Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Вольтер. Его жизнь и литературная деятельность

Год написания книги
2008
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
4 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Так рано прерванное дело успело уже, однако, сгруппировать вокруг себя все лучшие литературные силы вольнодумцев. Само запрещение издания и грозный литературный поход, предпринятый клерикальной прессой против нового направления, способствовали выделению «энциклопедистов» – как начали называть с этих пор сотрудников запрещенного словаря и их единомышленников – в особую партию, главою которой естественно стал Вольтер по своему возрасту, знаменитости и таланту. Такое положение придало ему новую энергию и внушило самые оптимистические надежды. «Чтобы опрокинуть колосса, достаточно пять-шесть сговорившихся между собою философов», – пишет он Д'Аламберу. «Дело не в том, чтобы мешать ходить к обедне, – спешит он определить размеры намеченной задачи, – а в том, чтобы вырвать отцов семейств из-под тирании и внушить дух терпимости. В этой великой задаче уже сделаны большие успехи».

Но, как ни велики эти успехи, – с конца пятидесятых годов и до самой смерти Людовика XV «дух нетерпимости» проявляется во всей силе. Книги, брошюры, даже простые предисловия к трагедиям подвергаются самому мелочному, придирчивому контролю и запрещаются в большинстве случаев. Этим достигается тот результат, что все большее и большее число произведений французской мысли печатается в Голландии, в Дрездене, в Швейцарии, и здесь эти запрещенные во Франции мысли высказываются с такою откровенностью, резкостью и озлоблением, которых не было и тени в напечатанных во Франции томах энциклопедии. Вышедшие за границей произведения массами провозились во Францию, и здесь те экземпляры, которые попадали в руки властей, сжигались у подножия лестницы парламента. Впрочем, нет. По свидетельству современников, парламентские советники, поговаривавшие в шестидесятых годах, что мало сжечь книги, что следовало бы сжечь также и авторов, разбирают произведения этих вредных авторов для своих библиотек, а в костры бросаются для виду связки старых бумаг из архива.

Главную массу этого рода произведений поставлял Вольтер. Прежде чем приняться за систематическую пропаганду, он постарался возможно лучше обезопасить себя. Кроме Делис, он владел загородным домом близ Лозанны, а в 1758 году приобрел еще Ферней – дворянское имение на французской территории, близ самой границы, в двух часах ходьбы от Женевы. «Я так устроил свою судьбу, – говорит Вольтер в своих мемуарах, – что могу считать себя одинаково независимым в Швейцарии, на женевской территории и во Франции… Не думаю, чтобы какое-нибудь частное лицо в Европе имело такую свободу, как я».

Начнись в самом деле преследование во Франции, он оказался бы в своем женевском поместье, а не поладив с женевцами, мог бы без затруднений перебраться в Лозанну. Недалеко было и до Невшателя, принадлежавшего Фридриху, с которым он помирился еще в 1757 году.

Запасшись столькими убежищами, Вольтер чувствовал себя в безопасности и мог приняться за работу. Но «сговориться» разделить литературный труд, работать заодно Вольтеру было все-таки не с кем. Лучшие силы разраставшегося философского движения все более и более склонялись к полному материализму и устраняли из своих рассуждений идею Творения и Провидения. Вольтер же был решительным противником этого учения, считая его не только ложным, но еще и вредным по своему влиянию на читателей-нефилософов. Жан-Жак Руссо, влияние которого быстро росло, был деистом. Вольтер очень ценил его «Исповедь Савойского викария» и даже не раз сам перепечатывал ее для контрабандного распространения. Зато все другие взгляды этих двух писателей были настолько противоположны, что если б у них и не возникло личной вражды, которой нам придется еще коснуться, между ними все-таки не могло бы существовать, имея в виду общего врага, даже того ограниченного союза, которого держался Вольтер по отношению к материалистам.

Недостаток сотрудников Вольтер старался заменить удесятеренной производительностью и разнообразием форм и даже тона своих произведений. Под различными псевдонимами, то выдавая их за переводы с английского, то приписывая умершим писателям, а иногда и вымышленным духовным лицам, Вольтер с начала шестидесятых годов наводняет своими изданиями Францию и главнейшие центры читающей по-французски Европы. Одною из его излюбленных форм для этого рода произведений были философские словари, маленькие карманные энциклопедии, которых он издал несколько. Здесь в коротеньких статейках под заглавиями «Аббат», «Атеизм», «Бог», «Добро», «Душа» и прочих, размещенных в алфавитном порядке, Вольтер излагает все свои взгляды: бранит духовенство, доказывает бытие Божие, спорит с атеистами, обсуждает с различных сторон вопрос о зле в мире, излагает идеи Локка, разбирает Священное Писание – словом, не оставляет незатронутым ни одного из занимающих его вопросов. Рядом с этим, в других изданиях те же вопросы разбираются в связном изложении философских трактатов. Иной раз, под псевдонимом какого-нибудь духовного лица, они излагаются в виде проповеди или поучения. Но самой удачной, самой живой формой рассмотрения все тех же вопросов являются у Вольтера диалоги. Иногда разговор касается только одного предмета, чаще разговаривающие перебирают их чуть ли не все. Собеседники бывают самые разнообразные: в одном диалоге монах Риголо разговаривает с китайским императором, которого старается обратить в свою веру и смешит своими аргументами.

