Оценить:
 Рейтинг: 3.67

Знаменитые самоубийцы

Год написания книги
2018
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 ... 22 >>
На страницу:
2 из 22
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Начальник ведомства госбезопасности Генрих Ягода торчал в доме Максима Горького не потому, что следил за писателем. Ягоде, как уверяют, нравилась сноха писателя, жена Пешкова-младшего, а еще больше льстил интерес, с которым ему внимал цвет художественной интеллигенции. А следить за писателями было кому и помимо наркома и его заместителей. На недостаток осведомителей ведомство никогда не жаловалось.

Вот еще один вопрос: почему Маяковскому чекисты подарили пистолет? Говорят, «это было приглашением к самоубийству. Ему пистолет был не положен»… Очень даже положен. И в наши-то дни Министерство внутренних дел, Министерство обороны и другие силовые ведомства одаривают деятелей культуры личным оружием, а уж в те времена, после Гражданской войны, многие держали дома пистолет или револьвер. Отбирать их стали позже, когда начался массовый террор.

«Владимир Владимирович, – рассказывала Вероника Полонская, – всегда носил при себе заряженный револьвер. Рассказал, что однажды какой-то сумасшедший в него стрелял. С тех пор он всегда ходил с оружием».

Есть те, кто так считает: «В тридцатом году Маяковского надо было убирать во что бы то ни стало. И его убрали»…

Но почему именно в тридцатом Маяковского надо было убрать? Главным врагом Сталина был Троцкий. Приказ об убийстве Троцкого был отдан не в 1930 году, а позже. Что же, выходит, Маяковский был более опасен, чем Троцкий?

Страх перед старостью?

Возможно, лучше всех Маяковского знала Лиля Юрьевна Брик, одна из самых ярких женщин той эпохи. Художественная натура, она сама писала и переводила, играла в кино, но главное – была музой Маяковского многие годы:

«Рано утром меня разбудил телефонный звонок. Глухой, тихий голос Маяковского: «Я стреляюсь. Прощай, Лилик». Я крикнула: «Подожди меня!» – что-то накинула поверх халата, скатилась с лестницы, умоляла, гнала, била извозчика кулаками в спину.

В его комнате на столе лежал пистолет. Он сказал: «Стрелялся, осечка, второй раз не решился, ждал тебя». Маяковский вынул обойму из пистолета и оставил только один патрон в стволе. Зная его, я убеждена, что он доверился судьбе, думал – если не судьба, опять будет осечка, и он поживет еще.

Мысль о самоубийстве была хронической болезнью Маяковского, и, как каждая хроническая болезнь, она обострялась при неблагоприятных условиях…»

Поэты – самый ранимый род людей. То, что со стороны кажется малозначительным, для них трагедия вселенских масштабов. Хотя депрессия как таковая свидетельствует о том, что организм человека не способен адекватно реагировать на обстоятельства жизни, это болезненная реакция.

«В Маяковском, – рассказывала Лиля Брик, – была исступленная любовь к жизни, ко всем ее проявлениям – к революции, к искусству, к работе, к женщинам, к азарту, к воздуху, которым он дышал. Его удивительная энергия преодолевала все препятствия. Но он знал, что не сможет победить старость, и с болезненным ужасом ждал ее с самых молодых лет.

Как часто я слышала от Маяковского слова: «Застрелюсь, покончу с собой, тридцать пять лет – старость! До тридцати лет доживу. Дальше не стану». Сколько раз я мучительно старалась убедить его в том, что ему старость не страшна, что он не балерина…»

Но страх перед старением или любовные неудачи, возможно, не привели бы к роковому выстрелу, если бы не те публичные оскорбления и поношения, которые обрушились на Маяковского в последние месяцы его жизни. В этом смысле можно говорить о доведении до самоубийства. Вокруг него создалась атмосфера, губительная для всего талантливого и неординарного.

В подкрепление своих слов позволю себе сослаться на показания надежного свидетеля. Очевидца. На записки моего дедушки – Владимира Михайловича Млечина, который знал Маяковского и оставил мне свои воспоминания. Он был известным в театрально-литературном мире человеком. В тридцатые годы возглавлял столичный Репертком – комитет по контролю за репертуаром и зрелищами.

