Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Красота

Год написания книги
1896
1 2 >>
На страницу:
1 из 2
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Красота
Максим Горький

Впервые напечатано в газете «Нижегородский листок», 1896, номер 269, 29 сентября, в разделе «Фельетон», с подзаголовком «Рассказ одного романтика».

Как следует из упомянутых в рассказе топографических названий, действие происходит в Тифлисе.

В конце 90-х – начале 900-х годов, редактируя рассказ для переиздания, автор вычеркнул подзаголовок и внёс в текст несколько изменений и поправок. Однако рассказ переиздан не был и в собрания сочинений М. Горьким не включался.

Взятое в скобки слово [её] введенно в текст редакцией.

Печатается по хранящейся в Архиве А. М. Горького газетной вырезке первопечатного текста с авторскими поправками и изменениями, сделанными в конце 90-х – начале 900-х годов.

Максим Горький

Красота

…Однажды мой приятель, сорокалетний хохол, всю жизнь игравший роль героя разных драматических коллизий, человек психически изломанный, всегда и ко всему относившийся с горьким скептицизмом, обременённый семейством в пять душ, с нервнобольной женой во главе, и работавший в управлении железной дороги чуть не двадцать часов в сутки за шестьдесят рублей в месяц, – однажды этот человек, которому, как видите, нелегко жилось, вошёл ко мне с такой улыбкой, какой раньше я никогда не видел на его смуглом, выразительном лице.

Всегда нервозный, всегда готовый оскорбительно острить над жизнью и людьми, поэт безнадёжности и суровый гонитель всяких грёз и мечтаний, которые он называл «телячьими сантиментами», он улыбался так мирно и радостно, так задумчиво и счастливо, что я предположил – наверное случился какой-нибудь переворот в жизни моего приятеля, – переворот, который облегчит его всячески стеснённую и трудную жизнь.

– Что случилось? – спросил я, сильно заинтересованный.

Он скользнул глазами по моему лицу, молча крепко тиснул мне руку, подойдя к дивану, лёг на него, закинув руки за голову, и глубоко вздохнул. Всё это было по меньшей мере странно и совершенно не походило на моего товарища. Он не был взволнован, скорее, он находился в том состоянии, которое зовут созерцанием и в котором так много чего-то очень близкого к полной утрате чувства бытия. Он лежал и, полузакрыв свои чёрные глаза, – обыкновенно холодные и недоверчиво прищуренные, а теперь мягкие и добрые, – как бы вспоминал что-то.

Моё любопытство всё более раздражалось его поведением.

– Ты откуда?

– Гулял… – однозвучно ответил он.

– С кем?

– Один…

– В горах?

– По городу…

Это решительно ничего не объясняло мне.

– Почему это ты такой… елейный?

Он строго и серьёзно взглянул на меня, должно быть, задетый моим насмешливым тоном, – взглянул и, отвернувшись к стене, просительно сказал:

– Оставь меня…

Я видел уже, что ничего не добьюсь от него теперь, и не расспрашивал его более.

Пролежав полчаса, он встал, всё такой же радостно тихий и задумчивый, и, подойдя ко мне, спросил:

– Ты завтра вечером – дома?

– Да.

– Пойдёшь со мной гулять?..

Я кивнул головой в знак согласия, ожидая, что вот сейчас он расскажет мне причины его необычайного настроения. Но он взял свою шляпу, небрежно кинул её на голову, в шапке чёрных волос, уже сильно оттенявших серебро седины, и ушёл таким же загадочным, каким и явился, оставив меня в недоумении и несколько раздражённым странностью его поведения. Оставшись один, я долго старался догадаться, получил ли мой приятель повышение по службе или наследство? Или же, наконец, он нашёл человека, согласившегося издать его книгу «О степени влияния среды и условий на интеллект человека» – труд пяти лет, злой крик человека, который, чувствуя себя разбитым жизнью, проповедовал безусловное подчинение её суровым законам?

Я остановился на последнем и успокоился на этой догадке. И когда, на другой день, мой хохол пришёл ко мне, я уверенно спросил его:

– Ну что, издаёшь, наконец, свою книгу?

– Книгу? А я решил уже сжечь её для пользы человечества. Что ты это вспомнил о ней?

