Оценить:
 Рейтинг: 0

Жорж Роденбах – поэт безмолвия

Жанр
Год написания книги
1904
<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Сейчас же вслед за неожиданной кончиной поэта образовался комитет из друзей и почитателей Роденбаха, чтобы увековечить его память в любимом им городе Брюгге, недалеко от бегинажа, возле любимого им «озера любви». Но совет города Брюгге отказал в нескольких саженях земли под предлогом, что поэт прославлял Брюгге мертвым, тогда как город желал возродиться, вернуть себе морской порт. Ж. Роденбах оказался непопулярным в любимом им городе. Он воспевал его и прославлял, но все это писал на французском языке, а совет города состоял почти целиком из представителей клерикальной и узко фламандской партии, не могущей в данном вопросе отрешиться от мелкой вражды и нетерпимости.

Город Гент, где протекали юные годы поэта, с радостью принял памятник в свои пределы. Место было выбрано хорошее, возле маленького бегинажа, где поэт проходил почти ежедневно в юности. Памятник Роденбаху – работы бельгийского скульптора Ж. Мина, и представляет из себя задумчивую фигуру, всю окутанную покрывалом, которая воскресает, олицетворяя собою творчество поэта, завоевывающее себе все большую славу. Внизу отрывок стихов Роденбаха:

Qulque choise de moi dans les villes du Nord
Qulque choise survit de plus fort que la Mort
Qulque choise de moi meure deja dans les cloches

Торжество открытия памятника происходило 13 июля 1903 г. В этот день все парижские и бельгийские газеты поместили статьи о Ж. Роденбахе, подробные описания торжества, воспроизвели произнесенные речи и снимки с памятника.

Торжество открытия памятника носило скромный характер. Эмиль Верхарн, как старый друг поэта, свидетель первых поэтических опытов, в своей трогательной речи говорил о детских годах поэта, проведенных в этом городе. Затем говорил по-фламандски Гюстав Гонт, после Деланж, Ван-ден-бош, Броун и др. От имени комитета говорил критик Фирман Ван-ден-бош и отметил то обстоятельство, что Роденбаху, первому из писателей «Молодой Бельгии», ставят памятник; как бы отвечая на все нападки с фламандской и клерикальной стороны, напоминал, что Фландрия в живописи создала Рубенса рядом с Мемлингом, а в поэзии дала Роденбаха рядом с Верхарном.

«Он принадлежит нам, продолжал видный критик, он наш, этот бледный романтик севера, изящный и меланхолический силуэт которого выделяется на далеком горизонте нашей юности: его глаза, казалось, заключали в себе отражение туманов, поднимавшихся вечером печальными полосами над тихими водами каналов; все его существо, в особенности, вся его душа, в которой искусство царило в виде недоступного божества, отличалось немного пренебрежительным высокомерием наших башен; он мечтательно окутывал свою мысль вечерней тоской набережных, мрачным одиночеством предместий, грандиозной тенью от соборов и медленным и преждевременно утомленным движением он собирал в сеть стихов, тонко выработанных по примеру монахинь-кружевниц, всю трогательную меланхолию древних предметов, всю задумчивую и нежную улыбку прошлого» («Metropole», 26 июля 1903 г.).

Творчество Жоржа Роденбаха имеет свою оригинальную субъективную окраску: мы видим его любовь к древним фламандским городам, к разлитой в их стенах меланхолии, его отличительное пристрастие к обстановке безмолвия, оживлению всех неодушевленных предметов, и утонченным настроениям его глубокой и замкнутой души, к тонким переживаниям, говорящим о тщете всего мирского, о непреклонной власти судьбы и смерти, о гордой замкнутости в себе. Несмотря на сильные страдания, муза Роденбаха, с самых первых сборников («L'Hiver mondain», «La mer elegante»), от которых он впоследствии отрекался, как не вполне передавших его переживания, уже страдает от своего одиночества и непонятости, уже переживает муку разлуки и смерти. Она создает шедевры, как «Шкатулка», но уже определенно выказывает себя бледненькой, хрупкой, очень болезненной и очень печальной и оттого полной необычайного очарования «Mievreries».

