Оценить:
 Рейтинг: 3.5

Имя Руси

Год написания книги
1876
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
2 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Собственно древнерусское жилье в нашей равнине по своему географическому характеру в действительности еще нашими предками делилось на лес и поле.

Именем леса в особенности обозначались сплошные леса, покрывавшие северную сторону от Киева и Курска, но и все пространство на запад от Киева, не говоря о дальнем севере, а также и на восток, к Волге, тоже было покрыто лесами. Поле начиналось в полосе чернозема, еще с берегов Верхней Оки и Верхнего Дона, и особенно распространялось в полосе Киева, Курска, Харькова, Воронежа. Хотя полем обозначались вообще степные пространства, однако в русском смысле такие, где местами росли тоже леса, ибо поле, как полое место, по начальному своему значению, всегда указывало, что где-либо в окрестности существует и лес. Такое именно поле вперемежку с лесами расстилалось от верховьев Дона дальше к югу до той полосы, где лесная растительность совсем прекращалась и где начиналась уже настоящая, совсем безлесная степь. Черта этого степного пространства проходит по нижнему течению всех рек, впадающих в Черное, Азовское и Каспийское моря. Отсюда степи тянутся еще дальше на восток и теряются в бесконечном пространстве азиатских равнин.

В степи совсем безлесной лесная растительность держится только по руслу рек и речек и вообще по низменной долине их потоков, вбегая иногда в виде кустарника в близлежащие глубокие овраги или балки. Чем дальше к северу, тем эти луговые низины, овраги и балки полнее занимаются кустарником, который еще дальше на север принимает уже силу настоящего леса, и в полосе поля все леса обыкновенно держатся на таких низинах и оврагах, ибо только по ним распространяется из рек необходимая влага. В самой степи за недостатком этой влаги леса вовсе не было; но зато по диким местам росли непроходимые терны и другие подобные кустарники, и всю степь покрывала густая и высокая трава, разного рода бурьян, которые в глухих и непроездных местах уподоблялись лесу, так что всадник мог в них скрываться и с конем.

Для овцы и рогатого скота, как и для всякого мирного и хищного зверя, здесь было полное раздолье. Оттого степью и владели по преимуществу кочевые племена, переходившие на приволье с места на место, следуя за своими стадами. Как скоро на одном месте весь корм был выеден, стадо само отыскивало другое место лучшей пищи и уходило дальше, за ним дальше переходил и пастырь-кочевник.

В отдалении от больших рек степь обыкновенно так ровна и открыта, как ладонь; приближаясь к рекам, она бороздит свою поверхность множеством широких, глубоких отлогих оврагов или балок, поросших тоже густой травой, которые, расходясь в разных направлениях, все-таки под конец соединяются в одно общее русло и падают в реку.

Ясно, что такое устройство приречной степной поверхности зависело от весенних и дождевых потоков, направлявших свое течение в реку. В степи иной раз встречается целая система таких широких и отлогих оврагов, по которым тайно и невидимо с уровня степи можно проходить из одной далекой местности в другую, чем и пользовались кочевники и потом казаки, появляясь в иных случаях внезапно перед лицом неприятеля. Многообразное разветвление степных балок очень похоже на разветвление речных потоков на севере страны с тем различием, что там повсюду встречаются свежепрорытые обрывистые берега не только при реках, но и при малых ручьях и оврагах, между тем как степные балки, как мы упоминали, по большей части широко разложисты, походят больше на долины и всегда покрыты, как и сама степь, густой травой.

Прошли тысячелетия, но и до сего времени степь помнит своих первых обитателей. По ее широкому раздолью путник беспрестанно встречает там и здесь раскинутые группами или стоящие одиноко так называемые в народе могилы, или курганы, иногда поражающие своей огромной величиной, некоторые из курганов доходят до 10 с лишком саженей[9 - Сажень равна 2,2 м. (Примеч. ред.)], а более отвесной высоты и до 50 саженей и более в поперечнике по подошве насыпи. Эти громадные могилы служат как бы маяками в беспредельной пустыне, оживляют ее ландшафт и, будто живые существа, что-то рассказывают и что-то думают о незнаемой истории своих строителей. Народ очень давно подметил впечатление, производимое на путника этими гигантами степной равнины, и воспел его в своих песнях[10 - Ой, у поли могыла з витром говорила:Повий, витре буйнесеньский, щоб я не чорнила!Щоб я не чорнила, щоб я не марнила:Щоб на мени трава росла, та ще й зеленила…И витер не вие, и сонце не грие,Тильки в степу пры дорози трава зеление…].