Китайцы всегда играют у Вольтера роль мудрецов, и император является представителем мнений автора. По временам собеседниками оказываются древние философы, или Марк Аврелий, пришедший с того света взглянуть на свой родной Рим, разговаривает со встреченным им монахом. Разговор между Лукианом, Эразмом и Рабле происходит уже прямо на Елисейских полях, где два новейших сатирика знакомят древнего римлянина с теми условиями, при которых им пришлось писать свои произведения. А там Вольтер вдруг переносит нас на «Обед графа Буленвилье», где целая компания живых, современных ему французов: граф, графиня и один из гостей, – в длинном споре с другим гостем, аббатом, разбирают Библию, пересматривают догматы церкви, излагают учение деистов и доводят под конец аббата до понимания, что он совершенно с ними согласен. На этот раз автор рисует с натуры. По всей Европе и в особенности во Франции за долгими поздними обедами светские люди вели тогда разговоры о философских и научных вопросах, а чаще всего о религии («при лакеях», – с негодованием замечает Орас Уолпол, излагая в письме к другу свои парижские впечатления). При этом между вымышленными лицами в «Диалоге» Вольтера и действительными знакомыми Уолпола, с которыми он обедал в 1765 году, та разница, что граф Буленвилье и его гости – деисты и горячо проповедуют существование Бога, а знакомые Уолпола – отъявленные атеисты, среди которых сам Вольтер считается отсталым. «Вольтер – ханжа: он деист», – говорила о нем Уолполу одна дама. Этот обычай вести в обществе разговоры теоретического характера, о котором упоминается во множестве современных мемуаров и писем, был, вероятно, причиной того обстоятельства, что писатели XVIII века так часто прибегали к форме диалога для изложения своих взглядов.

Главное место во всей этой обширной контрабандной литературе занимает у Вольтера разбор Библии, догматов, истории церкви и поведения духовенства. Вольтер издал даже со своими примечаниями перевод большей части исторических книг Ветхого Завета, производивший тем большее впечатление, что сама Библия была недоступна большинству читателей-католиков, так как допускалась лишь в латинском переводе.

Морлей совершенно справедливо замечает, что Вольтер разбирает Священную историю точно так же, как если бы разбирал произведение современного историка. Он основательно изучил и Библию, и древнюю христианскую литературу. Многие из его библиогностических замечаний подтверждаются позднейшими изысканиями в этой области, но у него нет и тени спокойного исторического отношения к предмету, свойственного английским и немецким исследователям. Впрочем, та сторона католицизма, с которой по преимуществу боролся Вольтер: дух нетерпимости, преследования, жестокости, – вовсе не была в современной ему Франции явлением, отошедшим в область истории, каким был он для английских критиков XVIII и немецких – XIX века. Этот дух был еще настолько жив в отечестве Вольтера, что мог порождать, как увидим из дела Ла Барра, чисто средневековые зверства.

Вольтер не только исследует творения библейских писателей, он с ними своеобразно полемизирует, как со своими литературными противниками: острит, негодует, ловит их на противоречиях. Он старательно подбирает аргументы, чтобы доказать невозможность даже таких библейских событий, в которых нет ничего чудесного, и приходит в восторг, если случайно наталкивается на аргумент, которого раньше не знал. Характерен в этом отношении рассказ о посещении его знаменитым скульптором Пигалем, приехавшим в Ферней, чтобы сделать статую хозяина замка. Вольтер не соглашался позировать, уверял, что раз у человека нет лица (от худобы), нельзя делать его статуи, и нарочно гримасничал и шевелился, едва гость принимался за работу. Но вот случайно зашла речь об отливке статуй, и Пигаль заметил, что эта операция требует довольно продолжительного времени. Такой аргумент против золотого тельца, на отливку которого, по мнению Пигаля, понадобилось бы полгода, так обрадовал Вольтера, что в благодарность он отдался в полное распоряжение художника, и модель статуи была благополучно окончена. То же своеобразное, полемическое отношение к Библии выражается у Вольтера и в насмешках над теорией, по которой моря покрывали когда-то современные материки и даже горы. В пользу этой теории приводили то соображение, что на горах находят окаменелости рыб и морские раковины. «Но не проще ли, – спрашивает Вольтер, – предположить, что рыб занесли на горы путешественники, а относительно раковин стоит только вспомнить, как много приносилось их с берегов Сирии крестоносцами и пилигримами». Вольтер не знаток в этой области, и, вообще говоря, он не любит рассуждать о том, чего не знает, но этой теории он не мог не преследовать, потому что она напоминала ему о потопе. Старательно критикуя библейские события, он в то же время так сжился с Библией, что относился далеко не хладнокровно и к библейским личностям. К одним он чувствовал вражду, другим покровительствовал. Царя Давида он ненавидел всей душой, а Саула горячо защищал против несправедливостей Самуила. К Соломону у него было двойственное отношение: порицая его за некоторые поступки в начале царствования, он, в общем, относился к нему хорошо и даже называл Фридриха «Соломоном Севера» в разгар «величайшей» дружбы с прусским королем. «Экклезиаста» и «Песнь песней» он перевел стихами, приложив также и подстрочный перевод подлинника.

Собственная философия Вольтера, изложение его положительных взглядов не так велико. Хотя в полном собрании сочинений этого автора оно занимает довольно значительное место, но это происходит от многочисленных повторений в разных сочинениях одних и тех же положений, часто подтверждаемых одними и теми же аргументами. Друзья указывали Вольтеру на эти повторения. «Да, да, – отвечал он, – повторяюсь и буду повторяться, пока люди не исправятся». Он не любил делать вторых изданий своих мелких произведений, а коль расходилась одна брошюра, писал другую на ту же тему, – в другой форме, но с тем же содержанием, изменяя его лишь по некоторым вопросам: о зле в мире, о душе, о нравственности, о наградах и наказаниях Божеством человека. По этим вопросам Вольтер не только меняет свои взгляды, но непрерывно противоречит себе, и не раз в двух произведениях, изданных непосредственно одно после другого, под разными псевдонимами, говорит противоположные вещи.

