Оценить:
 Рейтинг: 0

Горе старого Кабана

<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
3 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Что же ты молчишь? Приглашай барина-то, – сказал Кабан сидевшей у стола Степаше с большою деревянною ложкой в руках, которою она мерно и медленно хлебала что-то из чашки.

– Милости просим… У нас вход без запрету. Садитесь, коли любо, – сказала Степаша грубоватым голосом, искоса равнодушно взглянув на нас; она продолжала мерно есть, после каждой ложки тщательно вытирая пригоршней толстые губы.

Мы присели на лавке из узкой сучковатой тесины у стены, сбоку от окон, ближе к простой, сосновой, уже почерневшей божнице в переднем углу. Две иконы «темного письма» стояли на ней, затканные густой паутиной, – и только. С боков божницы, пришпиленные булавками, висели два клочка обоев с розовыми цветами (бедные крестьяне употребляют иногда, вместо картин, куски обоев, которые даром добывают у горожан). Тут же висит Еруслан Лазаревич на белом коне. Оказалось, что он приобретен ошибкой, вместо Георгия Победоносца, поражающего змия. Если прибавить к этому промасленный небольшой стол и висевшую по задней стене рухлядь, – вот и вся обстановка избы.

Кроме меня, Кабана и Степаши, в избе были еще два человека. У задней стены, в углу, сидел маленький, плюгавый мужичок, неопределенных лет, но не старик; лицо у него было тоже маленькое, белое, красноватое, нос – луковицей, глаза бесцветные, желтовато-серые волосы были вдоволь намочены квасом и прилизаны; бородка белая, маленькая, кудрявая, образовавшая вокруг рта подобие гнезда; рубаха на нем – изгребная, синяя, из-за ворота которой смотрела выжженная, перегорелая, с потрескавшеюся кожей шея; на шее, по-праздничному, был повязан грязный лоскуток, на ногах – синие же порты и лапти. Руки у него были сухие, изможденные, так что рукава рубашки висели на них, как на палках; впрочем, в них не замечалось болезненной дряблости; это были именно палки, – казалось, без нервов, без мускулов, без крови: твердые, жесткие, прочные, которые и нож не возьмет.

Мужичок этот не шевельнулся ни одним членом, когда мы вошли. Он молча жевал черный хлеб с луком, широко открывая рот и показывая замечательно белые, здоровые зубы, чавкал, собирал с подола в рот крошки и смотрел на нас равнодушно во вес глаза. Рядом с ним сидел кот и, лениво щурясь, наблюдал, как он ел.

Долго я внимательно глядел на этого мужичка. Что-то в нем было такое невероятно странное, загадочное, что как-то невольно обращало к нему внимание. Чувствовалось, что у этого мужичка или когда-то было в жизни что-то незаурядное, страшное, или же это непременно с ним когда-нибудь случится. Нередко приходится встречать такие фигуры, лица с таким выражением, что вас охватывает тяжелое предчувствие чего-то тяжкого, что непременно должно случиться с ним… вот не сегодня – завтра… Или вы, год-два спустя случайно попав на следствие о «мертвом теле», вдруг признаете в этом «теле» знакомое вам лицо, или среди группы арестантов в суде вас поразит знакомое, тупо равнодушное и жалкое выражение того же лица, и непременно все это при чрезвычайных обстоятельствах, при тяжелой обстановке. Не знаю, то ли же впечатление производил этот мужик и на крестьян; по крайней мере, Кабан и Степаша смотрели на него так же, как и на всех других; но моим воображением он овладел сразу, и так, что долго после того его образ вдруг, совершенно неожиданно, вставал в моем воспоминании с замечательно полною реальностью.

Прямо против нас, у дверей, была печка; кто на ней сидел, не было видно из-за трубы, только одни ноги свесились вниз, ноги старческие, обнаженные до костистых угловатых колен; синие подтеки покрывали сплошь дряблые, мешковатые икры; ступни были совершенно грязные; зеленые, растрескавшиеся и глубоко вросшие в пальцы ногти выдавались всего резче.

– Ну, вот, вот… смотри! – говорил мне с сияющим лицом Кабан. – Вот она, девка-то с душой у нас! Настоящий обалдуй! Так ли, а?

И он любовно подмигивал мне на Степашу. Степаша продолжала есть какую-то странную смесь из кваса, лука и сухарей; при словах Кабана она несколько сконфузилась и полусердито заметила:

– Чего на меня смотришь-то?.. Какие узоры нашел?