По большей части и особенно громадные могилы, как и целые группы средних и малых курганов, стоят на таких высотах, откуда во все стороны расходятся бесчисленные балки, то есть стоят, так сказать, на степных горах или взлобьях, называемых в нашей летописи и в «Слове о полку Игореве» шеломянем, родственным слову «шлем, шелом», а также и прямо горой, в смысле высокого места. Надо полагать, что такие горы были родовые и на их высоте погребались родичи и вожди племени, которое занимало своим кочевьем близлежащие окрестности. Естественно также, что для степных обывателей курганы служили маяками, верстовыми столбами, по которым степняки распределяли и узнавали свои пути-дороги и свои жилые границы.

Вместе с тем и позднейшие кочевники всегда выбирали высокую могилу для расположения вокруг нее своего коша, или временной стоянки. Тут они размещали свои повозки и палатки, строили даже хаты, а с верха кургана наблюдали за стадами. С большого кургана по прямой линии привычным глазом степняка можно ясно видеть на очень далекое расстояние.

Для кочевника во внутренней степи труднее всего было добывать себе водопой. Колодцы, копани, или же родники, криницы, существовали на дне глубоких и далеких балок, поэтому и само место коша обыкновенно выбиралось вблизи рек и речек или таких мест, где издревле существовали копаные колодцы и родники – криницы. Это было единственное недвижимое, непереносимое и неперевозимое имущество степняков, которым обыкновенно пользовался каждый род особо и из-за которого, вероятно, много происходило у них браней, ссор и междоусобий.

Существенная сила степной жизни для человека заключалась, однако, не в стаде, но в быстром коне. Это благородное животное для степняка являлось вторым его существом. Без коня он не мог ухаживать за своими стадами, пасти их и защищать от воров-людей и от воров-зверей. Притом степь, беспредельно ровное и открытое пространство, нигде не предоставляет никакой защиты. Эту защиту можно находить только в быстроте передвижения, ибо спрятаться от врага некуда и нужно искать спасения только в быстром беге коня.

В лесу каждое дерево, каждый куст способствуют обороне и могут укрыть всякий след. Но в степи все открыто и всякое движение на ладони. Ни засады, ни обороны устраивать негде и приходится бежать, уноситься на коне, что для кочевников с самых древнейших времен служило единственным способом всякой обороны. Зато кочевник так любил и уважал коня, что почитал беззаконным и бесчестным запрягать в повозку даже и негодного; на это искони были определены волы. Он и хоронил его вместе с собой, иногда укладывал его рядом возле себя.

В самой средине наших южных безлесных приморских степей существовало одно место, которое все было покрыто лесом и у древних греков так и прозывалось – илея, лес, а по-русски – олешье. Это место находилось в устье Днепра, на левом, восточном его берегу, где и теперь существует на месте древнего новый город Алешки[11 - У Прокопия, писателя VI века, вся эта страна именуется Элиссией, Эвлисией. По мнению других писателей, здесь существовал город Элиссос, обозначаемый на итальянских картах elexe, elice, erexe, erese (Древности Геродотовой Скифии. – Вып. II. – СПб., 1872. Статья г. Бруна. С. 27), что все вместе, от VI до XIV веков, только огречивает и олатынивает то же самое коренное славянское имя олешье. Ольха, елоха в старинном топографическом языке означало болото, водяное, пойменное место, покрытое кустарником и мелколесьем. (Алешки – совр. г. Цюрупинск Херсонской обл. в Украине. – Примеч. ред.)]. Лес отсюда простирался по Днепру и дальше к северу, особенно по течению реки Конка, от самого ее впадения в Днепр и по всем рукавам Днепра, образующим многочисленные широкие пойменные луга, называемые плавнями. Затем все острова Нижнего Днепра тоже были покрыты лесом так, что, особенно в глубокой древности, этот лес начинался почти от самых порогов и при устье обнимал все близлежащие заливы, озера и Перекопские болота. В Средние века здесь гнездился какой-то беспокойный народ, заставлявший много говорить о нем и о так называемых Меотийских, то есть здешних, болотах, которые по тогдашним понятиям были одно и то же с Азовским морем. Кочевники приходили в эти луговые и лесные места на зиму, ибо здесь, в низменных местах, близ моря и в лесу, было теплее и представлялось больше защиты от зимних вьюг и ветров как для скота, так и для людей. Хозяева близлежащих степей и теперь перегоняют сюда на зиму стада овец для более привольного корма и защиты от стужи.