Вольтер – не систематический мыслитель, а по преимуществу борец, пропагандист и, пожалуй, учитель. Для него практические выводы из теоретических положений часто дороже самих положений. Для него в высшей степени важны тактические соображения о том, как отразится данная мысль в умах последователей, как отзовутся на нее противники двух противоположных направлений: клерикалы и атеисты, не считая Ж.-Ж. Руссо и его последователей, стоящих в стороне от тех и других. Не следует давать противникам никакого оружия в руки; нужно, освобождая читателей из-под авторитета духовенства, предохранять их в то же время от атеизма. Эти правила, несомненно, руководят Вольтером в его пропагандистской деятельности. Поэтому не всегда можно легко и с уверенностью сказать, что в этой массе контрабандных произведений высказывается автором лишь потому, что таково его искреннее убеждение, а что говорится по тем или другим тактическим соображениям. Некоторым пособием в этом отношении может для нас служить одно произведение, стоящее совершенно особняком от других, – это «Трактат о метафизике», написанный еще в Сирее и составляющий первое цельное изложение философских взглядов Вольтера. Он не предназначался для печати, а исключительно для одной только г-жи Дю Шатле, и действительно не был напечатан при жизни автора. На его содержание не могли влиять никакие посторонние соображения. Можно поэтому с уверенностью сказать, что взгляды, перенесенные из этого сочинения в фернейские произведения Вольтера, составляют его действительные убеждения. Хотя никоим образом нельзя заключать об ратное, что все мнения, отличающие фернейские произведения от «Трактата о метафизике», высказывались лишь под влиянием тактических соображений: между «Трактатом» и этими произведениями прошло около тридцати лет, и взгляды автора могли, естественно, измениться.

Уже в этом сирейском произведении Вольтер приводит свои два главных доказательства бытия Божия, которые неизменно повторяет и впоследствии: всё в природе устроено разумно, во всем заметна целесообразность, – следовательно, мы должны заключить, что всё в ней устроено высшим разумным существом с мудрыми целями. «Из одного этого, – говорит Вольтер, – я не могу еще заключить, что высший разум, так искусно устроивший материю, создал ее из ничего, – не могу заключить о его бесконечности.» К этим заключениям нас приводит другой аргумент: «Я существую, значит, нечто существует, а так как ничто не может само себе дать существования, – следовательно, все получило его от одного вечно существовавшего Бытия, которое и есть Бог. Из этого же необходимо следует, что Бог бесконечен во всех отношениях, так как что же может ограничить его?» Он и здесь уже говорит об атеистах, но спорит с ними только по существу, совсем не затрагивая вопроса о вреде их учения. Вольтер вообще придерживался того мнения, что прогресс знания подрывает атеизм, заставив, например, повсюду признать существование зародышей вместо прежнего представления о происхождении низших организмов из гниющих веществ. Он думал, что философия Декарта, с ее отсутствием пустоты в природе, с ее вечностью и бесконечностью материи, легче допускала возможность обходиться без идеи Творца, чем философия Ньютона с ее пустотою, атомами и конечностью материи. Он был убежден, что Ньютон, взгляды которого он популяризировал, докажет существование Бога французским «мудрецам». Поэтому до появления на сцене во второй половине XVIII века материализма, признававшего основные положения Ньютона и тем не менее отбросившего идею Творца, атеисты не беспокоили Вольтера.

Те мысли «о душе», которые были высказаны Вольтером в «Английских письмах», почти с буквальной точностью повторяются и в «Трактате о метафизике». В этом отношении Вольтер всегда остается верен своему учителю Локку. По вопросу о свободе воли он и в «Трактате», и в написанных тоже в тридцатых годах «Основах философии Ньютона» признает за ней свободу «безразличия». Под влиянием страстей или сильных внешних импульсов воля несвободна, но в совершенно спокойном состоянии человек может по произволу выбирать между несколькими действиями. Здесь он отступает от Локка, но впоследствии, очевидно, глубже вдумавшись в этот вопрос, уже всегда – согласно с Локком – настаивает на том, что наша свобода заключается в возможности делать то, что хотим, но никак не в свободе хотеть или не хотеть. Наши желания всегда имеют достаточную причину в той или другой идее, идеи же в нас непроизвольны. Свобода безразличия, то есть беспричинного выбора, – бессмыслица.

На вопрос, как согласить идею всемогущего и всеведущего Бога с существованием в мире зла нравственного и физического, Вольтер в «Трактате о метафизике» отвечает, что мы не имеем иного понятия о добре и зле, о справедливости и несправедливости, кроме того, которое составили себе о действиях полезных или вредных для общества и сообразных или несообразных с теми законами, которые сами установили. Это идея отношений между людьми, которая совершенно неприменима к понятию о Боге. Говорить, что Бог несправедлив, потому что пауки едят мух, а люди живут только 80 лет, совершенно бессмысленно. Мысль об относительности понятий о добре и зле Вольтер развивает дальше в главе «О добродетели и пороке». Для существования какого бы то ни было общества, говорит он, необходимы законы, – даже для игры необходимы те или другие правила. Существующие законы чрезвычайно разнообразны. В одних странах они наказывают за то, что дозволено в других, и наоборот.

«Все народы согласны лишь в одном: называть добродетелью дозволенное их законами и пороком – запрещенное… Добродетель есть привычка делать то, что нравится окружающим людям; порок – привычка делать то, что не нравится, а нравятся людям поступки, полезные обществу… Меня могут спросить, – продолжает Вольтер, – добро и зло, добродетель и порок существуют, следовательно, не сами по себе, а лишь по отношению к нам? Да, так же точно, как сладкое и горькое, теплое и холодное существуют не сами по себе, а по отношению к нам. Тогда, скажут иные, если нам выгодно убивать, красть, нас ничто не удержит. Я могу ответить этим людям только одно: они, вероятно, будут повешены».

Во всех этих рассуждениях Вольтер является точным последователем Гоббса и Локка, популяризировавшего мысли Гоббса об относительности наших нравственных понятий.