У нее нет громких выкриков, сильных порывов, – она боится жизни, она скорее мечтает в тишине красивой комнаты, хочет уйти от людей, отдаться лучезарным грезам, чтобы не чувствовать грубости и безобразия жизни. Правда, со временем, эта хрупкая болезненная муза несколько окрепла: она не утеряла своей впечатлительности, но научилась владеть собою, разбираться в своих переживаниях, она сделалась старше, и свое беленькое платье заменила навсегда черной одеждой, так как теперь она уже знала, что такое жизнь; к тому же в черной одежде ярче сверкало ее страдающее сердце, и черная одежда была в полном соответствии с ее печальными, иногда даже мрачными, мыслями… Бедненькое хрупкое существо! Поэт возложил на нее непосильную работу, обрек ее на страшные муки, он так воспитал ее, что она выделялась из среды равных ей подруг, он ограничил ее известной областью, и не допускал, чтобы она сделала хоть шаг в сторону, так как могла бы оказаться не «на высоте» и погибнуть! Правда, она и не старалась идти в сторону, – куда? Везде было так печально, везде было разрушение, осень, закат всего, да и она была так хрупка, болезненна, не похожа ни на кого, что не могла не казаться иной, чем все остальные… Она понимала, что музам других поэтов все дозволено, что они могут и должны наслаждаться жизнью, что они бывают доступны толпе, что они легко возбуждают восторг и поклонение кругом себя, может быть, прежде всего потому, что они просто женщины, а не музы, что они красивы, но не достаточно утонченны, что они доступны, хотя и не свободны… Муза Роденбаха так не могла и не умела: она была слишком горда, чтобы унизиться до слияния с толпою, приобрести взгляды и чувства толпы, словом, смешаться с нею… Она отстранялась от людей. Последние интересовались отдельными фактами, а она мировым законом. Они волновались из-за беспорядочной смены событий, а она была захвачена единством вселенной. И она поняла, что должна будет создать сама себе сферу деятельности и жизни, что должна уйти в царство мечты, чтобы возможно меньше замечать окружающую жизнь, возможно меньше думать о жизни. Муза знала, что только поэт любит ее вечно, что только возле него и через него она может достигнуть должного самоусовершенствования и утонченности души, а вследствие этого и своего бессмертия. Ах, смерть, неумолимая, жестокая смерть так пугала и мучила ее, такую худенькую, болезненную, почти чахоточную! И вот творчество поэта, большого, настоящего поэта, только и может спасти ее от этой «непрошенной гостьи», – пусть она явится, пусть она возьмет ее хрупкое тельце, но поэзия останется, и она не умрет вполне, а воскреснет, быть может, станет бессмертной!

Но этого достигнуть опять-таки нелегко: надо взять на себя непосильный крест, надо отрешиться от земных временных радостей и наслаждений, надо вырвать из своего существа все наносное, ненужное, чужое, создать себе цельную, глубокую душу, постоянно утончая и усовершенствуя ее. Сначала потянутся тяжелые дни испытаний и сомнений в себе, в своих силах, призвании, будут мучить колебания и окружающие соблазны, придется пройти через издевательства, мучения, предательские поцелуи, не минует даже и самое ужасное: смерть, чтобы потом наступило воскресение, а с ним и бессмертие…

