Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Эмиль Золя. Его жизнь и литературная деятельность

<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
2 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
И тон этого письма, и положение дел не допускали долгих размышлений. Оставалось продать, что было, собраться и ехать. Оставалось еще проститься с тем, что было дорого и мило. Друзья в последний раз, по крайней мере им казалось, что в последний, совершили прогулку в окрестности города, и, сохранив навсегда в своей душе и эти милые картины, и этих славных друзей, Золя уехал на север.

Глава II. В лицее

Покровительство Лабо. – Золя в лицее Людовика Святого. – Перемена в школьном положении. – Расстройство здоровья. – Переписка с друзьями. – Первые опыты. – Стихи и поворот к прозе. Единственный школьный триумф. – Поездка в Прованс. – Возвращение в Париж. – Болезнь. – Экзамен на кандидата. – Первая неудача. – Вторая поездка в Прованс. – Новая попытка добиться диплома.

Первой мыслью Золя по приезде в Париж была мысль о возобновлении учения, и если не привели ни к чему хлопоты о воздействии на бывших сотрудников отца по сооружению Экского канала, то в этом отношении все обстояло благополучно. Лабо, старинный приятель Франсуа, в это время генеральный адвокат, рекомендовал Эмиля вниманию директора Нормальной школы Низара, и благодаря этой двойной протекции Золя был принят в лицей Св. Людовика, в тот же класс, из которого выбыл в Эксе. Таким образом, занятия могли продолжаться без всякого ущерба, если не считать таким ущербом времени, потраченного на переезд в столицу. Но естественно предположить, что забота Эмиля о продолжении учения была скорее желанием кратчайшим способом добиться известного положения и тем улучшить семейные дела, чем истинным влечением в стены лицея как храма науки. По крайней мере после приезда в Париж с ним произошло решительное превращение. Правда, и в Эксе, в последних классах, он начинал несколько отставать от лучших учеников, но в Париже им овладела полнейшая апатия к науке. Из разряда первых он попал теперь в разряд двадцатых учеников многочисленного класса и совсем не заботился о своем «повышении».

Весьма характерно, что в Париже Золя оказался в положении такого же иностранца, каким он чувствовал себя и действительно был на юге. Переменились только условия этого положения. В Эксе Золя производил впечатление парижанина и слыл поэтому за franciot; в Париже, наоборот, его считали марсельцем. Одним словом, и на севере, как и на юге, он оставался каким-то посторонним человеком, не сливающимся с окружающими, носителем какого-то особого «я», чуждого элементов стадности, и в Париже еще больше, потому что в эти годы человек уже теряет «эластичность» приспособления.

При таких обстоятельствах разлука с Байлем и Сезаном давала чувствовать себя сильнейшим образом, и все помыслы Золя были направлены к оставленным приятелям. Разлука оказалась в полном смысле слова душевной раной, тем более что есть основание думать, что, кроме дружбы с Байлем и Сезаном, Золя потерял с переездом в Париж и более нежную привязанность. Нарушилась, наконец, привычка беседовать с приятелями, поверять им свой надежды и планы, делиться впечатлениями от чтения; одним словом, с приездом в Париж Золя почувствовал себя как бы обокраденным духовно. А небо юга, прогулки в окрестностях Экса и все, что было связано с этими прогулками, что сделалось потребностью натуры и вызывалось натурой, – все это было тоже потеряно и обостряло чувство одиночества.

Когда-то здоровый, Золя заметно захирел в Париже, когда-то пунктуальный и работоспособный, он совсем забросил свои занятия и жил в каком-то чаду мечтаний и воспоминаний, вне которых испытывал гнетущую тоску. Другим лекарством от этой тоски была переписка. Не имея возможности беседовать с друзьями лично, Золя беседовал с ними по почте и вел почти чудовищную переписку. Каждое его письмо было целым трактатом в стихах и прозе на нескольких листах почтовой бумаги и требовало нескольких марок почтовой оплаты. Чтоб сэкономить, пришлось подобрать особую тонкую бумагу для этой переписки, но все-таки одной почтовой маркой нельзя было оплатить огромное письмо.