Затем она тщательно вытерла последний раз всею пригоршней губы, поправила торчавший треугольником на лбу черный, с желтыми горошинами, платок и начала истово креститься. Все ее движения были неторопливы, обстоятельны, размеренны. Казалось, ничто в жизни не могло бы заставить ее изменить порядок того, что она делала, ничто не могло ускорить или замедлить ее грубовато-неторопливых движений. Степаша значительно постарела. Лицо ее и вся фигура отлились уже в те постоянные, устойчивые формы, которые почти не изменяются в течение десятков лет. Румянца на щеках не было и следа, а вместо него легли на лицо грубоватые холодные тени; прежняя девическая полнота заменилась тугою, жесткою, угловатою мускулистостью, и даже прежние, характерные, сердитые карие глаза как-то потухли, глядели степеннее, строже. Но в то же время она как будто одичала еще больше.

Крупным увесистым шагом, с серьезным, сосредоточенным выражением на лице, заходила Степаша из избы в сени, из сеней во двор, из двора опять в избу, то с водой, то с лоханкой, то с отрубями. Под ее могучими голыми ступнями как-то оживилась, заплясала и заходила вся избушка: трещали и стонали подгнившие половицы, вслед за ними подпрыгивали, визжа, лавки, покачивался из стороны в сторону стол, дребезжали треснувшие стекла в окнах и жалобно ныли жидкие доски сенного помоста.

– Вот пошла, вот заходила! – подпрыгивал Кабан и весь сиял восторгом, как будто и его душу захватили в свой странный концерт эти разнообразные звуки. Веселыми глазами всюду провожал он фигуру Степаши. Я в недоумении посматривал на Кабана и думал: что такое могло приводить его в восторг от этой обычной, трудовой процедуры? Что за странную, таинственную симпатию чувствовал он к Степаше!

– А ты бы ее в поле посмотрел! – говорил он мне. – Я бы тебе ее показал тогда… Что я али вот этот мужичонка, – мотнул он бородой в сторону все еще жевавшего мужичка, – плюнуть, одно слово… Какая наша работа? Так, через пень колоду тянем… Галок считаем… Мы в работу не смотрим: к какому она нам ляду!.. Вот он получил деньги – и прощай! Полетел на другое место! Батрак, так батрак и есть… Продажная душа! Ему что колос, что волос из его работы выйдет – все одна цепа!

Мужичок продолжал жевать, по-видимому, по-прежнему равнодушно, и только при словах «продажная душа» вскинул на нас глазами и на минуту перестал жевать.

– Кто он такой? – спросил я Кабана.

– Мужичонка-то? А вот по найму у ней по летам работает… Не здешний, из дальних… Вот уже третье лето у ней батрачит… Сорок рубликов она ему за лето-то отваливает да кормежка… А какой его труд? Продажный… Только норовит от работы отлынять…

– Ты откуда? – спросил я белобрысого мужичка. Мужичок опять приостановился жевать.

– Из белой Арапии он… Ха-ха! Белая рубаха! – отвечал за него Кабан. – Беляк, ты откуда? – окрик-пул он мужичка.

Мужичок повернулся на месте, переставил ноги и, помолчав, сказал:

– Зарайский.

– Ну вот, рязанец, – пояснил мне Кабан.

– Семья-то есть ли? – спросил я опять Беляка.

– Холост, не женат.

Мужичок чуть заметно улыбнулся.

– Давно ли ходишь по людям?

– Сызмалетства… из веков, – протянул мужичок, доев последнюю корку, и вдруг как-то сразу весь заволновался, вышел на средину избы, наотмашь помолился на образа и заговорил, махая сухими руками, заговорил часто, задыхаясь, прерывая и не договаривая слова. – Сызмалетства… Во!.. Гляди! руки-то – плети!.. Пристанишша не видал… во! тридцать годов… на чужих кормах… Своего угла не знавал… на своей печке не погрелся… во, ноги-то! Пол-Расеи отмерил. Во-о, живот-то, гляди: пустой мешок!.. Сызмалетства… Хошь бы часок… хошь бы часок…

– Ах ты… дуй тебя в хвост!.. Да кто тебя гнал шататься-то? – полусердито, полудобродушно закричал на него Кабан. – Кто? Чего при своем месте не сидится, чего от своей деревни отбился? Шатущий! Чего в одиночку-то бродишь, от артели отстал, от земляков?

Мужичок вдруг смолк и опять сел на прежнее место, так же равнодушно смотря на нас во все глаза, как и прежде. По-видимому, он плохо слышал, о чем ему говорил Кабан, он, кажется, увлекся воспоминанием о своей житейской колотьбе и продолжал про себя высчитывать – где, как и когда он проживал.

Но Кабан не унимался.

– Где земля-то? Чего землю бросил? Не любишь? Шататься лучше!.. Эх ты, продажная твоя душа!.. Ты вот смотри, вот девка, а она к своему делу как привержена! Бегает она али нет? – показывал Кабан на вошедшую Степашу.

Степаша приостановилась и стала слушать.

– А по зимам где живешь? – спросил я мужичка.

– В городу, – отвечал он, уже по-прежнему нехотя.