Надо заметить, что в южной русской речи такие пойменные, покрытые сплошным лесом низины носят собственное название лугов. Внизу Днепровских порогов, где некогда существовала Запорожская Сечь, все низменное пространство днепровских разливов, еще и теперь покрытое густым лесом, так и называлось – Великий Луг[12 - Ныне территория Великого Луга, за исключением острова Хортица и земель по левому берегу Днепра, затоплена водами Каховского водохранилища. (Примеч. ред.)]. В южном языке луг, стало быть, значит лес, совсем противоположно северному понятию о луге как о полом, безлесом чистом месте. В таком различии смысла для одного и того же слова выразились только различные свойства степной и лесной природы. В южных полевых и степных краях лесная растительность, как мы говорили, держится по преимуществу только в низменных, сравнительно с другими, наиболее влажных местах; оттого прямое понятие о луге как о пойменной низменности перешло в исключительное понятие о всяком лесе[13 - Максимович М. Откуда идет Русская земля. – Киев, 1837. – С. 134 (примеч. 60).].

Жизнь в чистом поле и жизнь в лесу воспитывали и самих людей весьма различно. Наше русское поле отличалось своей плодоносной черноземной почвой, вознаграждавшей всегда с избытком даже самый легкий труд земледельца. Оно лежало в климате более теплом, чем лесная сторона, и потому представляло множество облегчений и удобств для жизни, в иных случаях совсем устранявших особенную заботу о завтрашнем дне. Часто случалось, что, сжиная свой хлеб, земледелец не заботился о будущем посеве, так как для такого посева бывало достаточно одной падалицы, то есть упавшего зерна при уборке, которое, вспаханное потом деревянным ралом, приносило на будущее лето тоже немалый плод. Так точно и все другие хозяйственные произрастания в изобилии давали плод каждому доброму и старательному и даже нестарательному хозяину. Для скота всегда были приволье и корм на тучных лугах широкого поля. Устройство самого жилища вовсе не требовало от поселянина стольких трудов, забот и хлопот. Из хвороста и глины, перемешанной для связи с навозом, он лепил себе на нескольких столбах хату, покрывая ее пшеничной соломой или тростником. На южном солнце чем дольше хата стояла, тем становилась крепче и суше, и никакие дожди ей не были опасны, ибо то же солнце тотчас все высушивало. На севере такая хата от вечной продолжительной мокроты разлезлась бы и развалилась бы по частям. Постоянное возобновление обмазки глиной, а для чистоты мелом так легко, что этим делом издревле занимаются только женщины, они же наполовину строят и саму хату, ибо смазка из глины ее стен есть как бы наследственная их обязанность. Затем и известная чистота южных крестьянских жилищ вполне также зависит от неизбежного возобновления их обмазки глиной и особенно мелом. Простой мел играет здесь роль премудрого воспитателя, распространителя и охранителя крестьянской чистоты и опрятности, ибо выбеленная хата сама уже указывает, что всяческая грязь, как в северных избах, в ней непозволительна.

И всему этому, главным образом, способствует более теплый климат и более яркое и горячее солнце.

Как для степняка-кочевника его основную силу и второе его существо представлял конь, так и для степного земледельца, жившего в поле, истинной его силой и вторым его существом был сивый вол.

Без вола южный поселянин как без рук совсем бы пропал и погиб. Никакая лошадь в грязную погоду не вывезет по чернозему и саму себя; а вол ступает себе тихо и мирно и перевозит такие тяжести, каких и целый табун коней не сможет с места тронуть, не говоря о том, что поднимать под пашню плугом черноземную новину только и возможно в несколько пар волов.

Но вол, как второе существо южного человека, по необходимости вселял в своего хозяина свои обычаи и нравы: свое упрямство, неповоротливость, медлительность не только в поступках и действиях, но даже в мыслях и понятиях. Ничто вокруг не устремляло южного поселянина к быстрому соображению, к быстроте понимания, к быстрой догадке и сметке, чем в особенности отличается северный поселянин. Хозяйство южного человека все проходило на волах, тихо, спокойно и медленно. Он никогда не испытывал особенно горячей поры в своих работах и заботах, его существование вполне было обеспечено его мягкой, доброй, нежной природой. Оттого и сама его песня звучит больше радостью, любовью, беззаботным весельем, чем тяжелым трудом и тяжелым горем жизни, оскорбленной самой природой.

Но и на юге среди чистого поля и широкого раздолья, посреди благодатной природы долгое время существовало свое горе, хотя и не такое обидное, какое дается со стороны природы, которое побороть нельзя, которое безвыходно и приводит человека в отчаяние. На юге с этим горем можно было бороться, можно было его победить. Однако целые века его победить было невозможно, целые века оно отравляло и разоряло южную жизнь и не давало ей собираться в живое, могущественное единство.

Южное русское славянство своими широкими полями прилегало, как мы говорили, к безводной степи, где нельзя было заниматься земледелием и где поэтому странствовали только одни кочевники. Эти-то кочевники, это идолище, чудище поганое, никогда не давали покоя обитателю нашего поля.