В печальные серые дни, среди безмолвия комнат, хрупкая, изящная, но сильная духом, муза Роденбаха часто вспоминает детские годы поэта; кто может забыть свое детство? Эта пора чистых радостей, неподдельных восторгов, даже иллюзий настоящей любви… И музе нравилось перебирать в своей памяти и памяти поэта эти незабвенные годы, эту «светлую юность». Вот и любимый материнский домик, вот и детская, массивная колыбель, вот и юные переживания, связанные с горячими молитвами Богородице, праздником Пасхи, суровыми стенами коллежа, неумолимыми часами, колокольным звоном. Поэт благодаря музе нашел эти искренние стихи из «Светлой юности», перелил в свою книгу все юные радости и страдания, настроения нежной и гордой души, очаровательной и замкнутой души. Ах, как он был одинок, когда садился у лампы в поздний час, чтобы занести на бумагу нежные и чистые стихи, надеясь в глубине души, что может быть эти строки переживут его!.. Кругом царила полная тишина, но из глубины души выливалось истинное вдохновение!..

Когда поэт с своей музой переезжает в Париж, то ни одна черта, ни одна подробность шумной столичной жизни не проникают в их общее творчество. Напротив, стихи и романы, которые они создают вместе, больше, чем когда-либо заполнены прошлым, воспоминаниями о пережитых годах в Бельгии, Генте, Брюгге, с их пустынными улицами, неподвижными каналами, колокольным звоном и пр. Оставаясь с музой вдвоем, среди не нарушаемой никем тишины кабинета, они переживают и переливают в стихи «царство молчания»: неодушевленные предметы не в силах скрыть от них своих, едва уловимых переживаний, бездушная, как кажется сначала, комната ласково принимает их мечты в свои владения, точно дорогих отсутствующих: кисейные белые занавески представляются им первыми причастницами и говорят о тщете земной жизни, о быстро промелькнувшем счастливом дне и о неминуемых страданиях; красивая хрустальная люстра, точно мимоза стекла, трепещущая при малейшем толчке, так ясно говорит о несбыточных желаниях, о невидимых слезах, скрытых в ее хрустале, о страдающих людях без всякого стона и жалобы; зеркала вспоминают о тех лицах, которые они отражали когда-то; пианино, мрачно стоящее в углу, ожидает непорочных рук; старинные портреты на стенах со взглядами, устремленными вдаль, в прошлое, с крепко сжатыми устами, скрывают какую-то тайну; неумолимые часы, оттеняющие своим холодным стуком кончину времени, говорят о неизбежности смерти.

Эти старинные комнаты, которых не может поэт забыть, находясь в Париже, оживают в его стихах. Муза тоже страдает, – всякий резкий шум приносит ей почти физическую боль, – она словно предчувствует свой преждевременный конец и отдается мечтам. Ах! ее любимая стихия – вода! И в своих мечтах, когда даже увядание букета приносит страшную муку, ей хочется думать о воде, стать ее психологом, изучить ее больное и непостоянное сердце, которое также страдает. Ее печальные взоры обращаются в сторону могил; она вспоминает с поэтом неподвижную воду в каналах старинных городов, эту воду, которая, подобно им, отреклась от всего, даже от отблесков на ее зеркальной поверхности остроконечных крыш домов, мачт кораблей, и наслаждается только своим одиночеством, страдает безгласно, безропотно и только изредка отражает небо с его мечущимися облаками. Муза, уносясь в мечтах в свое прошлое, вспоминает ту безмолвную обстановку мертвого города, которая с ранних лет отравила в них обоих любовь к наслаждениям жизни. Дорогие городские пейзажи! Все в них точно окутано траурной дымкой, все безмолвно, все замерло, печальные дома стоят безжизненно, удрученные непонятной тоской, лишенные прежней красоты, предназначенные к скорой кончине, так как все исчезает, ничто не вечно! Старинные набережные, обсаженные деревьями, возле вод, полных разлуки, пустынны и мрачны, в особенности зимой! В воскресные дни колокола, точно голос мертвого города, раздаются и говорят в унисон с душой поэта! Разве они не хотят своим звоном подчеркнуть оттенки «царства молчания», подобно тому, как поэт чувствует себя еще более одиноким, чужим для всех и грустит еще сильнее? Разве они не звучат невольным упреком для поэта и города, не советуют покорно ждать смерти, отрешиться от всего земного? Да, да, пусть замолкнут колокола, пусть прекратится звон, душа города и поэта давно ничего не ждет от жизни, давно ни на что не надеется, давно считает окружающую жизнь только пустынным садом терний, давно не жаждет славы, господства над толпой и стремится только к тишине, любит только то, что могло бы быть и чего не было, находится во власти одинокой тоски и затаенной печали. Но как же существовать? как жить дальше? Зачем умышленно рваться вдаль, слушать призывы отдаленного рога? Нет, надо искать покоя, сил только в мечтах…