Ни один спектакль, ни одна постановка, ни одно представление в Москве (включая эстрадные номера) не могли появиться без разрешения председателя Реперткома.

Была такая история. Сталин устроил прием в честь летчиков, и невероятно популярный тогда Валерий Чкалов попросил, чтобы Леонид Утесов исполнил блатную песенку «С одесского кичмана». Сталин говорит: пожалуйста. В гримерную, где Утесов готовился к выступлению, пошел сотрудник охраны и передал просьбу включить в программу вечера песню «С одесского кичмана».

– Что вы, – испуганно ответил Утесов, – мне ее запретил петь товарищ Млечин!

– Кто? – переспросил сотрудник охраны.

– Товарищ Млечин, начальник Реперткома.

– Сегодня можно, – сказал чекист. – Товарищ Сталин разрешил…

«Угнетен и подавлен»

«Был день, даже почти сутки, которые мне довелось провести в обществе Маяковского, – вспоминал Владимир Млечин. – Из моей памяти ни день этот, ни вечер, ни тем более ночь, ночь последней беседы с Владимиром Владимировичем, никогда не изгладятся. Я не знал бремени обрушившихся на него бед и не мог постичь неимоверной боли, которая, наверное, недели и месяцы точила сердце поэта. Когда возвращаешься мысленно к той далекой поре, кажутся непостижимыми равнодушие, слепота и глухота людей, знавших поэта близко, его друзей и соратников.

На открытии Клуба мастеров искусств я впервые услышал, как Маяковский читал вступление к поэме «Во весь голос». Меня поразила невысказанная боль, охватившая сердце поэта. Он обращался к потомкам, потому что отчаялся услышать отклик современников. Как можно было пройти мимо его трагической настроенности?! Бас Маяковского рокотал, но некогда было оценить всю силу и глубину образа, неповторимую инструментовку стиха, изумительное искусство звукописи. Совсем другое ощущение охватило меня: внутренняя дрожь, неосознанное чувство тревоги, беспокойство».

Вечером того памятного дня Владимир Млечин должен был вступительным словом открыть диспут в Доме печати о пьесе Маяковского «Баня», поставленной театром выдающегося режиссера Всеволода Эмильевича Мейерхольда.

О Мейерхольде пишут как о своевольном, анархическом и неукротимом алхимике, театральном фокуснике, который «никаких резонов не понимал», ни с кем не считался и действовал как бог на душу положит, подчиняясь лишь произволу своей неуемной фантазии, лишь бы было почуднее, пооригинальнее, лишь бы эпатировать зрителя.

Нет ничего ошибочнее. Мейерхольд был безмерно талантлив и образован, искренно и увлеченно стремился сказать в искусстве новое слово в уверенности, что все старые уже сказаны и бессмысленны.

«Зритель его премьер, в том числе по пьесам Маяковского, – вспоминал Владимир Млечин, – я могу засвидетельствовать: мне никогда не доводилось переживать подобное, хотя видел я спектакли поистине чудесные, гармонические и совершенные, волнующие и незабываемые. Были поразительные режиссерские открытия, были изумительные актерские достижения. Но таких потрясений все же не было. Это переживания особого рода, когда жизнь и сцена сливались воедино.

А тогда, после просмотра «Бани», хор негодующих был яростным, стройным. Над Маяковским пронесся критический ураган в двенадцать баллов. Его поносили за «издевательское отношение к нашей действительности». Не пощадила Маяковского «Комсомольская правда»: «Продукция у Маяковского на этот раз вышла действительно плохая, и удивительно, что театр Мейерхольда польстился на эту продукцию».

Я ощутил необыкновенно болезненную реакцию Владимира Владимировича на критику пьесы, хотя кто-кто, а он, казалось, привык к таким разносам и разгромам, – вспоминал Владимир Млечин. – Но таково уж, видимо, было настроение поэта в те дни, такова была степень его ранимости, которую обычно он умел великолепно прикрывать острой шуткой, едкой репликой, а то и явной бравадой. Маяковский был угнетен и подавлен.

Да и весь привычный облик Маяковского, всегда собранного, всегда настроенного как бы воинственно, агрессивно, не вязался с мыслью о назревающей, если уже не вполне созревшей трагедии».