Выждав время и удобный случай, они внезапно набрасывались на полянина-земледельца, грабили его, сжигали его хаты, угоняли скот, уводили в плен людей. В этих обстоятельствах не помогали иногда и крепкие города. Очень естественно, что южный земледелец должен был жить всегда наготове для встречи врага, для защиты своего паханого поля и своей родной земли. Важнейшее зло для оседлой жизни заключалось именно в том, что никак нельзя было прочертить сколько-нибудь точную и безопасную границу от соседей-степняков. Эта граница ежеминутно перекатывалась с места на место, как та степная растительность, которую так и называют перекати-полем. Нынче пришел кочевник и подогнал свои стада или раскинул свои палатки под самый край паханой нивы, завтра люди, собравшись с силами, прогнали его или дарами и обещанием давать подать удовлетворили его жадность. Но кто мог ручаться, что послезавтра он снова не придет и снова не раскинет свои палатки у самых земледельческих хат. Поле, как и море, – везде дорога, и невозможно в нем проложить границ, особенно таких, которые защищали бы, так сказать, сами себя. В таких обстоятельствах очень естественно, что население в иных, наиболее бойких местах, выставляло живую границу из людей, всю жизнь отдававших полевой войне. Естественно, что в иных местах население по необходимости становилось казаками, почти такими же разбойниками-степняками, от которых надо было защищаться. Таким образом, на полевой нашей окраине с незапамятной древности должны были существовать дружины удальцов, не принадлежавших ни к земледельцам, ни к кочевникам, а составлявших особый народ, даже без названия, отчего и в нашей летописи есть только слабые намеки на его существование. Свое название эти дружины получали больше всего от тех мест, где они скоплялись и откуда особенно распространялась их удалая воинственная сила. На памяти нашей истории они назывались бродниками, быть может, от слова бродить, то же, что и кочевать, или от сброда, от собрания всяких людей. Потом они стали называться черкасами, от места или от свойства своей жизни, неизвестно. Наконец эти удальцы получили имя казаки, тоже не совсем объяснимое, что оно первоначально означало. По всему только видно, что этот народ нисколько не заботился о своем имени. Живя за Днепровскими порогами, он назывался запорожцем, живя на Дону, он назывался донцом. Но любопытно, что еще при Геродоте, за 450 лет до Р.Х., на Нижнем Днепре, который тогда назывался Борисфеном, жили борисфениты-днепровцы, а при Птолемее, в половине II века после Р.Х., на повороте Дона жили донцы-танаиты. Отчего те и другие назывались исключительно по имени рек, когда рядом с ними существовали обитатели, называвшиеся своими именами? Не существовало ли и в те времена той же самой причины, что это были люди, не принадлежавшие к какому-либо особому племени, а составлявшие сброд людей от всяких племен?

Как бы ни было, но происхождение нашего казачества должно уходить в глубокую древность, ибо оно, казачество, есть неизбежное физиологическое явление древнейшей жизни наших украинцев, вызванное на божий свет их географическим положением и ходом самой истории. Круглая беззащитность широкого чистого поля создавала по необходимости своего рода защитника; страх от внезапного набега врагов создавал из украинца всегдашнего воина, который по необходимости промышлял тем же, чем промышляли настоящие степняки-кочевники. Таким образом, жизнь в чистом поле, подвергаясь всегдашней опасности, была похожа на азартную игру. «Либо пан, либо пропал», – разносилась там в народе пословица, вполне выражавшая состояние тамошних дел.

Лесное место вблизи устья Днепра, о котором мы говорили, было постоянным и как бы природным казацким гнездом с незапамятных времен. Казачество здесь рождалось, беспрерывно возобновлялось само собой, постоянным приливом всяких людей от разных сторон, или прямо искавших нового счастья, или убегавших от домашнего несчастья, от уголовной беды, от отцовской или властелинской грозы и от множества подобных причин.

Не то было в нашей северной лесной стороне. Она тоже жила рядом с диким варварским населением, иногда бок о бок с каким-либо Соловьем-разбойником, сидевшим на двенадцати дубах и не пропускавшим мимо себя ни конного, ни пешего. Но в лесу не то, что в чистом поле: здесь везде можно устроить засаду и везде можно спрятаться. Здесь, забравшись в какую-либо трущобу, можно так ее укрепить и защитить, что она не убоится никакого врага. Здесь вообще работой и трудом неуклонно можно подвигаться вперед и вперед, можно распространять свои границы, хоть исподволь, шаг за шагом, но зато твердо, определенно и точно, потому что здешние границы не такие, как полевые, они менее подвижны. В лесу что бывало сделано в смысле оседлости и устройства прочного жилья, то пускало глубокие корни, и вырвать их было нелегко. В нем, конечно, нельзя с таким раздольем, как в степи, в поле, зайти очень далеко, унестись в любую сторону и потерять даже собственный след. В нем, напротив, только по проложенному широко и глубоко следу и возможно какое-либо движение. Зато однажды, хотя и с трудом, проложенный путь в лесу становился на долгое время неизменной и прямой дорогой ко всяким выгодам и облегчениям жизни.