Все это рукописное обилие надо считать первым решительным поворотом Золя в сторону литературной деятельности и пробуждением в нем наклонности к творчеству. Самостоятельного, своего в этом было, конечно, немного. Главную массу написанного представляли плоды подражания прочитанному и, надо сказать, плоды невысокого достоинства. Преобладающим в эту пору стремлением Золя как юного писателя было стремление к грандиозному, к изображению необыкновенно пылких страстей и кровавых любовных развязок, но все это отличалось бледностью исполнения, несмотря на видимую яркость замысла, и выражалось в стихах, не стоивших самой заурядной прозы. К этому надо прибавить, что первые попытки Золя в писательстве начались еще в Эксе, когда юному автору было всего 12 лет. Подобно тому как Дон-Кихоту захотелось дописать похождения рыцаря, Эмиль Золя так увлекся тогда знакомством с историей крестовых походов, что почти в один присест написал исторический роман. Рукопись этого произведения и теперь сохраняется в архиве Золя. Она написана без помарок, но совершенно не поддается разбору, о чем, конечно, нет основания сожалеть. Около этого же времени было написано несколько речей в стихах, наконец комедия «Берите пешку» в трех действиях и тоже в стихах.

С приездом в Париж знакомство Золя с лучшими образцами французской литературы должно было расшириться, а вместе с этим пробудилось сознание, что недостаточно писать рифмованные строчки для того, чтобы сделаться поэтом. По-прежнему его заветная мечта – создать какую-нибудь поэму, и план этой поэмы действительно был набросан, но проза начинает уже привлекать к себе молодого писателя. Он начинает даже – верный признак поворота – посмеиваться над служителями музы и в том числе над собою. «Проза вовсе не так презренна, – говорит он в стихотворении, посвященном Сезану, – напротив (скажем потихоньку), гораздо чаще стихи бывают презренной прозой: тяжеловесные нагромождения нежно-зеленого и розового цветов, вереницы прилагательных, восклицаний „о небо!“ и „увы!“ – напыщенный жаргон, которым поэт выражает все, кроме того, что имеет в голове»… Несмотря на эту справедливую оценку и своих, и подобных им чужих вдохновений, несмотря на сознание, что поиски рифмы заставляют довольно-таки попотеть служителя музы, несмотря, наконец, на «сатирическое» признание, что на свете нет поэта нежнее его, он еще долго упражнялся в этом духе.

Слава Гюго, очевидно, не давала ему покоя. С другой стороны, здесь несомненно сказалось влияние школы, в программу которой входила версификация и вообще большая доза риторики. Золя всегда был первым в этих «науках» и в Эксе, и в Париже. В Париже, в лицее Св. Людовика в дни учебы в нем Золя литературу преподавал Левассер, впоследствии академик. Однажды он дал такую тему: слепой Мильтон диктует старшей дочери, между тем как младшая играет на арфе. Очень может быть, что рукопись этого сочинения тоже сохранилась в архиве Золя, но как была исчерпана лицеистом предложенная тема – неизвестно, известно только, что профессор был в восторге от сочинения «марсельца» и в назидание прочел его работу всему классу, а юному автору предсказал известность.

Этот триумф был единственным успехом Золя за первый год пребывания в лицее. По всем другим отделам программы он пожинал лишь такие лавры, какие выпадают на долю ученика, менее всего думающего о классных занятиях. Не думать об этом в значительной степени помогал характер лицейского преподавания. Уроки походили там на лекции, и даже классные скамьи располагались амфитеатром. Чтобы быть внимательным, оставалось только не шуметь, и Золя не шумел, потому что не слушал профессора, а читал или Гюго, или Мюссе, или Рабле и Монтеня. Учение шло, таким образом, кое-как, и когда настали экзамены, Золя отличился лишь в изложении (narration) и получил вторую награду. Впрочем, не дай ему лицейский совет никакой награды, он, вероятно, сокрушался бы очень мало, потому что интересы его были направлены совсем в другую сторону: все помыслы вращались вокруг переписки с друзьями и всего, что касалось Прованса.