А вот что говорит наш автор в трактате «Le philosophe ignorant» [2 - «Невежественный философ» (фр.)], написанном в 1766 году, обращаясь к тому же Гоббсу: «Напрасно удивляешь ты читателей, почти успевая доказать им, что все законы условны, что справедливо и несправедливо лишь то, что условлено называть таковым в данной стране». Вольтер соглашается, что трудно с точностью определить границы между справедливым и несправедливым, как между слабыми оттенками цветов; но главные цвета бросаются в глаза так же точно, как и главные нравственные понятия. Это изменение взгляда на нравственность находится в тесной связи с явившимся у Вольтера в шестидесятых годах третьим доказательством бытия Божия, на котором он настаивает теперь едва ли не больше, чем на двух первых. «Важнее метафизических споров, – говорит он в „Философском словаре“, – будет взвесить, не необходимо ли для общего блага нас, несчастных мыслящих тварей, признать существование карающего и награждающего Бога, Который бы служил для нас уздою и утешением?» Вольтер находит, что это совершенно необходимо. Общество атеистов может существовать, по его мнению, лишь в том случае, если оно состоит из одних философов, при этом людей богатых, любящих спокойствие и избегающих трудов и опасностей, сопряженных с занятием общественных должностей. Но как для народа —для бедняков, так и для лиц, занимающих какие бы то ни было должности, вера в карающего и награждающего Бога необходима: это единственная гарантия против тайных преступлений, избегающих людского правосудия. «Если бы Бэйлю (утверждавшему, что общество атеистов может существовать) пришлось управлять пятью– или шестьюстами крестьянами, он не замедлил бы возвестить им награждающего и карающего Бога». С другой стороны, «я не желал бы иметь дела с правителем-атеистом, который нашел бы для себя выгодным истолочь меня в ступе: я совершенно уверен, что был бы истолчен», – утверждает Вольтер. Иметь дело с фанатиком, разумеется, еще того хуже, – тот если не истолчет, то сожжет человека уже без всякой выгоды, и спастись от него гораздо труднее. Но во всяком случае гибельны обе крайности. Спасение в одном деизме, или теизме, как безразлично называет Вольтер свою религию.

Вольтер утверждает теперь, что мораль одна у всех людей, – иногда он прибавляет: у всех разумных, размышляющих людей; иногда же не делает никаких исключений, но тогда сводит эту мораль к единственному правилу: «Не делай другим того, чего не желаешь, чтобы делали тебе другие». Расширяя, таким образом, общечеловеческую мораль, Вольтер не находит, чтобы ей противоречил даже обычай некоторых дикарей съедать своих старых отцов, – обычай, приводимый Локком в пример крайнего разнообразия относительности людских понятий о справедливости. Дикарь, съедающий отца, думает Вольтер, желает, вероятно, быть в свою очередь съеденным своими детьми, когда слишком состарится и полная опасностей жизнь дикаря станет ему в тягость. Иногда Вольтер приводит, впрочем, два-три примера определенных нравственных истин, признанных всем человечеством, и тогда мы с удивлением встречаем среди этих примеров следующий, поражающий своим субъективизмом: «Если я потребую у турка, гебра или жителя Малабарского берега данные им взаймы деньги… все они согласятся, что справедливость требует их заплатить…» («Phil. ignorant»). Невольно вспоминается, что Вольтер никому ничего не был должен, но имел очень неисправных должников, вроде герцога Вюртембергского.

Относительно способа наказания Божеством человека, Вольтер противоречит себе в различных произведениях, по-видимому, умышленно. В «Проповедях» («Homеlies»), изданных в 1767 году от имени английских духовных лиц, доказывается необходимость будущей жизни. Добродетельные люди часто страдают в этой жизни, и божественная справедливость осталась бы неудовлетворенной, если бы их не ждала награда за гробом. Но в «Диалоге между А., В. и С.», изданном вскоре после «Проповедей», мы находим рассуждения, расходящиеся с мнением благочестивых пасторов. «Вечный принцип так устроил вещи, – говорит А., представитель мнений автора, – что, если моя голова хорошо организована и мой мозг не слишком сыр и не слишком сух, я имею мысли, за что и благодарен от всего сердца». И далее. «Понятие об отдельной от тела душе, – говорит тот же А.,– явилось следствием несчастной привычки принимать слова за реальные существа, чему в древности немало способствовал Платон своим философским жаргоном».

В «Истории Женни», романе, выданном автором за произведение английского теолога Шерлока, одно из действующих лиц говорит своему сыну, сделавшемуся атеистом и отчаянным негодяем, что нельзя быть уверенным в полном исчезновении вместе с жизнью того, что в нас мыслит и желает и что называли когда-то монадой. Бог может сохранить монаду после смерти и поступить с нею сообразно с ее поведением при жизни. Но в следующем же произведении, где заходит речь о том же предмете, в диалоге «Софроним и Аделос», Вольтер говорит устами Софронима, разделяя его точку зрения.

Упорное подчеркивание Вольтером полезности веры не раз служило поводом к заподозриванию фернейского философа в том, что, в сущности, он не верит в Бога, а лишь «изобретает» его согласно знаменитой фразе из одного направленного против атеистов стихотворения. Но стоит вчитаться в произведения Вольтера, чтобы убедиться в том безусловном, решающем значении, какое имело для него телеологическое доказательство бытия Божия. Он не допускал и мысли о возможности движения, развития, присущих самой материи. Она представлялась ему неподвижной, мертвой, бесформенной массой, над которой оперирует действующая по плану внешняя разумная сила, вносящая в материю порядок, дающая ей форму и сообщающая движения. Часовщик, архитектор со своими результатами деятельности представляют для Вольтера полнейшую аналогию с творящей силой и материей. «Природы нет, – твердит он в своих произведениях, – а существует лишь искусство. Каждая соломинка свидетельствует о создавшем ее великом художнике». Тем же дуализмом проникнуты и его социальные и политические взгляды. Народ для него – та же неподвижная, бесформенная масса. Думать за нее, давать ей ту или другую форму могут только высшие, образованные классы. До сих пор масса была зла и фанатична, потому что подражала направлявшему ее духовенству. Когда высшие классы будут состоять из деистов, их терпимость и благожелательность сообщатся и массам посредством при мера с их стороны и подражания – с ее.