Душа моя скорбит, лишенная высот;
Ей счастья не найти в утехах жизни дольной
И в ложной радости, что звон лишь колокольный
В недвижном воздухе ее печали шлет.
Но утешается она мечтой волшебной;
На скорби пелену кладет обман целебный.
Довольно я страдал на жизненном пути
И вечно для меня продлится исцеленье.
Конец надеждам всем! их больше не найти,
Чтоб дать моей душе немного возрожденья
И в винограднике своем позволить ей
Собрать хоть несколько оставшихся кистей…
Достанется другим весь этот сок душистый,
У них уже в тисках готовится вино;
А жизнь моя – лишь сад пустынный и тернистый –
И виноградных лоз судьбой мне не дано.
Но грезы создают мир светлый и наивный,
Где можем скрыться мы от жизненных невзгод;
Пускай зовет нас жизнь, пусть рог звучит призывный,
Нас краткий медный зов к себе не привлечет;
Лишь грезы любим мы любовью неизменной, –
Их разлюбить нельзя, как мертвых, никогда.
Мечты! они дарят нас дружбой несомненной,
Они – небесный дар, то жемчуг драгоценный,
Игру цветных лучей таящий, как вода…
И этот клад при нас останется всегда.
О Боже! посети меня своей щедротой
И грезы мне умножь, сокровище земли,
Что я в душе храню с любовью и заботой!
Мечту насущную мне, Господи, пошли!

    (Пер. С. Головачевского)
Поэт отныне остается во власти «замкнутых жизней» («Les vives encloses», 1896 г.); он с своей музой изучит его гордую скрытую душу, которая созерцает только себя, навсегда отрекаясь от жизни, славы, счастья! Эта душа поэта внушает ему много самых оригинальных сравнений. Поэт не чувствует больше ни одного земного желания, ни одно волнение не смущает его, он словно очистился от всего временного, тяжелого, мучительного. Иногда только, по вечерам, он еще переживает какой-то страх, точно боль, или медленное действие таинственного яда, от которого ничто его не может спасти. В сумерки он ощущает даже постепенное охлаждение всего тела, пот агонии, он уносится далеко в своих мечтах, воспоминаниях о прошлом. Друзья так далеко, зачем привязываться, доверять свои думы и чувства? Ведь окружающая жизнь так ничтожна, так лжива и искусственна, а поэт, под влиянием новых настроений, так мягок, терпелив, так равнодушен ко всему. Как все поблекло, ушло, точно во время тяжелой болезни! Любовь представляется такой несбыточной, ничтожной, а воспоминания о поцелуях, волнении вызывают только меланхолическую улыбку, внушают мысли о тщетности надежд, ничтожности всех желаний. Поэт точно отправился по ту сторону жизни, точно взошел на вершину горы, очутился выше жизни. Слава? ведь и она так обманчива, ничтожна, стоит ли думать о ней? А собственная личная жизнь? Она кажется точно чужой, как будто все это произошло с кем-то другим, похожим на него, но где-то далеко.