Лес по самой своей природе не допускал деятельности слишком отважной или вспыльчивой. Он требовал ежеминутного размышления, внимательного соображения и точного взвешивания всех встречных обстоятельств. В лесу главнее всего требовалась широкая осмотрительность, ибо кругом существовало не одно идолище поганое, а слишком много предметов, которые столько же, как и подобное чудище, препятствовали движению вперед. От этого у лесного человека развивается совсем другой характер жизни и поведения, во многом противоположный характеру коренного полянина. Правилом лесной жизни было: десять раз примерь и один раз отрежь. Правило полевой жизни, как мы упомянули, заключалось в словах: либо пан, либо пропал. Полевая жизнь требовала простора действий, она прямо вызывала на удаль, на удачу, прямо бросала человека во все виды опасностей, развивала в нем беззаветную отвагу и прыткость жизни. Но за это самое она же делала из него игралище всяких случайностей. Вообще можно сказать, что лесная жизнь воспитывала осторожного промышленного политического хозяина, между тем как полевая жизнь создавала удалого воина и богатыря, беззаботного к устройству политического хозяйства.

К тому же для полянина, жившего в довольстве со стороны природной благодати, не особенно требовалась помощь соседей. Он к ней прибегал только в военных случаях, но в мирной повседневной жизни он и на малом пространстве легко мог завести такое сильное и обширное хозяйство, что оно вполне его обеспечивало. Оттого в его сознании небольшую цену имела мысль устраивать свою землю по плану одного общего хозяйства, по плану одного господарства, государства. В поле каждое, даже мелкое, хозяйство могло спустя рукава существовать особняком, ни в чем независимо от других. В лесу и это обстоятельство действовало иначе. Там и люди во многом вполне зависели друг от друга. Природа их теснила со всех сторон. Необходимый простор для действий жизни добывался даже и в малых делах только при помощи общего союза и соединения по той причине, что ни одно хозяйство там не было полно: всегда чего-либо недоставало и что-то необходимо было доставать у соседа. В одном месте было много лесного зверя или рыбы в водах, зато не было хлеба; в другом был хлеб, зато недоставало материалов для одежды и т. д. Поле в этом случае представляло больше полноты и круглоты, даже и для малого хозяйства. Потребности и нужды его обитателей удовлетворялись легче и независимее от соседей, и потому каждая отдельная земля там в полной мере была самостоятельным господарством.

К этому присоединялась еще едва ли не самая важная причина, почему южные славяне искони жили в раздельности и сохранили навсегда стремление жить особняком. Все речные области в полосе поля по природе были раздельны между собой, все главные реки текли оттуда в море, каждая особо. Поэтому Днестр, Буг, Днепр и Дон очень рано собирают на своих берегах вполне независимые поселения, которые нисколько не нуждаются друг в друге и действуют всегда особняком. Днестр нисколько не зависел от Днепра, а Днепр – от Дона.

Между тем все реки северной страны постоянно находились в зависимости от соседей и посредством устьев и переволоков сплетались в одну связную и плотную сеть, что должно было выразиться и в характере населения. Несмотря на природную отдельность Новгородской речной области, она в своих границах крепко связывалась со всей Волжской областью, а на Волге господствующее положение было занято Окой, так как по ней шло к Волге древнейшее население восточных славян, первых колонизаторов здешнего края, удалявшихся сюда добывать себе хлеб не войной, а земледельческой работой. На притоках Оки, естественно, и возникла хозяйственная сила всего северного славянства, очень легко собравшая потом все раздельные земли в одно общее хозяйство – господарство.

Мы уже обозначили, что Алаунская, или Волжская, возвышенность распределяет всю страну в географическом смысле на четыре главные доли, соответственно сторонам света, точнее, на несколько речных областей, спадающих с этой высоты в весьма различных направлениях. Притом этой одной высотой еще не вполне определяется распадение речных областей в разные стороны. Несколько южнее и восточнее Волжской возвышенности существует другая возвышенность, которую можно обозначить Донской, так как с нее на юг течет Дон со своими притоками, а на север Ока также со многими притоками. Эта самая возвышенность, проходя от запада к востоку, от Орла до Самары, бок о бок с течением Верхней Волги до Камы, заканчивается на Волге Самарской лукой. С нее на север и на юг, кроме Оки и Дона, текут многие другие значительние реки, притоки Оки, Волги и Дона.