Вера в Творца и устроителя Вселенной лежала в самой основе миросозерцания Вольтера; зато относительно всех других вопросов, соприкасающихся с этой верой, он находился, по-видимому, в том положении, которое выразил в словах А. в упомянутом нами диалоге: «Относительно всего остального (кроме существования Бога) я брожу ощупью, в потемках. Сегодня я утверждаю явившуюся у меня идею, завтра я сомневаюсь в ней, послезавтра я отрицаю ее. Все добросовестные философы, – добавляет А.,– выпивши немного, сознавались мне, что находятся в том же положении». Далее тот же А. поясняет до некоторой степени и отношение Вольтера к вопросу о «полезности». На возражения С., не допускающего, чтобы всемогущий Творец стал наказывать созданные им существа, которые по необходимости совершенно бессильны в его руках, А. отвечает: «Знаю я все, что можно сказать об этом темном предмете, но я об этом не рассуждаю».

Вольтер и Руссо, имена которых так тесно связаны в умах потомства, гробы которых народный энтузиазм поставил рядом в Пантеоне, а кости реакция выбросила в одну яму, были при жизни непримиримыми врагами.

Уже первое произведение Руссо, обратившее на него внимание публики, «Речь о влиянии наук и искусств», должно было показать в нем Вольтеру человека диаметрально противоположных с ним взглядов по одному из самых существенных вопросов. В 1755 году Руссо прислал ему свое второе произведение – «Речь о неравенстве между людьми», – еще резче, в более широкой области, расходившееся со взглядами Вольтера. Дикари, являющиеся у Руссо единственными нормальными представителями человеческого рода, были для Вольтера просто «животными, еще недоразвившимися до человека… Это гусеницы, которые не сделаются бабочками раньше нескольких столетий» («Dial. entre A., В., С.»). Вольтеру было тем легче оставлять гусениц за пределами человечества, что он не признавал единства человеческого рода и находил, что приписывать общих предков неграм, краснокожим и европейцам так же неосновательно, как было бы неосновательно предположить, что те деревья, которые застали в Америке первые переселенцы из Европы, не были непосредственным продуктом американской почвы, а произошли от какого-то одного дерева, когда-то выросшего в Старом Свете. Этот взгляд на дикарей не мешал, впрочем, Вольтеру возлагать на них иногда (в некоторых диалогах и отчасти в романе «L'ingеnu» [3 - «Простодушный» (фр.)]) обязанность побивать своими аргументами бакалавров теологии и священников. Восхваление дикарей было в глазах Вольтера только нелепо, но мнение Руссо о собственности как источнике всех бедствий и преступлений человечества возбуждало его негодование. Для Вольтера уважение к собственности было, наоборот, одним из немногих нравственных правил, одинаково свойственных всему человечеству.

Тем не менее всегда отвечавший любезностью на любезность, Вольтер письмом поблагодарил Руссо за присылку «Речи», коснувшись ее содержания, правда, в шутливой, но, в сущности, лестной форме. «Никогда еще, – писал он, – не было потрачено столько ума на попытку возвратить людей к глупости. Читая вашу книгу, чувствуешь желание пойти на четвереньках. Но шестидесятилетняя привычка заставляет меня предоставить это естественное положение людям, более достойным его, чем мы с вами». И тут же он спрашивает Руссо о здоровье и приглашает к себе в Делис «пощипать нашей травы». Руссо, со своей стороны, почтительно благодарит за это письмо Вольтера, называя его «нашим общим учителем». Он и впоследствии, уже поссорившись, признавал, что сочинения Вольтера имели на него некоторое влияние. «Он сам не думает, но заставляет думать других», – говорил Руссо о фернейском философе.

Обмен любезных писем давал Руссо некоторое право обратиться к Вольтеру по поводу его «Поэмы о бедствии Лиссабона» с частным письмом, в котором он восстает против пессимизма автора поэмы и защищает мир и его Творца от возведенных на них обвинений. Руссо сам обращает внимание на странность того обстоятельства, что из них двоих оптимистом является он, бесприютный бедняк, а пессимистом – богатый, знаменитый, обладающий громадным талантом и влиянием Вольтер, имеющий, казалось бы, всё для того, чтобы быть счастливым.

Но, в сущности, эта перемена ролей была только кажущейся, и пессимизм Вольтера был гораздо поверхностнее недовольства Руссо. Этому последнему не нужно было землетрясений, чтобы убедиться в существовании зла в мире; только видел он его не там, где Вольтер. Мир был для него прекрасен, несмотря на землетрясения и на то, что ласточка ест червяков, а коршун – ласточку. С этим можно помириться. Неизмеримо больше зла в людских отношениях, в том, что «горсть людей утопает в излишествах, когда голодная масса нуждается в необходимом» («De l'inеgalitе…»). Но это зло люди сами создали; из рук Творца они вышли равными и счастливыми.

Пессимизм землетрясений и коршунов совершенно безнадежен – что тут поделаешь? – но в то же время и совершенно бесплоден. Он может дать тему для двух-трех художественных произведений, но на нем нельзя остановиться на продолжительное время. И Вольтер скоро оставил его в покое, вспоминая время от времени лишь по поводу «происхождения зла на земле». Вольтер, как мы знаем, не задавался слишком широкими и далекими целями. Нужно добиться уничтожения влияния духовенства на правительственные учреждения, свободы убеждений для мыслящих людей – вот главная задача. «Величайшая услуга, которую можно оказать человеческому роду, – пишет он в 1765 году Д'Аржанталю, – заключается, по моему мнению, в том, чтобы отделить глупый народ от порядочных людей, и мне кажется, что это дело значительно подвинулось. Нельзя выносить нелепого нахальства людей, которые говорят нам: „Я хочу, чтобы вы думали так же, как ваш портной и ваша прачка“.» В таких размерах задача была действительно близка к осуществлению. Огромное большинство дворянства, значительная часть буржуазии уже принадлежала к «порядочным» свободомыслящим людям, – «нелепое нахальство» не могло быть продолжительным. Фанатизм, правда, еще показывал когти, и к главной задаче у Вольтера скоро присоединилась борьба с безобразным судопроизводством старых парламентов, но и тут успехи следуют за успехами, победа возможна и даже близка.