Когда поэт устает изучать малейшие изгибы своей души и своих переживаний, он отдается прошлому, печальному, но красивому «отражению родного неба» («Le miroir du ciel natal» 1898 г.). Ах, эти старые города! этот серый оттенок, скользящий повсюду, проникающий в душу поэта с самого детства! Там, далеко, в туманах севера, где все серо и печально, как могила с хризантемами, все безжизненно и одиноко, точно все вымерло, точно никого нет. В этой серой обстановке поэт еще замечает на пустынных улицах, среди тумана, этих мрачных «женщин в плащах». Они словно что-то несут тайком, точно раскачиваясь, как печальные колокола, которые звонят о заупокойной обедне. Затем внимание поэта привлекают к себе уличные фонари, печальные братья ламп. Они заключены в свои клетки, точно птицы, страдают от лихорадочной дрожи, выдерживают всякую погоду, смотрят с завистью на своих сестер ламп.

Город словно уснул, неслышно ни одного колокола, погасли все огни в домах, а они должны дрожать, страдать, терпеть дождь, холод… Но с такой утонченностью поэт проникает и в душу городских фонтанов, свежих, как ручейки, разнообразных, как волны, с своими несбыточными порывами, неудовлетворенными желаниями, которые падают от собственной тяжести… Затем поэт вспоминает белых чистых лебедей на каналах – они беззвучно двигаются по воде, равнодушны ко всему, и заботятся только о своем отражении в зеркальной поверхности канала. И все это вместе, церкви, колокола, женщины в плащах, лебеди, влияют на поэта, поддерживают чувства тоски и уныния в его душе, внушают ему индифферентный взгляд на жизнь. Как в стихах, так и в прозе, он придал городу совсем человеческий облик; город Брюгге в его произведениях переживает известные состояния человеческой души, способен подавать советы, выражать сочувствие, действовать на людей своим примером отречения, и он подчеркивает эту печаль города, покинутого морем, умирающего от своего отчаяния, заключенного в каменную гробницу своих набережных похолодевшими артериями каналов, с тех пор, как его сердце (великий порт) перестало биться. Улицы, по которым почти никто не проходит, кроме бегинок в черных одеждах, воды канала, по которым скользят только лебеди, церкви, плиты которых унизаны погребальными надписями, все так ярко, настойчиво говорит о смерти города в произведениях Роденбаха.

Наряду с любовью к древним городам, всей обстановкой глубокого безмолвия Ж. Роденбах в своих романах вывел таких же, всегда печальных, одиноких героев, каким представлялся ему мертвый Брюгге. Души их охвачены всегда одной настойчивой мечтой, не дающей им покоя: это или культ умершей жены, или попранное призвание, или красота упадка родного города. Мы застаем их непременно в пору полного разочарования в жизни, когда они мучают себя суровым анализом своих едва уловимых переживаний, скрывают свои страдания, точно израненные, грубой жизнью.

Таков Жан Рембрандт из первого романа Роденбаха «Искусство в изгнании». Он «чувствует себя лучше в каждый понедельник и в ожидании вечера», – мистический поэт, непонятый своими близкими, желавший жить в стороне от жизни людей. Он мечтал написать «прекрасную великую книгу», но не встретил поддержки и не имел сил бороться. Он жил скорее чувствами, чем мыслями. В полном одиночестве, непонятости Жан Рембрандт мечтал о женской любви, грезил о женской душе, подобно ему, столь же утонченной, иной, «чем, все другие женщины». Встреча Рембрандта с бегинкой Марией носит автобиографический характер, так как взята из одного случая в жизни поэта, но все остальное является уже творчеством. Мария, избранница Жана, бывшая бегинка, на которой он женится, красивое хрупкое существо, оказывается не способной уследить за утонченностью его переживаний, мыслей и настроений. Скромная, тихая, чистая, она не вполне понимает Жана, и через несколько месяцев супружеской жизни он сознает, что ошибся, так как Мария подобна «всем другим женщинам».

В романе наряду с оригинальной фабулой интересна психология героя, анализ его души, но также и описание самого древнего города, в котором легко узнать Гент.