Сразу после выступления Маяковский шепнул Владимиру Млечину:

– Поедем отсюда, тезка.

Вышли на улицу. Маяковский был сумрачен и молчалив. Шел двенадцатый час ночи. Маяковский махнул проезжавшему свободному извозчику.

– Может, в «Националь»? – предложил Млечин-старший, полагая, что Маяковский хочет поиграть на бильярде.

– Нет уж, – сказал Владимир Владимирович, – давайте в «Кружок».

Игра по-крупному

«Кружок» – так в обиходе московской литературно-театральной богемы именовался Клуб мастеров искусств, располагавшийся в подвальчике в Старопименовском переулке. Здесь собирались боги тогдашнего театрального и литературного Олимпа, знаменитые живописцы, а потом и прославленные летчики и тщеславные военачальники…

Владимир Млечин:

«Я думал, что Маяковский хочет поужинать, поиграть на бильярде, – ради этого, собственно, и ездили в «Кружок». Но мы не ужинали. Не играли. Устроились в коридорчике, который вел к ресторану. Дважды, может быть, трижды подходил к нам официант, предлагая поесть, потом сообщая о предстоящем закрытии кухни. Маяковский благодарил, но в ресторан не пошел. Приехали не позже двенадцати. Ушли последними, когда клуб закрывался, стало быть, не ранее четырех часов утра.

Почему Маяковский выбрал в собеседники именно Млечина-старшего?

Демобилизовавшись после Гражданской войны, Владимир Млечин поступил в архиакадемическое и архитрудное Московское высшее техническое училище на инженерно-строительный факультет. И вдруг вся жизнь перевернулась.

«ЦК играет человеком», – писал некогда поэт Александр Безыменский. Меня вызвали в ЦК партии, сообщили, что есть решение мобилизовать двести коммунистов для укрепления промышленных районов страны. Я поехал в Брянск, заведовал в губкоме отделом печати и редактировал губернскую партийную газету. Но наезжавший в Брянск секретарь ЦК комсомола Александр Мильчаков, веселый и решительный парень, настоял на том, чтобы меня откомандировали в распоряжение ЦК комсомола.

Кажется, что в отношении ко мне, как к «боевому комсомольцу», сказалось и то, что я мог, «не спотыкаясь и не заикаясь», выпить подряд три «комсомольских ерша». Рецепт такой: треть стакана водки, треть пива и треть совершенно убийственного портвейна».

Решением оргбюро ЦК Млечин-старший очутился в Москве, в издательстве «Молодая гвардия». Здесь летом 1926 года познакомился с Маяковским. И попросил написать для издательства замечательную вещь- «Эта книжечка моя про моря и про маяк». Наверное, ее все в детстве читали.

Владимир Млечин:

«Отношения с Маяковским сразу установились простые и, я бы сказал, сердечные. Он поразительно умел находить товарищеский и дружелюбный тон, едва чувствовал искренность и заинтересованность собеседника. Мы встречались у наркома просвещения Анатолия Васильевича Луначарского. Нашлось и еще одно поле для встреч – бильярдное».

Маяковский вообще любил азартные игры. Увлекался он и бильярдом. Манера игры раскрывала многие черты его самобытного и яркого характера. Играл Маяковский очень хорошо – для любителя, разумеется. У него был поразительно точный и сильный удар. Он сразу разбивал пирамидку. Если ему удавалось при этом положить шар, можно было считать партию выигранной.

Маяковский с профессионалами играл редко. Не потому что боялся: игру всегда можно было уравновесить форой. Ему претили ухищрения профессиональной игры, обязательно связанной со сложными тактическими ходами, со сверхосторожным отыгрышем и с известной долей коварства.

Но не любил он и «пустой» игры, то есть без всякой ставки. Пусть маленький «интерес», хоть полтинник, хоть бутылка сухого вина, но заинтересованность в игре должна быть. Исключения он делал только для партнеров заведомо слабых. Так он играл с наркомом просвещения Луначарским, который пользовался любой свободной минутой, чтобы «покатать шарики», но играл чрезвычайно слабо.

<< 1 2 3 4 5 6 ... 22 >>
На страницу:
2 из 22