По существу же современный общественный строй, кроме некоторых подлежащих отмене средневековых законов, вполне удовлетворителен, и в главных, основных чертах все в нем должно оставаться по-прежнему: просвещенные богатые господа – богатыми господами; глупый народ – народом, а лакеи – лакеями. Современный строй казался ему старчеством человеческого рода. Молодость человечества лежала позади, по крайней мере для народов, уже цивилизованных. Что еще возможно, так это задержать успехи старчества в особенности там, где его проявления – утонченность нравов и неравенство состояний – сравнительно еще невелики, как, например, в его родной Женеве.

Письмо в защиту Провидения не понравилось Вольтеру, и он уклонялся от ответа, сославшись на нездоровье. Это уже обидело очень обидчивого Руссо. А Вольтер между тем, будучи страстным любителем театра, принялся ставить у себя спектакли, на которые рвались женевцы, несмотря на запрещение Кальвина. Наличие такого соблазна для его соотечественников до глубины души возмущало Жан-Жака, который считал театр лучшим средством портить нравы, развивать в людях вкус к роскоши и отдалять их от чуждой театру массы. Копия с его письма к Вольтеру попала в руки бдительных хищников-издателей и была напечатана. Вольтер мог подумать, что напечатал ее сам Руссо, и последний счел нужным оправдываться, но воспользовался этим случаем, чтобы выразить Вольтеру новые для него чувства: «Я не люблю вас, милостивый государь», – так начинает он свое письмо, и, перечисливши вины Вольтера: развращение женевцев, внушение им недобрых чувств к нему, Руссо, и прочее, – он опять повторяет, что ненавидит Вольтера, которого когда-то любил. На это признание в ненависти не последовало ответа, но в письмах к друзьям Вольтер называл уже Руссо не иначе как сумасшедшим. «Новую Элоизу», поразившую общество, которое свело любовь к забаве, своей глубокой страстностью, он нашел неимоверно скучной и подверг самой беспощадной критике. В 1762 году «Эмиль» и «Общественный договор» Руссо сжигаются сперва в Париже, а затем – в Женеве. Бежавшего автора вскоре изгоняет также Бернское правительство, и он находит временное убежище лишь в невшательских владениях Фридриха II. Узнав о бедственном положении Руссо, Вольтер через общих знакомых опять зовет его к себе и обещает приют и безопасность. Но вскоре до него доходят слухи, что Руссо в письмах и разговорах обвиняет его в подстрекательстве к тем преследованиям, которым он подвергся со стороны Женевского и Бернского правительств. Такое тяжелое обвинение было более чем несправедливо. Вольтер помогал, наоборот, сторонникам Руссо, пытавшимся в Женеве добиться отмены направленного против него приговора. Затем окончательно и бесповоротно Руссо восстановил против себя Вольтера, назвав его печатно автором некоторых из тех контрабандных произведений, которые тот приписывал умершим или вымышленным личностям. После такого поступка Вольтер отбросил всякую сдержанность и уже не щадил красок на изображение Руссо. Придуманная им генеалогия, по которой характер автора «Эмиля» объяснялся его происхождением от собаки Герострата, встретившейся с псом Диогена, принадлежит еще не к самым злым выходкам Вольтера против Руссо. Из них двоих первый громче, чаще и резче нападал на противника, но как инициатива вражды, так и избыток ненависти принадлежали, в сущности, последнему.

Глава VI

Дела Каласов, Сирвенов и прочих. – Казнь Ля Барра. – Ферней и его жители. – Гости и переписка. – Отъезд в Париж. – Овации. – Болезнь и смерть. – Приключения после смерти.

9 марта 1762 года в Тулузе был колесован по приговору парламента старый гугенот Жан Калас, обвиненный в убийстве родного сына с целью помешать его переходу в католичество. Уже первые известия об этом деле произвели сильное впечатление на Вольтера. «Совершено страшное преступление, – пишет он одному знакомому, – только кем? Отцом-гугенотом или восемью судьями, колесовавшими невинного?» Он настойчиво требует от своих корреспондентов самых обстоятельных сведений об этом деле; знакомится с бежавшими в Женеву остатками семьи Каласа и вскоре пишет друзьям, что преступление совершено именно судьями и что он так же убежден в невиновности Каласов, как в своем собственном существовании. По собранным им сведениям, самоубийство сына ясно, как день. Во всем деле нет ни малейших оснований не только для обвинения, – даже для простого подозрения в убийстве. Но достаточно было кому-то в толпе, собравшейся посмотреть на снятое с петли тело самоубийцы, высказать предположение, что старик сам повесил сына, и это предположение повторяется толпой, приобретает среди враждебно настроенного католического населения достоверность факта и действует на судей.

Убедившись в невиновности Каласов, Вольтер взял на себя их защиту и не знал ни минуты покоя, пока не добился их оправдания. Прежде всего он пытается заставить судей опубликовать те факты, на которых основан их приговор. «Они говорят, что это не в обычае. А! Чудовища! Так мы же добьемся того, что это сделается обычаем», – пишет он д'Аржанталю. «Калас колесован, – этого не изменишь; но можно опозорить его судей, чего я им и желаю». Он пишет и публикует мемуары в защиту Каласов; приискивает им адвокатов и руководит этими адвокатами; старается заинтересовать их делом министра, фаворитку, всех своих высокопоставленных знакомых. Он помогает материально несчастной семье и побуждает помогать других.

Парламенты отнеслись вначале очень презрительно к поднятому Вольтером шуму. «Один советник парламента сказал на днях адвокату Каласов, – пишет в январе 1763 года Д'Аламбер Вольтеру, – что его прошение не будет принято, потому что во Франции судей больше, чем Каласов. Вот они каковы, отцы отечества!» Но почтенные отцы отечества жестоко ошиблись в своих расчетах. Каласов, то есть людей, им сочувствовавших и возмущавшихся приговором, было уже больше, чем парламентских советников. Скоро благодаря усилиям Вольтера вся Франция, вся читающая Европа превратилась в приверженцев Каласов. Понадобилось, однако, целых три года, чтобы добиться пересмотра процесса.