Следующий роман Ж. Роденбаха «Мертвый Брюгге» («Bruges la morte», 1892 г.) принес автору европейскую известность; роман переведен на все европейские языки, появился в целом ряде изданий. Гюг Виан, герой романа, сходный по душе с Жаном Рембрандтом, печальный, меланхолический, одинокий, ничем не занятый, неутешный вдовец, жил единой мечтой – сохранить неизменным свой культ любимой умершей жены, а в комнате устроить музей ее памяти. Он переселяется в Брюгге, мертвый город, покинутый когда-то морем. «Мертвой супруге должен соответствовать мертвый город. Его великий траур требовал подобной обстановки. Он мог переносить жизнь только здесь».

В романе, кроме захватывающей фабулы, интересен этот не встречавшийся до сих пор местный колорит, описание фламандского города, разлитая всюду меланхолия, проникающая в душу читателя, красивый, образный язык с массой редких сравнений, метафор. Затем в романе интересен и сам Гюг Виан, исстрадавшийся, измученный человек от своих нервных переживаний, крайне чуткий, одинокий, разочарованный, преданный своему культу.

Третий роман «Le Carillonneur» (1897 г., русский перевод «Выше жизни») еще глубже, еще интереснее по местному колориту, по фабуле, психологии героя, который после отречения от него дорогого города и разбитой личной жизни кончает трагически. У него неудачная женитьба, несчастная любовь: судьба, которой автор, как истинный фламандец, придает большую силу, решает все в жизни Борлюта, героя романа. Он захотел стать выше жизни, но жизнь, земля мстят ему, тянут к себе, терзают и мучают.

Кроме трех больших романов Ж. Роденбах написал еще две повести и два сборника рассказов. В повести «Призвание» («La vocation», 1895 г.) мы видим тот же нежный, несчастный тип мужчины, не сумевший сохранить, как ему хотелось, свою непорочность и расплачивавшийся тяжело за свое минутное падение. Мы застаем его в том же мертвом Брюгге, где все окутано и проникнуто тем же красивым настроением нежной меланхолии, как и в романах Роденбаха. Вся повесть пронизана страданиями матери и сына, борьбою их за призвание сына стать монахом, его неожиданным падением, и вследствие этого сознанием обоих невозможности следовать призванию. Другая повесть «Дерево» (L'Arbre, 1898 г.) переносит нас в Зеландию, первобытный, еще нетронутый культурой уголок. Там сохранились странные обычаи, нравы, традиции, предрассудки, – вся жизнь протекает в неподвижности пейзажа и первобытности душ. И на этом фоне разыгрывается драма между двумя влюбленными, Нэлли и Иосом, который кончает трагически, так как не может примириться ни с изменой Нэлли, ни с общим упадком.

Таким образом, герои Роденбаха все сходны между собой; и, если они кажутся на поверхностный взгляд слабыми, то в действительности это сложные натуры, только не приспособленные к жизни, и после перенесенных страданий кажутся покорившимися судьбе, равнодушными ко всему, холодными и замкнутыми. Над их глубокими душами тяготеет что-то роковое, воля судьбы парализует их собственную волю, толкает их иногда на совершение непоправимых поступков и, не допуская мысли о прощении, заставляет страдать до конца дней и добровольно уходить из жнзни.

Сборник рассказов Роденбаха «Musee des beguines» (1894 г. в русском переводе «Мистические лилии») стоит совершенно особняком в его творчестве. Это поэзия монастырской жизни; все рассказы посвящены воспроизведению жизни бегинок, этих чистых душ, примитивных девственниц, с их мистическим экстазом, фанатической верой, иногда чисто болезненными сомнениями и муками. Мы узнаем детали их простой жизни: мы находим описание священных предметов, свечей, цветов в садиках, четок, головных уборов и т. д. Этот сборник интересен и оригинален, хотя и несколько однообразен.

Посмертный сборник рассказов «Le Rouer des brumes» («Прялка туманов», 1901 г.) не внес ничего нового в характере творчества автора, но лишний раз подчеркнул присущие ему особенности: такая же нежная меланхолия, та же мечтательность утонченного художника.