Госпожа Золя отлично понимала это, и хотя ее средства были более чем скромны, решила удовлетворить задушевное желание Эмиля повидаться с друзьями. Необходимые для поездки деньги она собрала постепенно, франк за франком, заранее предвкушая восторги сына, и как только кончились экзамены, проводила Эмиля на юг. Целью поездки был Экс, свидание с Сезаном и Байлем, – масса удовольствий во время отдаленных прогулок по знакомым окрестностям древнего города, разлука с которыми делала их еще более дорогими и как будто открывала в них новые, незамеченные прелести. Все это было исполнено друзьями с жаром паломников, увидавших наконец воочию святую землю. Беседы и чтения были тоже возобновлены по-прежнему, но с новым увлечением. Несмотря на «чудовищную» переписку, у всех троих накопились для этого, казалось, неистощимые запасы, подлежавшие самому серьезному обсуждению: вопросы эстетики, литературные явления, первые опыты и планы будущих творений, – немудрено, что два месяца каникул протекли, как неделя.

Когда настала пора возвращаться на север, Золя точно очнулся от какого-то бодрящего миража. Душевной ясности и физической крепости вплоть до готовности бродить без устали с утра до вечера как будто не бывало, напротив – появилось недомогание, а по приезде в столицу пришлось улечься в постель. Болезнь была так серьезна, что на леченье и восстановление сил потребовалось целых два месяца и настолько же пришлось отстать от товарищей по классу. И без того не увлекавшим юношу лицейским занятиям был нанесен поэтому чувствительный удар, тем более что у Золя решительно не было охоты наверстывать потерянное время. Лицей казался ему настоящей тюрьмой или «ящиком», как называл он его, несмотря на некоторые свои успехи, и все его желания сводились к скорейшему оставлению этого постылого «ящика». Одним словом, побывав на юге, Золя приобрел еще более острый вкус к свободе, к работе по душе и еще более острое отвращение к лицейским занятиям. Вот почему, окончив в 1859 году курс риторики, он не мог даже думать спокойно о новом сидении в классе философии и решил, миновав эту чашу, прямо сдать на бакалавра.

Предприятие было заманчивым вдвойне. Исполнение его избавляло от надоевших стен лицея и наконец-то давало возможность стать на ноги, зарабатывать свой хлеб. Чтобы достигнуть этого двойного блаженства, предстояло пройти только два испытания: экзамен письменный и устный. Самым трудным было первое, и предания о подобных испытаниях установили незыблемую истину: только пройти бы на письменных… Особенных шансов на это у Золя несомненно не было, но он решил испытать свое счастье и ни на шаг не отступать. Пошел он на письменный экзамен не без законной тревоги в сердце, исполнил, как смог, а вечером, уже дома, перебирая в памяти все сделанное, пришел к заключению, что сделано плохо и он не пройдет. Он убедился в этом настолько основательно, что, проснувшись утром, не хотел даже идти в Сорбонну справляться о результатах испытания. Тем не менее он все-таки пошел, и каковы же были его изумление и радость, когда он увидел список допущенных к устным: фамилия Золя не только не была пропущена, но даже стояла второй. Теперь уже не было сомнения, что остальное сойдет благополучно, как простая формальность, и Золя ожидал своей очереди для исполнения установленной формальности. В первую голову предлагались вопросы по части естествоведения. Химия, физика, зоология – все это прошло прекрасно, очередь математики – хорошо; оставались история, литература и языки. Оставались пустяки, так думал Золя и, заранее уверенный в успехе, послал товарища известить домашних о триумфе. Товарищ отправился с радостной вестью, а Золя приблизился к профессору.

– Сперва по истории, – буркнул профессор. – Скажите, милостивый государь, в котором году скончался Карл Великий?

«Милостивый государь» заволновался и все-таки ответил, но как!.. Карл Великий умер у него в правление Франциска Первого.

– Перейдем к литературе, – сухо заметил профессор и предложил объяснить одну из сказок Лафонтена.

При этом вопросе Золя опять почувствовал сладость близкого успеха. В самом деле, сколько раз он доказывал свое уменье объяснять произведения то того, то другого писателя, наконец это была его среда, как вода для рыбы, но, по мере того как Лафонтен истолковывался Эмилем, глаза профессора расширялись от изумления вплоть до приглашения: «Перейдем к немецкому».

Перейти к немецкому значило перейти в область полнейшего невежества Эмиля. Кандидат на бакалавра едва разбирал немецкую печать, и профессор совершенно основательно заметил:

– Этого достаточно, милостивый государь!