Наконец «высший суд» в Париже признал невиновность казненного гугенота и его семьи. «Эту победу одержала философия!» – радостно пишет Вольтер Д'Аржанталю по поводу оправдания.

Но у фернейского патриарха были уже на руках и другие процессы. Еще агитация по делу Каласов была только что начата, когда аналогичное дело привело под защиту Вольтера семью Сирвенов, заочно приговоренных к смерти за убийство своей, похищенной у них, сведенной в монастыре с ума и утопившейся в припадке безумия, дочери. После восьмилетних неутомимых усилий Вольтер добился пересмотра и отмены приговора также и по этому делу.

Рядом с громкими победами посредством агитации неутомимому патриарху нередко удавалось также освобождать втихомолку, при помощи личных связей с влиятельными лицами, гугенотских проповедников, отправляемых на галеры в силу исключительных законов, под которыми жили французские кальвинисты со времени отмены Нантского эдикта.

И не одних гугенотов защищал Вольтер; «судьба», или, вернее, слава, приобретенная им в качестве защитника Каласа, сделала Вольтера, как он говорит в «Мемуарах», «адвокатом всех проигранных дел». Ферней превратился в особого рода трибунал, где пересматривались все сомнительные смертные приговоры. Вследствие тайны тогдашнего судопроизводства дела доходили до Вольтера в большинстве случаев уже после совершения казней, и ему удавалось спасать лишь память казненных, их семьи и второстепенных обвиненных. Но на процессе супругов Монтабелли, обвиненных в убийстве матери «на таких основаниях, – говорит Вольтер, – которые показались бы смешными даже судьям Каласов», ему удалось спасти от костра жену Монтабелли, сожжение которой было отложено до разрешения ее от бремени.

Но в самом ужасном из процессов того времени Вольтеру не удалось при жизни одержать победу. На этот раз со стороны судей не было ошибки, хотя бы и вызванной религиозными предубеждениями, а было сознательное злодейство янсенистов, стремившихся доказать, что с изгнанием их врагов-иезуитов религия защищается лучше прежнего. В августе 1765 года в Аббевиле было поцарапано ножом стоявшее на мосту деревянное распятие. Молва указала на двух юношей, Ла Барра и Эталонда, одного шестнадцати, другого семнадцати лет, обративших на себя внимание публики тем, что однажды не стали на колени, когда мимо них проходила церковная процессия. Началось следствие. Эталонд успел бежать. Ла Барр был арестован. Павшее на них подозрение относительно порчи распятия не подтвердилось на следствии, но было доказано, что юноши непочтительно отзывались о церкви и духовенстве, знали наизусть отрывки из «Пюсель» и раскланивались – «шутя», как показал на допросе Ла Барр, – перед столом, на котором были разложены преследуемые книги, в том числе «Философский словарь» Вольтера. Этих-то детских преступлений было достаточно в глазах судей, чтобы приговорить Ла Барра, во-первых, к пытке с целью получения указаний на виновников порчи распятия, затем – к «казни отцеубийц»: сожжению живым после предварительного отрезания языка. К тому же приговорен был заочно и Эталонд. Мужественно вынес Ла Барр ужасные пытки, никого не назвав. Казнь над ним была совершена лишь с тем смягчением, что тело было брошено в огонь после обезлавления. Вся читающая Европа содрогнулась от ужаса и негодования при известии об этой казни. У несчастного мальчика были бесчисленные сообщники. Среди французского дворянства, к которому принадлежал он, почти не было невиновных в тех преступлениях, за которые он погиб. Юноша только подражал окружающим.

«Я стыжусь принадлежать к этой нации обезьян, так часто превращающихся в тигров, – пишет Вольтер Д'Аламберу при известии о казни. Нет, теперь не время шутить, остроумие неуместно на бойне… И нация позволяет это!.. Парижане поговорят немного и идут в комическую оперу… Я плачу о детях, у которых вырывают языки. Я – больной старик, мне это простительно». Друзья советуют Вольтеру не вмешиваться в это дело. Его «Словарь» брошен в костер вместе с телом казненного. В парламентских сферах поговаривают, что он виновнее Ла Барра, что его-то сочинения и развращают Францию. Вольтер и сам был испуган вначале и подумывал о переселении во владения Фридриха II; но это не помешало ему проявить самую нежную заботливость об Эталонде и знакомить Европу, путем публикации в печати, со всеми отвратительными подробностями процесса и казни в Аббевиле. В 70-х годах Вольтер делал попытки добиться пересмотра дела, но безуспешно. Лишь при республике был отменен этот ужасный приговор.

Принимаясь хлопотать за тех или других жертв неправосудия, Вольтер, с одной стороны, всей душой возмущался именно данной несправедливостью и сочувствовал данным лицам, но в то же время он имел в виду и общее положение дел. Борьба с отдельными парламентами за отдельные жертвы, которых он старался вырывать из их рук, сама собою превратилась у него в более общую борьбу за реформу судопроизводства. Пытки – ординарные и экстраординарные – были тогда еще в полной силе при следствии. Приговоры не мотивировались. Судопроизводство было тайное. Должности судей продавались. В различных провинциях действовали различные законы. Широко применяемая смертная казнь осложнялась колесованием, обрубанием членов и другими мучениями. Бывали еще и сожжения. Внимательно вникая несколько лет подряд во все подробности этих средневековых ужасов, Вольтер проникся к ним величайшей ненавистью. Когда в 1764 году вышло произведение Беккариа «О преступлениях и наказаниях», защитник Каласов радостно приветствовал такого сильного союзника. Он написал свое первое сочинение против казни Ла Барра в форме послания к Беккариа, а позднее составил комментарии на его знаменитое произведение.