Таким образом, по направлению этой возвышенности Русская страна делится на две почти равные половины: северную и южную. От этого водораздела к югу и начинается поле, а к северу идут сплошные леса.

В южной половине все важнейшие реки, начиная от Днестра, и даже сама Волга, текут на юг, хотя и поворачивают к востоку, огибая каменную гряду южных степей. В северной половине большая часть главных рек течет на север, и только одна Волга течет прямо на восток, направляя за собой и все свои притоки.

Реки – земные жилы, артерии, но еще правдивее они могут так называться в этнографическом и историческом смысле. В какую сторону они текут, в ту сторону течет и народная жизнь. Поэтому весь наш юг, протекая своими реками в моря Черное, Азовское и Каспийское, уносил туда и все стремление южного народа. С самых древнейших времен, как увидим, еще от времен киммериан, южное население постоянно отливало более или менее сильными потоками во все окрестные места Черного и даже Каспийского морей, не говоря о ближайшем Азовском, которое для этого населения искони было внутренним озером.

Вот по какой причине древность очень хорошо знала, где находится Скифия, а средний век (Средневековье. – Примеч. ред.) очень твердо помнил, что в этом углу существуют Меотийские болота, Азовское море с близлежащими заливами Гнилого моря[14 - Залив Сиваш. (Примеч. ред.)] и Днепровским лиманом, откуда подымаются не только туманы, но и страшные силы варварских набегов. С другой стороны, и варвары, населявшие наши южные реки, очень хорошо знали, что на том берегу Черного моря существуют богатые города, что за Кавказом к Каспийскому морю прилегают очень богатые торговые и промышленные счастливые области, в которых текут медовые реки в кисельных берегах.

Само собой разумеется, что нашим варварам не пришло бы в голову, что существуют на свете такие страны, если б не рассказали им об этом греческие города, разбросанные по нашим морским побережьям. Нет сомнения, что эти торговые города из зависти, из соревнования, из-за какой-либо обиды указывали не только пути, как туда проникать, но основательно объясняли и все обстоятельства, в какое время выгоднее сделать нападение.

Как бы ни было, но наш полевой и степной приречный юг очень хорошо знал не только плавание на тот берег Черного моря, но и все тесные ущелья Кавказских проходов, когда набег предпринимался сухим путем. Он вообще смотрел на эти южные загорские и заморские страны, как мы теперь смотрим на запад Европы. Там живут образованность, высшая культура, то есть живет богатство, довольство жизни, даже роскошь. Мы теперь уносимся в Европу для приобретения этой образованности, для приобретения познания, просвещения и всяких плодов цивилизации. Древний наш варвар уносился на Черноморский и Закавказский юг тоже для приобретения плодов развития, но одних только материальных, и приобретал он их не уплатой собственных денег, а мечом и грабежом. Конечно, и его вызывала к походу та же сила, какая двигает и нами, – бедность, недостаток нужных вещей.

Таким образом, народные стремления нашего юга, кому бы они ни принадлежали, славянам или другим народам, постоянно были направлены к югу же. Естественно, что они должны были окончиться водворением у нас южной цивилизации, как и случилось уже на памяти наших летописей, когда наконец всенародно была принята нами Христова вера.

Как увидим, вся история нашего юга, то есть вся его жизнь, действовала именно в этом направлении. Коренной силой этой истории с незапамятных времен был Днепр. Его правой рукой был Днестр, а левой – Дон. С Днестра шла дорога за Дунай, куда главным образом и теснился избыток нашего населения; с Дона пролегала дорога на Волгу, в Каспий и к Кавказским горам, куда тоже постоянно теснилось донское население.

Южная наша история, однако, сильно тянула также и на запад Европы, несмотря на то что в эту сторону отсюда не было речной большой дороги, а лежал здесь сплошной и высокий материк, с которого все реки текли в нашу же равнину, одни – в область Днепра, другие – в Дунай и в Черное море. Но по верховьям этих рек существовала на запад сухопутная дорога, которая была перевалом, переволоком из наших речных областей в речные области западного славянства.

Этот перевал протягивался по предгорьям и по направлению Карпатского хребта, серединного места для всех славянских племен. С него, как из одного узла, реки направляются и в нашу сторону, и далеко на северо-запад, в сторону Балтийского моря. Здесь вершина Черноморского Днестра очень близко подходит к вершине Сана, верхнего притока Балтийской Вислы, и к вершине Западного Буга, среднего притока той же Вислы. Отсюда же несколько дальше берет начало сама Висла и рядом с ней Одра (Одер), важнейшие славянские реки Балтийского Поморья, отделяющие полуостровной запад Европы от восточной ее равнины. Таким образом, на этом перевале самой природой связан узел славянской жизни, направлявший свои нити к двум знатнейшим морям. Вот почему на этом самом перевале или вообще вблизи него начинается и древнейшая история славян.