– Ищу ключа к твоему настроению…

– Ага! Чёрт играет на струне твоего любопытства. Натянул я её крепко, э? Ну-ну, пойдём гулять…

Мы вышли с ним на улицу полуазиатского города, в котором происходило всё это, и тихо пошли по панели, направляясь к Авлабару, одному из предместий. Было душно, раскалённые за день солнцем камни мостовой и стены зданий дышали зноем, все запахи, присущие большим скопищам людей, неподвижно стояли в воздухе, и его не освежали ни вода, бежавшая по канаве рядом с панелью, ни тени от пирамидальных тополей, росших по обе стороны улицы. Они вздымали свои острые вершины выше крыш зданий и, позлащённые заходившим солнцем, стояли, точно два ряда громадных факелов. По улице шли толпы людей, направляясь в городской сад на берег Куры, единственное место города, где было прохладно и где едкая известковая пыль не слепила глаз и не набивалась в лёгкие. Отовсюду нёсся гортанный говор; скрипя дверями, армяне запирали свои лавки, вдали гремела военная музыка, грохотали арбы и телеги, проезжая по избитой мостовой; откуда-то с горы лилась непрерывным, трепещущим ручьём раздражающая нервы, заунывно дикая мелодия зурны.

Город стоял в узкой долине между двух высоких гор; долину разрезала бешено мчавшаяся к морю Кура, и здания, толпясь между рекой и горами, казалось, лезли друг на друга, стремясь вырваться из этой ямы, полной зноя и пыли. Звуки, носившиеся над сдавленным городом, сливались все в один тяжёлый вздох, точно кто-то большой, притиснутый к земле, делал усилия подняться с неё и не мог. Мы молча шли, вдыхая пыль и лавируя в толпе, лившейся чёрным потоком по узкой панели навстречу нам. Темнело. Улица становилась уже, и в ней было душнее. Почти каждый дом был опоясан деревянной террасой, иногда двумя; издали они казались лепным узором на стенах, и теперь на них выходили из домов суетливые и шумные люди, вынося столы и свечи…

А высоко над всем этим расстилалась тёмно-синяя полоса неба, и уже звёзды загорались на ней, как бы перемигиваясь с огнями города.

Мы вошли в лабиринт узких и грязных переулков. Высокие, серые, каменные стены с редкими окнами, маленькими и защищёнными решётками из железа, сурово смотрели на нас, и пространства между этими стенами были точно каналы для стока по ним пахучей грязи и испорченного сырого и тёплого воздуха. Иногда мы проходили мимо тяжёлых, наглухо запертых ворот, и наши шаги вызывали лай и ворчание собак, скрытых за ними. Муэдзин где-то близко призывал к молитве, и над нашими головами плавал рыдающий тенор, задумчиво выпевавший молитву.

Мой товарищ ускорил шаги и возбуждённо схватил меня за руку. Чувствуя близость источника его нового настроения, я, ни о чём не расспрашивая, шагал по грязи вслед за ним, весь охваченный тоскливым чувством, навеянным на меня этими высокими стенами зданий, построенных на улицу тылом, с окнами, выходившими на дворы, пустынностью переулков, грустной молитвою муэдзина и фатализмом Востока, которым, как казалось мне, даже камни дышали.

– Стой! – вполголоса сказал мой товарищ.

Мы остановились пред маленькой нишей в стене. Очевидно, здесь была когда-то дверь во двор и её до половины заложили кирпичом. Против нас тоже возвышалась стена с балконом на высоте аршин восьми от земли. На балкон, маленький и не задрапированный с боков, а только покрытый сверху куском полосатой материи, вела стеклянная дверь. Против неё, в углу балкона, стоял мягкий стул с высокой спинкой, на перилах был небрежно брошен ковёр.

Я посмотрел на всё это и вопросительно взглянул на товарища.

– Погоди, – сказал он, толкая меня в нишу.

Мы тесно друг к другу поместились в ней, и я стал ждать, не желая думать о том, чего именно я могу дождаться, стоя в этом каменном ящике. Вокруг было безмолвно, небо над нами простиралось в виде синей дороги куда-то вдаль.

В щель двери на балкон прорвалась полоска света, скользнула по стене над нами и исчезла. Хохол толкнул меня локтем в бок:

– Смотри!