Устный экзамен был закончен. Началось коллегиальное обсуждение профессорами познаний претендента на ученую степень: шепот на ухо, благосклонный учет несомненных познаний и саркастическое взвешивание признаков круглого невежества. Обсуждение было довольно продолжительным, но результат его оказался плачевным: Золя поставили «ноль» за познания во французской литературе.

Горечь этого провала он поехал развеивать в Прованс в обществе Сезана и Байля. Опять начались отдаленные прогулки, наслаждение красотою природы, бесконечные разговоры о будущем, но беспокойная мысль все-таки не покидала Эмиля… О, если бы сдать на бакалавра!.. Тогда, казалось, весь мир принадлежал бы Золя, хотя в том же Эксе прозябало больше сотни бакалавров. На мысль о новом экзамене наводили те же разговоры о будущем. В каждом плане Золя как будто не хватало чего-то, и этим что-то была желанная степень. Мало-помалу он почти заболел от этой мысли. Сдать экзамен необходимо было, хотя бы для того, чтобы отделаться от мучительного «быть или не быть?» К тому же устные предания, столь богатые среди экзаменующихся, говорили, что потерпевший неудачу в Париже нередко торжествовал в Марселе, и Золя решил еще попытать счастья, на этот раз именно в Марселе. Провинциальные умственные центры всегда считаются смягченными аберрацией добродушия и смотренья сквозь пальцы, – так, вероятно, думал и Золя, предпринимая свою попытку; но марсельские профессора совершенно неожиданно разошлись с парижскими совсем иначе и провалили Эмиля еще на письменных экзаменах.

Глава III. Борьба

Результаты неудачного экзамена. – Поиски работы. – Помощь Лабо. – Золя на месте. – Бегство на свободу. – Нищета. – Порывы к лучшему. – «Любовная комедия». – Мнение Золя о собственных стихах. – «Книга Бытия». – Новые поиски работы. – Покровительство Буде. – Золя у Гашета. – Новые порывы к литературе. – «Любовная комедия» на суде Гашета. – Новое положение. – «Сестра бедных». – Сборник рассказов. – «Исповедь Клода». – Признаки литературной зрелости. – Борьба за индивидуальность. – Работы в «Общественном благе». – Статья о Прудоне. – Золя и Гюго. – Золя и Гонкуры. – Уход от Гашета. – Драматические опыты. – Золя – сотрудник Вильмесана. – Рецензии Золя. – «Моя выставка картин». – Буря из-за этих статей. – Прекращение «Салона». – «Завет матери». – Разрыв с Вильмесаном. – Новый «Салон». – «Марсельские тайны». – «Тереза Ракен». – Судьба этого романа. – «Мадлена Ферра»

В Париж из Прованса Золя вернулся, после второй неудачи, в октябре 1859 года. Корабли еще не были сожжены. Он мог еще вернуться в лицей и – кто знает? – добиться наконец спасительного диплома, но его отвращение к «ящику» было так велико, что он, не колеблясь, решил не возвращаться и жить своим трудом.

Что ожидало нового воина в борьбе за существование, – на этот счет самообман был невозможен. Сбережений давно не имелось, оставалось работать, чтобы жить, и жить, чтобы работать. Больше всего улыбалась перспектива свободной жизни, верной влечениям сердца и мысли, и за этими розами совсем не видно было шипов. Правда, готовность терпеть от этих шипов несомненно имелась, но новый мученик был слишком поэтом для того, чтобы оценить вероятные размеры грядущей беды.

На вопрос: что предпринять? – он наметил работу в типографии. Это было так тесно связано с книгой, что казалось почти «пропилеями» если не к славе, то к любимому труду. Но тут вмешался Лабо со своим покровительством и нашел Эмилю место с платой 60 франков в месяц. Выбирать было не из чего. В типографии, конечно, не дали бы и этого, и Золя ухватился за верные деньги. Однако первый опыт независимого существования был неудачен. Приходилось работать без устали и все-таки голодать без всякой надежды на лучшее. А между тем в голове было совсем другое… Тянуло к книге, к работе мысли, тянуло почти мучительно, как птицу из клетки, когда на улице поднимается весенний шум и в небе тянутся свободные стаи. Дольше терпеть было выше сил, и вот, заработав 120 франков, Золя бежал на свободу.