Карпатские горы в некотором отношении были в свое время славянским Кавказом. Здесь с незапамятных времен крепко держался корень всего славянства; отсюда он отделял стволы и ветви по всем направлениям. По крайней мере, в древнейших преданиях славянства о своем происхождении северные племена указывают обыкновенно на юг, южные – на север; и те и другие, как на свое средоточие, – на Прикарпатскую страну. Само имя Карпат олатынено из славянского «горб» – «гора». Для славянства Карпатские горы всегда были природной твердыней, крепкой и надежной опорой в борьбе с иноплеменниками.

Карпатский перевал служил, как мы сказали, сухопутной дорогой из нашей страны, собственно, в Европу. Он в восточной половине искони заселен был русским племенем и посредством двух больших речных путей к Балтийскому морю, по Висле и Одеру, связывал интересы Черноморья с Варяжским морем. По многим намекам истории видно, что на Балтийском Поморье в иных случаях хорошо знали, что происходило на Черном, а на Черном море тоже хорошо знали, что и на Балтийском Поморье живут родные люди. Вообще, владея Карпатским перевалом, русский Днестровский и Днепровский юг должен был иметь хорошие сведения об этом славянском Поморье, а Поморье, со своей стороны, не могло не знать Балтийской дороги к нашему русскому северу.

Славянская жизнь, таким образом, особенно во времена так называемого Великого переселения народов, много ли, мало ли, но двигалась вокруг и по нашей равнине, от Карпат Вислой и Одером в Балтийское море, оттуда в Неман, в Двину, в Неву, на Волхов и Ильмень, а с Ильменя в Днепр на Черное море и к тому же Карпатскому хребту.

Северная половина Русской страны по течению рек распределяется, собственно, на две области. В западном ее углу все реки текут к северу, отчасти в Балтийское море, отчасти в Финский залив и Ладожское озеро и на дальнем севере – в Белое море. Это область больших озер и морских заливов. Здесь уже в IX веке славянское население сосредоточивалось в особую силу на озере Ильмень, в серединном месте всего края, если отделить от него Беломорскую сторону, которая составляла только его промышленный придаток, как бы отхожую пустошь. Озеро Ильмень, по-южному Лиман, служит в действительности лиманом или широким устьем для множества рек. Одному летописцу старые люди сказывали, что в Ильмень течет 300 рек. Естественно, что все эти реки, протекавшие к одному устью, связали и само население в одно целое, которое как племя носило собственное имя славян. А если имя славяне, как очень вероятно, прежде всего показалось на западе вместе с именем немец-германец – в той стране, где славяне, гранича с немцами, хотели себя обозначить «словесными», в противоположность «немым» – немцам, то это обстоятельство может указывать если не в полной мере, то весьма значительной долей на западное происхождение новгородского славянства, именно с Венедского Птолемеева залива – от устьев Одера и Вислы, отчего соседние чудь-эстонцы и до сих пор называют русских виндлайнэ, венелайнэ. Поморских славян, конечно, занесла в нашу страну торговля меховым товаром. Несомненно, что они первые при помощи нашего славянства открыли путь «из варяг в греки». Когда это случилось, история не помнит, но вероятное соображение всегда останется на стороне того предположения, что одноплеменникам пролагать путь по своей же земле было естественнее, чем пускать по ней чужой народ – готов или норманнов. Во всяком случае, это совершилось еще задолго до известного начала нашей истории, о чем подробнее мы будем говорить в другом месте.

Итак, Ильменская область вместе с областью кривичей, живших наверху Западной Двины, тянула больше всего в Балтийское море и, стало быть, на запад, в Европу. Однако этот путь в Европу был так крив и обходист, что никак не мог принести нам той пользы, какую следовало бы ожидать. Вернее сказать, это было из нашей страны волоковое окно в европейскую сторону, сквозь которое стесненным путем и проходили наши связи с европейским миром. Впоследствии это окно было совсем даже закрыто, заколочено европейскими врагами.

Но надо сказать, что это окно потому и существовало, потому и возродилось на этом месте, что в нем имело нужду больше всего европейское побережье Балтийского и Немецкого[15 - Совр. Северное море. (Примеч. ред.)] морей. Ильменские славяне в этом случае были только посредниками торговли между европейским севером и внутренними областями нашей страны. Притом в Старой Ладоге, древнейшем поселении наших славян у входа в Балтийское море, и в Новгороде, который, быть может, был только Новой Ладогой, европейцы, по крайней мере скандинавы, получали не одни меха: сюда привозились греческие и восточные товары, особенно дорогие цветные ткани, шелковые, золотые, шерстяные, и различные индийские пряности, которые на дальнем европейском севере представляли вообще большую редкость. В Новгороде такие товары могли появляться только посредством его сношений по Волге с далеким востоком, а по Днепру с греческими городами, по крайней мере с Византией.

