниц, тот день, когда притаившиеся молодые рыбаки словили ее и черноглазую Сарру в сети и заласкали до потери сознания, прежде чем успели прибежать старшие.

Вспомнился бег взапуски по лесам, непонятная усталость в ногах, когда ее, запыхавшуюся, догонял стройный Саул, обхватывал за талию, поднимал на воздух и целовал в губы; нервные, визгливые возгласы бегающих кругом подруг, а потом возвращение в сладостном возбуждении в мелькающую вдали огоньками Магдалу, куда она иногда бежала разгоряченная, болтливая, а иногда плелась точно сонная, полупьяная, ленивая, полная сладостной истомы.

Обвеяли ее первые нежные, как пушинки одуванчика, волнения девичьей любви, первые стыдливые свидания, потом украдкой словленные у колодца поцелуи и объятия, дразнящие, обдающие жаром кувыркания на сенокосах и, наконец, Иуда; а потом с другими – как будто случайные встречи, в которых она иногда против намерения отдавала вдруг все, подчиняясь каким-то внезапно находившим на нее безотчетным порывам, какой-то необузданной стихии, каким-то простым, непосредственным побуждениям, чуждым теперешней ее, часто совершенно открытой, утонченной распущенности.

Грудь ее высоко поднялась от вздоха, губы искривились в печальной улыбке, глаза заволоклись туманом, и она покорным движением, точно отдаваясь на суд и милость, склонила голову, чтоб дать обсыпать волосы лазоревой пудрой, расширить кисточкой дуги бровей и окрасить еще ярче румянами несомкнутые губы.

Она встала, чтоб надеть длинный, с широкими рукавами, протканный серебром пеплон из желтого шелка. Мягкая, почти прозрачная материя нежными складками облегла ее фигуру, глубокие вырезы спереди и сзади открывали ее атласные плечи и почти до половины точеные, разделенные маняще-обворожительною тенью молочно-розовые груди. Платье с одной стороны от талии было не сшито, а лишь свободно связано перекрещивающимся зеленым, скрученным втрое шнурком, давая возможность видеть как бы через решетку красивую ногу от розовой пятки до дивно очерченного бедра. Посмотрев с удовлетворением и гордостью на отраженную в зеркале свою фигуру, Мария велела подать шкатулку и, подумав, выбрала ожерелье из бледно-розовых кораллов, обвила им несколько раз шею, а золотую застежку в форме ящерицы свесила между грудей.

Потом, накинув теплую шерстяную хламиду, вышла на крышу. Проходила уже четвертая стража. Быстро гасло зарево знойного дня, застилаемое мало-помалу ночной тьмой.

По далеким скалам еще блуждали отблески погасшей зари, а на темно-синем небе выступали кучками ярко искрящиеся звезды.

В долинах лежала уже густая тьма и сонная тишина.

Кое-где только двигался огонек колышущегося факела, где-то вдали ревел запоздавший вол, и ему отвечал протяжно и глухо рог пастуха.

Раскаленные от дневного зноя черепицы крыши согревали Марию снизу, а лицо обвевал бодрящий холод, от которого сжимались, вздрагивая, плечи и крепко прижимались друг к другу колени.

Во дворе еще царило движение: она слышала раздраженный голос Марфы, что-то объяснявшей прислуге, потом шаги, скрип засова у ворот и тяжелый кашель Лазаря. Долго следила за узкой стрелкой света на песке, которая потом вдруг сразу погасла.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 10 >>