Свобода была действительно полнейшая, какая только возможна в миллионном городе, где человек теряется, как песчинка в море, и почти ускользает от человеческих законов. Но в то же время какая жизнь!.. Ни места, ни денег, голод и холод, холод и голод, и так не месяцы, а годы, с конца 60-го по начало 62-го. В этот ужасный период Золя только и делал, что закладывал вещи в Mont-de-Piеtе или занимал у знакомых с подлым сознанием, что наверное не отдаст.

Само собой разумеется, жить приходилось в самых невозможных каморках, большею частью на чердаке или в очень сомнительном соседстве. В начале 1861 года Золя занимал, например, какой-то стеклянный павильон, пригодный скорее для фотографических сеансов, чем для жилья, но будто бы служивший когда-то убежищем Бернардену де Сен-Пьеру, автору «Павла и Виргинии». Это могло, конечно, способствовать возвышению духа, но зимой в помещении было так холодно, что Золя не мог согреться, даже накинув на себя всю мягкую «движимость». В довершение всего питание было самое невозможное: хлеб и сыр или только хлеб, или ни хлеба, ни сыру.

Несколько позднее Золя перебрался в грязные меблированные комнаты, где ютились бедняки-студенты да «погибшие создания», где по ночам устраивались по соседству шумные оргии или вдруг поднимался женский крик и стон вследствие появления чинов полиции нравов. Матери в это время не было возле Эмиля. Она поселилась отдельно на всем готовом и чем могла помогала сыну. Около двух недель в эту пору он жил не один, а с любовницей, молодой девушкой, которую думал вернуть на путь добродетели. Оба, конечно, терпели страшную нужду, доходившую до того, что закладывалось все, не исключая белья, и Золя приходилось в подобных случаях отсиживать дома, накинув на себя одеяло, «изображать араба» (faire l'arabe), как он говорил.

Со стороны картина была самая неприглядная, – картина падения не только материального, но и нравственного, хотя среди этой грязи и нищеты Золя не переставал лелеять свои мечты и порываться к лучшему. Ему нередко выпадали минуты, когда он, может быть, не принял бы самого завидного места, минуты наслаждения творчеством, а он работал уже давно. Мало-помалу в его портфеле, говоря, конечно, фигурально, накоплялись стихи и рассказы, кое-что даже печаталось в захолустных листках, и этот архив писателя был для него вечным источником радости и, как земля Святогору, придавал ему новые силы.

У него набралось, наконец, целых три поэмы, связанных в одно целое, под названием «Любовная комедия». Темой была любовь, то есть постепенное очищение этого чувства, – довольно туманное содержание в плохих, но трескучих, стихах. Как всякий автор, до поры до времени Золя был, конечно, доволен своим произведением и даже делал попытку ознакомить с ним французского читателя, но свет оно увидело гораздо позднее и при других обстоятельствах. Случилось это в 1881 году, когда имя Золя было известно уже далеко за пределами Франции. Один из его поклонников, небезызвестный писатель Поль Алексис, задумал написать биографию автора «Ругонов» и получил от него для использования первые опыты, в том числе «Любовную комедию» в отрывках. В придачу он получил еще небольшое предисловие – письмо, с известной точки зрения и нужное, и любопытное. Кое-кто мог подумать, что, не считая других своих лавров, Золя претендует еще и на лавры поэта, а потому нелишне было открыто заявить, что поэтические опыты романиста были плохи и навеяны чужими влияниями. Но, оградив себя с этой стороны, Золя находил в тех же опытах и нечто хорошее. «В мое время, – говорит он в предисловии, – мы подражали Мюссе, мы смеялись над богатою рифмой и волновались. Теперь увлекаются подражанием Гюго и Готье, изощряются над образцами непогрешимых поэтов и выводят поэзию из области человеческих интересов в область чистой работы над языком и рифмой. Так вот, я хочу сказать, что если бы – по всей вероятности к величайшему своему стыду – я продолжал упражняться в стихотворном роде, я протестовал бы против этого движения, которое считаю печальным».