Ж. Роденбах в своей прозе выработал себе особенный неподражаемый стиль, то слишком краткий, порывистый, словно недоконченный, то вдруг нежный, легкий, едва уловимый! В его языке нет длинных периодов, возвышенных трескучих фраз, все очень просто и вместе с тем необычайно сложно! Целый ряд существительных, тщательное накопление выдержанных деталей служат часто автору для выражения одной какой-либо идеи. Роденбах любил строго проведенные сравнения, тонкие нюансы, кончал фразу иногда каким-нибудь многосложным словом, иногда же прерывал быстро свои фразы восклицаниями, причем временами каждое отдельное слово имеет у него собственное значение.

Одноактная пьеса Роденбаха «Le Voile» («Покрывало», 1894 г.) является первым и удачным опытом автора написать что-либо для сцены. После его смерти была напечатана его вторая пьеса «Мираж», переделанная самим автором из романа «Мертвый Брюгге». В пьесе «Покрывало» действие происходит в том же Брюгге в наши дни; герой пьесы, Жан, такой же утонченный человек, какого мы встречали во всех романах Роденбаха. Героиня – полумонахиня, бегинка, сестра Гудула, находящаяся в доме Жана, по случаю болезни его тетки. Пьеса имела своей подкладкою один эпизод в юности автора, рассказанный им самим.

Ж. Роденбах украсил этот простой эпизод. В пьесе, написанной красивыми стихами, мы чувствуем необыкновенную атмосферу старинного дома, где только колокольный звон нарушает царящую тишину. Редкая беседа двух одиноких существ, Жана и бегинки, омрачена приближением смерти больной тетки Жана; чувство Жана, зародившееся в такой печальной обстановке, исчезает, когда смерть всецело овладевает домом и разбивает его мечты.

Среди посмертных произведений Роденбаха очень интересен сборник его критических этюдов о писателях, художниках, скульпторах, священных ораторах «L'Elite» («Избранное меньшинство», 1899 г.). В сборнике нет ни одной шаблонной фразы, ни одного общего места, – все сказанное о писателях тонко и ярко; иногда замечается совсем новая постановка вопроса. Из писателей Бодлер находится на первом месте и статья о нем лучшая во всей книге. Бодлер для Роденбаха вполне и прежде всего «католический» писатель, по его отношению к сатане, как искусителю, к женщине, как к подруге и орудию сатаны, к современным порокам человечества, как средствам найти забвение!

Статья о Малларме объясняет наглядно, почему автор «Послеполуденного отдыха фавна» мог считаться учителем и главою новой школы поэтов; статья о Вилье де Лиль-Адане подчеркивает в нем два различные качества, иронию и поэзию, иронию, заимствованную у Эдгара По, а поэзию, почерпнутую в католицизме. Одна из самых трогательных характеристик – это этюд о поэтессе Деборд-Вальмор, которая для автора, как и для Гюго, Бодлера, Верлена, была чем-то вроде культа, так как они любили ее, как родную мать.

Сборник «L'Elite» показывает большую эрудицию автора, говорит об его тонком вкусе, об его сложных стремлениях и является очень интересным пособием для изучения писателей конца 19 века.

Необходимо упомянуть еще о небольшом его сборнике «Агонии городов», составленном из его отдельных фельетонов, которые он напечатал в Figaro. «Агонии» передают угасание Брюгге, Гента, Сен-Мало и острова Вальхерена и написаны со свойственной чудесной манерой Ж. Роденбаха. К русскому переводу «Агоний городов»! Роденбаха предпослано интересное предисловие его вдовы, Анны Роденбах, в котором она подробно рассказывает, почему и когда была написана эта маленькая книжка.

Если в Париже мы имеем возможность посетить могилу Роденбаха, если в Генте мы можем поклониться его памятнику, то все же его произведения лучше всего сохранят его значение, как оригинального символиста конца XIX века, яркого представителя того состояния, той тоски, которая характеризовала его поколения…

<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3