Все эти судебные ужасы разрешались парламентами. Они же преследовали книги и писателей. Состоя в большинстве из янсенистов и оставшись после изгнания иезуитов, в 1762 году, господами положения, они вскоре оказались хуже иезуитов: и нетерпимы, и безжалостны. Написанная Вольтером «История парламента» довольно беспристрастна, но далеко не лестна для этого учреждения. Он находил, что если парламенты и ограничивают королевскую власть, то лишь в хорошем, мешая необходимым реформам и развитию духа терпимости, к которому гораздо более склонна высшая знать, составляющая двор и влияющая на королей. «Вы правы, – писал Вольтер Д'Аламберу, – восставая против знати и ее льстецов; но знатные люди покровительствуют при случае; они презирают ханжество и не любят преследовать философов. Что же касается ваших парижских педантов, купивших свои должности, этих грубых буржуа, полуфанатиков-полуглупцов, то эти не способны ни на что, кроме гадостей».

Поэтому, когда в 1771 году канцлер Мопу остановил действия парижского парламента и предпринял в то же время некоторые – правда, незначительные – судебные реформы, Вольтер оказался на стороне Мопу и в противоречии с общественным мнением, поддерживавшим парламент.

Под конец жизни, в семидесятых годах, фернейский патриарх взял на себя также защиту несчастных крепостных, живших на землях монастыря Сен-Клод. До них дошли вести о существовании неподалеку от них такого человека, которого боятся даже монахи, и они обратились за защитой к Вольтеру. Монастырь Сен-Клод сохранял еще в то время уже исчезнувшее в большинстве французских провинций право наследования имущества, остававшегося после смерти кого-либо из живущих на его землях. Вольтер затеял дело, но его хлопоты не увенчались успехом. Безансонский парламент, на рассмотрение которого поступила жалоба крестьян, подтвердил права монахов. Тем не менее, поднятая агитация, будучи обобщенной под пером Вольтера в агитацию против остатков крепостного права вообще, не пропала даром, подготавливая умы к его отмене. Несколько удачнее были старания владельца Фернея об освобождении своих соседей, обитателей узкой полосы земли между Юрскими горами и Женевским озером, от действия «отяжной системы» взимания налогов. При министерстве Тюрсо соседи Вольтера были, за определенный денежный взнос, избавлены от генеральной фермы с ее разнообразными поборами и многочисленными агентами. И здесь, как и везде, частная защита перешла у Вольтера в общую агитацию против того зла, от которого вместе с обитателями данного клочка земли страдало большинство французского населения.

Когда Вольтер купил Ферней, эта деревенька состояла из восьми хижин, в которых несколько крестьянских семей влачило самое жалкое существование. В последние годы его жизни Ферней насчитывал уже 1200 жителей и представлял собою цветущее местечко, ему одному обязанное и своим существованием, и благосостоянием. Население Фернея составилось из переселенцев, для которых Вольтер строил дома, сдавая их за небольшие деньги, выплата которых прекращалась бы с его смертью. Он же давал им денег на обзаведение и устраивал через свои связи широкий сбыт для них продукции – главным образом часов. Часовщиками были по большей части переселенцы из Женевы, потомки французских эмигрантов, составлявшие в этом городе низший бесправный слой населения. Они сделали попытку добиться для себя прав женевских граждан, были побеждены и во множестве переселились в гостеприимно открытый для них Ферней.

Первоначальная дружба с женевским правительством, так охотно «приходившим обедать» в Делис, оказалась непрочной. Первым облачком явилось высказанное Вольтером убеждение, что казнь Сервета была просто убийством, а Кальвин – жестоким изувером. Театр, открытый всем желающим и неудержимо привлекавший женевскую молодежь, тоже причинял немало беспокойства властям кальвинистского города. Затем в начавшихся гражданских смутах маленькой республики, хотя Вольтер и пытался держать нейтралитет, приглашая на обеды представителей обеих ссорящихся партий, но «под рукою» давал советы оппозиции. Все это вызывало неудовольствие против Вольтера и заставило его окончательно променять Делис на Ферней, постепенно завоевавший все его симпатии.

Особенно гордился владелец Фернея тем, что в этом местечке с населением, смешанным из католиков и протестантов, не было и тени религиозной вражды. Наоборот, протестанты помогали католикам украшать их религиозные праздники и почтительно присутствовали на этих праздниках, а католики от души благодарили их за участие, вместо того чтобы гнать и преследовать, как в других местах. Это обстоятельство подтверждало в глазах Вольтера его мнение, что низшие классы будут более терпимы, как только высшие вместо того чтобы, в лице духовенства, разжигать религиозную вражду, будут подавать им пример терпимости. Выстроив в Фернее новую церковь вместо почти развалившейся старой, которую он там застал, Вольтер посвятил ее одному Богу, вера в Которого объединяет все вероисповедания. Показывая церковь посетителям Фернея, он обращал их внимание на то обстоятельство, что это едва ли не единственный во Франции храм, посвященный Богу, а не тому или другому святому.

Роль хозяйки дома, сперва в Делисе, а затем в Фернее, играла поселившаяся у Вольтера г-жа Дени – та самая племянница, которая была арестована с ним во Франкфурте. Вольтер сделал ее своей наследницей и не упускал случая в письмах к друзьям хвалить как саму ее, так и ее драматический талант. Но иначе отзываются о ней почти все знакомые Вольтера, которым случается упомянуть о племяннице знаменитого писателя в своих письмах или воспоминаниях. Ее изображают недалекой, тщеславной, эгоистичной женщиной. «Она была еще сносна, пока не возымела, в качестве племянницы Вольтера, претензий на философию и остроумие», – пишет о ней одна дама. Все три секретаря Вольтера, оставившие о нем воспоминания, сходятся в похвалах ему и в отвращении к его племяннице. В 1760 году он обзавелся приемной дочерью, взяв на воспитание шестнадцатилетнюю родственницу Корнеля, находившуюся в самом бедственном положении. Старик быстро привязывается к веселой ласковой девочке, и сам, несмотря на множество занятий, принимается учить ее, начиная с чистописания и грамматики. «У меня множество дел на руках, – пишет он Д'Аржанталю, – но самое трудное из них – ознакомить с грамматикой мадемуазель Корнель, которая не чувствует ни малейшего расположения к этой божественной науке».

<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
4 из 6