– В городу, – передразнил его сердито Кабан, – в городу! Леший вас тянет туда – к городу-то! Ты бы вот честь честью себе пристанище облюбовал, хозяйку бы взял, к земле бы к своей прилежал, ребятишек бы произростил… Ты бы тогда к своей-то земле не так прилежал, – ты бы в ее, что вон Степаша, кровь свою излил… А ты теперь ей, за деньги-то, как яровину-то спахал? а? Поди-ка, глянь… Ей бы, за ейные-то труды, золотую гречу-то надо, а не токмо что…

– Разве за деньги от нее что возьмешь?.. От нее, матушки, за деньги не возьмешь, – заметила серьезно Степаша, стоя все еще к нам вполоборота, – на деньги хорошего труда не купишь…

– Верно! – подтвердил Кабан. – Ты ей как яровину-то спахал? – опять накинулся он на мужика-рязанца. – Продался, вот и спорины в твоем труде нет… И для бога он не угоден. А ведь она тебе сорок рублев в лето-то отваливает!.. Ведь сорок-то рублев для нее что значит? а?

Я уже давно заметил, что ноги, свесившиеся с печки, понемногу стали двигаться. Сначала две костлявые, худые руки, с крючковатыми и почти не разгибающимися пальцами, силились все стыдливо натянуть на голые колени старый сарафанишко, потом ноги обернулись пальцами к печи и долго старались попасть, вместо ступенек, в отверстия горнушек[6 - Горнушка – ямка на левой стороне шестка русской печки для сгребания в нее углей.], где обыкновенно сушатся онучи[7 - Онуча – обмотка для ноги под сапог или лапоть; портянка.], и, наконец, кое-как сползла уже с печи старуха.

– Сорок рублев, болезный, сорок рублев! – затянула старуха, едва ее ноги коснулись пола. – Как едина деньга!.. Где девке взять?.. Здравствуйте! – обратилась уже к нам маленькая, худая старушка с воспаленными и гноившимися веками, в повойнике на голове, из-под которого выбивались сухие, серые и хрупкие, как сено, волосы.

Она села на лавке у самой двери, рядом с мужичком-рязанцем, держась корявыми руками за острый край доски.

– Не хотела было раньше вылезать-то из-за печки, – продолжала она, – думаю, что им во мне, старухе!.. Да не утерпела… Вот ты справедливую речь заговорил, Листарха Петрович, больно мне по нраву пришлась. Сорок рублей, болезный, сорок рублей, вот по три лета выплачиваем… А где нам взять, где девке взять? Я вот уж плоха…

– Плоха, старуха, плоха! – добродушно подтвердил Кабан.

– Куда плоха, и слепа, и глуха, и, признаться, глупа стала. Ну, еще когда я была годна, все ничего… А теперь девке хоть в гроб ложиться… Недоимки пошли уж неоплатные…. Мужики ноне на миру стали необходительные: стращают – землю отобрать к семьяным… Что бабам делать? Как девке быть?

– Трудно, трудно…

– И я про то же… По нынешнему времени все мужик; только при мужике и вздохнешь… Вон бабы-то при мужьях как живут: сладким куском питаются, со своею судьбой одни не маются… Муж-то при доме денег не берет, сам несет… Он не за плату землицу-то свою охаживает, вот у него и спорина… И баба-то за ним вздох имеет!.. Ты гляди, вот избенка-то, вся в дырьях: где бы взять починить, где бы заплатку наставить, где бы крышу подобрать, а все заплати… все мужика-то найми, коли мужа нет!.. А он тебе за плату-то еще нагадит, заместо дела… Вот хоть бы Филашка (мотнула она головой в сторону мужичка), и смирен, и богобоязлив, непьющий, старательный, кажись (третье лето знаемся), а вот не дает господь спорины ему в работе… Кто же ведает отчего!.. Ровно у него из рук-то валится!.. А сорок рублев ему подай, где хошь возьми, а подай!.. А будь свой-то мужик, он еще тебе принесет и в работу-то сердцем войдет и лаской приголубит… Свой-то мужик не купленный, свой-то мужик ноне дешевле, только примилуй да приласкай его… А ласка-то не куплена, на хлеб не выменяна! Ласка-то бабья дешева…

– Вишь ты, старуха, как поговариваешь!.. Ну, одно жалко – рано тебя бог состарил, а то бы еще ты на своем веку почудила, надо думать, – захохотал Кабан.

– Надо по жизни говорить, Листарха Петрович, по жизни смотреть… Жизнь-то по-своему не перекроишь!..

– Так, так… Слышишь, Степаха, что старуха-то говорит? – подмигнул Кабан Степаше, теперь стоявшей в проходе между перегородкой и печкой, сложив под фартуком руки, и серьезно-вдумчиво слушавшей разговор.

На вопрос Кабана она не отвечала.

– А? Степаха! – переспросил Кабан. – Так как быть-то? Слышь, что старуха-то говорит?
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
3 из 6