Поэтому открытие пути «из варяг в греки» по Днепру нужно относить к очень давнему времени, ибо в VI веке по всем признакам он, несомненно, уже существовал. Отсюда становится очень понятной необыкновенно тесная связь Новгорода с Киевом, которой прямо открывается наша история еще при Рюрике. Отстранив ученые предрассудки о том, что не только торговле, но и всему нас научили варяги-скандинавы, мы на основании разнородных свидетельств древности легко можем сообразить, что этот путь впервые был проложен и проторен, как привычная тропа, никем другим, как самими же славянами, жившими по сторонам этого пути. Они первые повезли и свои, и греческие, и восточные товары на потребу бедному скандинавскому северу и, конечно, первые рассказали варягам-норманнам, сюда явившимся, что пройти здесь можно, и очень легко.

Греческий путь по Нижнему Днепру известен был еще Геродоту, писавшему свою историю за 450 лет до Р.Х. Можем полагать, что и тогда уже существовало на Днепре, в Киевской стороне, какое-либо средоточие для обмена греческих произведений на туземные товары, так как Геродот прямо и точно говорит, что здешние туземцы торговали хлебом. Был ли то Киев или другой какой город, это все равно. Но Киев, находясь, так сказать, на устье множества рек, впадающих перед ним в Днепр, составляя узел для всего днепровского семейства рек, должен был возникнуть сам собой, по одним естественным причинам, как складочное место для Днепровского севера, смотревшего отсюда прямо на греческий юг, ибо здесь Днепр делился как бы пополам между севером и югом. Киев, таким образом, был создан потребностями и нуждами северной стороны, которая, кроме других предметов, прежде всего нуждалась в хлебе, так как в хлебе же нуждались и греческие черноморские города. Киев зародился на границе леса и поля и потому всегда служил сердцем для отношений славянского севера и греческого юга. Когда в этом сердце затрепетала народная жизнь, то, естественно, что к нему потянулся и Ильменский край, и дорога из Черного моря в Балтийское проложилась сама собой, без всякой указки со стороны какого бы то ни было чужого народа. Прямее всего дорога лежала по Западной Двине в Березину, а также и по Неману через Вилию в ту же Березину и оттуда уже в Днепр. Так и было в самом начале, когда Березина почиталась Верхним Днепром и давала всему Днепру имя Борисфена. Это было во времена Геродота. Но во времена Птолемея, в середине II века по Р.Х., то есть спустя 600 лет после Геродота, открывается и настоящий Днепр, текущий с Волжской возвышенности. Это означало, что по крайней мере с этого уже времени открылся и сам путь «из варяг в греки», то есть путь от Ильменской стороны, который после, несмотря на кривизну и дальний обход, перед Березинским путем получает преобладающее значение. А это, со своей стороны, может свидетельствовать, что Ильменская страна была способнее вести мирное дело торговых оборотов – по той, конечно, причине, что ее стал населять промышленный славянский народ, пришедший на озера и в непроходимые болота не столько для земледелия, сколько для торгового и всякого другого промысла. Этот народ мог двигаться сюда не иначе как с Днепровских притоков, но, судя по имени славян, он мог получить значительное приращение, как мы сказали, и из-за моря, со славянского Поморья между Лабой, Одером и Вислой.

Новгород, подобно Киеву, также стоит на устье многих рек и является таким же узлом для этих рек, текущих от Днепровской стороны к северу. Эти две речные области отделяются друг от друга только Волоковским лесом, Алаунской возвышенностью, на которой и господствовало от древнейших времен наше северное славянство.

Отсюда ему открывалась новая дорога прямо на восток, по руслу Волги. Естественно, что и по этой дороге русское славянство начало свои пути тоже в очень отдаленное время. Оно двигалось по этому пути и сверху, из леса Волхов, или Волоков, и с южного бока – от Днепровской Десны прямо по Оке, стало быть, прямо к Средней Волге. Течение Оки до ее впадения в Волгу равняется течению до того же места самой Волги. В этом углу между двумя потоками Оки и Волги очень рано образовалась область Ростовская, которая своим именем Ростов показывает, однако, большое родство с днепровской Росью и ее притоком Ростовицей, по чему можно заключить, что и само имя рось, росса в древнее время тоже произносилось как рост. Можно гадать, что Ростов приволжский получил начало еще в то время, когда по всей нашей стране господствовало имя роксолан, которые если хаживали на самих римлян за Дунай, то также могли ходить и на север к ростовской Волге.

<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
2 из 5