Нет никакого сомнения, Золя совершенно напрасно притянул к своей тираде имя Гюго, но в оценке своих опытов он вполне справедлив. Доказательство первое – та же «Любовная комедия». Было бы нелепо искать в ней богатой рифмы, но, какова бы ни была, идея в поэме действительно имеется. Доказательство второе – «Книга Бытия». Правда, эта «Книга» никогда не была книгой, тем не менее она была задумана широко, пожалуй, даже слишком. В ней предполагались три части. Первая называлась «Происхождение мира», вторая – «Человечество», третья и последняя – «Человек будущего». Золя написал только вступление, только восемь строчек, а именно:

Начало всех начал, зиждительная сила!
Ты мертвый прах дыханьем оживила,
Ты – жизнь сама, ты – вне законов рока.
О, дай мне речь могучую пророка!
Я воспою создание твое и разгадаю
В нем тайну скрытую и цель твою узнаю,
Тобою вдохновлен, к тебе я вознесусь,
И песней смертного бессмертной отзовусь…

Пока Золя обдумывал грандиозную «Книгу Бытия», его собственное бытие сделалось настолько невыносимым, что он опять начал подумывать о замене свободы каким-нибудь служебным ярмом. Во всяком случае так или иначе надо было стать на ноги в интересах того же литературного дела. И вот – Золя опять пустился в погоню за покровительством то того, то другого. Между прочим, он обратился к члену Медицинской академии Буде, а тот направил Золя к известному издателю Гашету. К сожалению, вакантного места не находилось, а между тем положение Золя было таким плачевным, что, раздумывая, как бы деликатным образом временно выручить молодого человека, Буде попросил его занести знакомым визитные карточки по случаю Нового года и под видом расходов на дилижанс вручил ему золотую монету.

Наконец, через месяц Золя был принят к Гашету. Место было скромным, в материальном отделе, и за это положили жалованья 100 франков в месяц. Первое время вся обязанность Золя состояла в заклеивании конвертов, но потом его повысили и перевели в отдел publicitе (в отдел объявлений). Как всегда бывает, когда человек натерпится нужды сверх меры, Золя чувствовал себя у Гашета наверху блаженства, и 100 франков казались ему целым капиталом, почти неразменным червонцем. Но мало-помалу старые раны заговорили. В бюро издателя постоянно толклись литераторы, известные, почтенные и прочие, и Золя потянуло к работе.

Однажды, на исходе служебных занятий, прежде чем удалиться из книжного магазина, Золя зашел в кабинет издателя и оставил на его столе «Любовную комедию». Это было в субботу, и так как Золя еще не отказался от мысли сделаться великим поэтом, то все воскресенье он провел в мучительном решении вопроса – быть или не быть… В понедельник он отправился на службу с понятным трепетом. Каждое появление издателя среди служащих было для него поистине пыткой: вот-вот подойдет и скажет… Наконец, во время перерыва для завтрака Золя был позван в кабинет Гашета. Встреча была любезной. Издатель попросил молодого человека садиться и затем обратился к делу. Он находил «Любовную комедию» заслуживающей внимания как признак чего-то, того «чего-то», которое так часто оказывается ничем, и советовал работать. Об издании «комедии», как человек с чутьем, знающий, что пойдет и что не пойдет, Гашет не сказал ни слова. Зато с этих пор его отношение к пописывающему приказчику изменилось радикальным образом. Жалованье Золя было удвоено, наконец пошли приглашения от издателя сделать то ту, то другую работу.

Спустя два месяца после разговора о «Любовной комедии» Гашет предложил ему написать рассказ для детского журнала. Но когда Золя принес ему «Сестру бедных», издатель почти возмутился и назвал его бунтовщиком. Таких рассказов набиралось у Золя на целый томик. Кое-что печаталось раньше, например, «Влюбленная фея», еще в Провансе в 1859 году, кое-что писалось урывками в Париже, а во время службы у Гашета – по вечерам или утром по воскресеньям, по привычке при огне. Теперь Золя подумывал об издании этих рассказов. Но найти общий язык с Гашетом он уже не надеялся. Оставалось приискать другого издателя. Таким издателем оказался Локруа, у которого вышли затем первые книги Золя: «Рассказы Ниноне» в октябре 1864 года и роман «Исповедь Клода» ровно через год.