Обе половинки двери распахнулись, и в них появилась высокая и стройная фигура женщины. Она, закинув голову кверху, несколько секунд посмотрела в небо и что-то сказала по направлению к комнате. Свет освещал её сзади, и на сером фоне стены, в этом свете, вся в белом, широкими складками падавшем с её плеч до ног, она была фантастична. Овальное лицо её было видно нам только как белое пятно, и глаза на нём выделялись, как две большие тёмные точки. Это делало [её] ещё менее реальной, ещё более придавало ей сходства с видением, с тенью. Вот она подняла над головой руки, точно собираясь лететь… На её левое плечо упала густая прядь волос… Свет сзади её дрогнул и исчез; тогда мне показалось, что эта женщина, или тень женщины, стала меньше, как бы растаяла во тьме. Фон стены сгладил мягкие контуры её фигуры, и она стала только намёком на образ, который я созерцал минуту тому назад на том месте, где он стоял. Потом опять явился свет, и опять она ожила. Складки платья заколыхались на ней, она двинулась к перилам балкона, и они сопровождали её, как облако. В этот момент она напоминала мне чью-то картину – луна, в образе женщины, задумчиво и ласково улыбаясь, является из пышной стаи облаков на небе. Вот рядом с нею явилась ещё какая-то фигура в тёмном и стала гладить её волосы рукой, а они всё больше рассыпались по плечам этой женщины. Она посмотрела с балкона вниз и снова что-то вполголоса сказала, протягивая руку назад. Раздался ясный звон металлической струны, я вздрогнул, и, кажется, всё вокруг меня тоже вздрогнуло.

Женщина села на стул, свет падал на неё сбоку, и я видел её профиль, изящно очерченный, но как бы воздушный в этой странной обстановке. Тёмная фигура опустилась вниз, и ковёр, лежавший на перилах, скрыл её. В четырёхугольнике освещённой двери и на тёмной спинке стула голова женщины, несколько закинутая назад, выделялась ясно, и профиль лица как бы был окружён сиянием, исходившим от него. И её лицо казалось мне чудесно красивым, лицом феи, героини волшебной сказки, а вся она – воплощением грёзы, дивной грёзы восторженного и влюблённого поэта, явившейся в эти суровые и неуклюжие глыбы камня, на эту грязную землю, чтобы оживить и облагородить всё вокруг себя.

Я не чувствовал более ни удушливого запаха прелой грязи и не видел серых каменных стен, подавлявших воображение своей тяжестью и одетых тёплой, пахучей тьмой знойной ночи. Я позабыл о том, что в тёмном, каменном ящике мне было тесно и душно и что из стены, к которой я прислонился, мне в плечо впивался острый камень. Я всё смотрел на эту дивную женщину и больше ничего не хотел. Иногда она наклонялась вниз, и я боялся, что она уже не выпрямится и я не увижу её больше. Но она снова откидывалась на спинку стула, и я снова спокойно и без желаний смотрел на её чудный профиль. Тот, кто сидел на балконе у её ног, целовал её – я слышал эти жадные звуки, но не чувствовал в себе ни тени желания быть на его месте, понимая, что он едва ли видит её такой, какой вижу я.

И вот вдруг в воздух – и к нам вниз и вверх к небу – брызнули звуки струн, – я видел – это она играла на чём-то. Играя, она говорила, обращаясь вниз к своим ногам, говорила речитативом, и хотя звуки струн заглушали тембр её голоса, но он был так же чудесно красив, как и вся она. Струны дрожали то тихо и нежно, то вдруг их звуки становились громкими и смелыми. Казалось, что они сделали воздух чище и свежее и усилили ещё более во всём вокруг меня отпечаток благородной красоты, явившейся вместе с появлением этой женщины, красивой, как мечта. Всё стало как сон, – сон, освежающий душу… И от лица женщины, не иссякая, исходило сияние. В мечтательных звуках струн, тихо рокотавших задумчивую мелодию, высоко надо мной, на фоне неяркого, но красивого розоватого света, под синим небом над её головою, эта дивная женщина с каждым моментом становилась всё более прекрасной и фантастичной, всё далее увлекавшей меня от земли и её чувствований. Я стоял, боясь пошевелиться, храня моё очарование и наслаждаясь им, и мне казалось, что в меня вошло что-то новое, – новое понимание жизни и самого себя; что из всех чаш, которые я уже испил, – та, которую я пью теперь, только одна не содержит в себе ни капли земной грязи, только одна действительно чиста…
1 2 >>
На страницу:
1 из 2