«Рассказы Ниноне» – одна из тех «приличных» книжек, которые дают возможность литературному хроникеру назвать «симпатичным» талант их автора и попутно про читать ему несколько доброжелательных наставлений. В сравнении с «Любовной комедией» они написаны хорошо, но не больше. Совсем другое дело «Исповедь Клода». По обработке содержания она несомненно уступает рассказам, и само содержание романа во многом не ново, но от каждой страницы «Исповеди» остается впечатление личности писателя, глубоко вдумывающегося в жизнь. Кто этот Клод, раскрывающий перед читателем свою душу, становится ясно, когда, читая роман, знаешь биографию романиста или познакомишься с нею впоследствии. Жизнь Клода – это жизнь Золя в Париже в самую мрачную ее пору. Оттого и роман проникнут глубокою тоской.

К этому произведению очень подошло бы заглавие «Школа жизни», которая есть в то же время школа писателя, потому что «Исповедь Клода» была верным признаком литературной зрелости Золя. В ней были, конечно, недочеты, эта сладкая добыча хроникеров; но автор мог ответить последним, как действительно отвечал, только немного позднее: «Если язык наш заплетается, то лишь потому, что мы имеем сказать слишком многое. Мы на пороге века науки и реализма и потому немного качаемся, как охмелевшие люди, перед великим светом, ударяющим прямо в наше лицо. Но мы работаем. Мы готовим поле для наших сыновей. Мы живем в период разрушения, когда известковая пыль наполняет воздух и с шумом падают обломки. Мы переживаем жгучие радости, сладкую и горькую тоску родов, у нас будут произведения, проникнутые страстью, свободные выражения истины, все пороки и добродетели, присущие заре великих эпох. Пускай слепые отрицают наши усилия, пускай они видят в нашей борьбе судороги умирающих, тогда как это – первый лепет новорожденных. Эти люди – слепые. Я ненавижу их».

И в наше время, и гораздо раньше неоднократно делались попытки охарактеризовать Золя человеком вырождающимся. Указывали на любовь его к описанию различных запахов как на признак чрезмерного, и потому нелестного для человека, развития у него обоняния, но за подобными выходками можно следить только с чувством соболезнования к делающим их. На самом деле все это – пустая болтовня, личные выходки против писателя под покровом научности, обычный шум вокруг людей, которых или не понимают, или не любят.

На самом деле Золя – яркий образчик могучей личности, крупное Я, которое никогда не смешается с толпой. И он действительно никогда не мешался с нею, ни в Эксе, ни в Париже. Подобно отцу, он всегда жил, как иностранец в чуждом ему городе, один всегда и везде. Таких толпа не покоряет, а кончает тем, что сама покоряется им. Таких, наконец, не любят и часто просто ненавидят.

Да и как иначе!.. Золя открыто заявлял, что любить и чего не любить, белое называл белым, черное – черным, хотя бы ошибался и тут и там, и, нанося удары различным идолам толпы, всегда поражал их осколками то того, то другого Полония, имевшего несчастье спрятаться за этим идолом, как за верной стеной. «Я ненавижу их», – говорил он, нанося эти удары, и говорил на заре литературной деятельности, когда каждая «нянька» может если не убить и не искалечить, то изрыгнуть на вас целое море ядовитой грязи.

В литературной среде, как, впрочем, и во всякой другой, не все Державины, о котором Пушкин сказал:

Старик Державин нас заметил
И, в гроб сходя, благословил.

Совсем напротив. Между представителями различных направлений и просто кружков здесь очень часто разыгрываются драмы, подобные драме между Моцартом и Сальери. Конечно, это бывает во всякой среде, где сталкиваются людские интересы, где тысячная толпа напирает на одну и ту же дверь, ведущую к успеху, влиянию и прочим приманкам, и каждый говорит себе в этой толпе, что он dignus sum intrare (достоин войти); но среди собратьев по перу, по кисти, по резцу эта борьба острее, и вполне понятно, почему. Когда вам говорят, что вы плохой чиновник, плохой офицер, это, конечно, неприятно, но это еще не святая святых вашей души, хотя бы она была душонкой; когда же берут ваше произведение, роман, повесть, картину или статую, эти отражения вашего внутреннего мира, отпечаток вашего я, и говорят, что это – дрянь и макулатура, жалкая мазня и напрасно изуродованный мрамор, – о! тогда вы, наверное, будете Сальери. Вы, конечно, не всыплете яду в рюмку или стакан ненавистного собрата, но ядом своего пера вы непременно воспользуетесь, иначе вы – редкий человек.

<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
2 из 6