Нора Робертс
Луна над Каролиной

– Тори! Тори, на помощь!

И женщина, плененная в теле мертвого ребенка, разрыдалась.

Очнувшись, Тори увидела, что лежит на вымощенном каменной плиткой полу внутреннего дворика, а на ней лишь ночная рубашка, уже промокшая под весенним дождем. Лицо у нее тоже было мокрым от слез. Крики отдавались эхом у нее в голове, и Тори никак не могла понять, кто кричит – она сама или испуганная до смерти девочка, которую она не может забыть.

Тори перекатилась на спину, подставив дождю лицо, чтобы он охладил пылающие щеки и смыл слезы. Такие видения лишали ее сил, оставляли с ощущением, что ее сейчас стошнит. Раньше она умела преодолевать наваждения, иначе приходилось испытывать жгучую боль от ударов отцовского ремня.

– Я из тебя изгоню дьявола, девчонка!

Ханнибалу Бодену дьявол чудился повсюду. В каждом поступке и соблазне он видел руку сатаны. И старался изо всех сил, чтобы изгнать эту дьявольскую скверну из своего единственного ребенка.

Чувствуя боль в животе и тошноту, Тори почти пожалела, что ему это не удалось. Ее удивляло, что в течение нескольких лет она словно лелеяла в себе эту странность, пыталась уяснить, что это такое, даже радовалась ей. «Это наследие предков, – говорила ей бабушка. – Особенный дар, передающийся кровным путем».

Но еще была Хоуп. И чем дальше, тем она вспоминалась все чаще, и эти воспоминания о подруге детства жгли сердце. И пугали. То, что случилось с Хоуп, постоянно преследовало ее. И она давала себе обещание, что не допустит вновь этих перевоплощений, которые изнуряли ее, лишали сил. Однако вот она лежит распростертая на каменном полу патио, под дождем, не имея ни малейшего представления, как очутилась тут. Она была в кухне, где горел свет и играла музыка, заваривала чай и одновременно читала письмо от бабушки. Оно и подействовало как спусковой крючок, поняла Тори, медленно поднимаясь на ноги. Бабушка связывала ее с детством. С Хоуп. С перевоплощением в Хоуп, подумала Тори, закрывая дверь во внутренний дворик. В воплощенные боль, страх и кошмар той ужасной ночи. И до сих пор она не знала, кто это сделал и почему.

Все еще дрожа, Тори вошла в ванную, разделась, включила горячий душ и стала под струю.

– Я не могу помочь тебе, – прошептала она, закрывая глаза, – не смогла тогда, не могу помочь и теперь.

Ее лучшая подружка, сестра ее души, погибла в ту ночь в болотах, а она сама, запертая на ключ в своей комнате, рыдала после очередной порки. А она ведь знала, она все видела как наяву. И ничего не могла сделать. Была беспомощна. И ее затопило чувство вины, такое же острое, как восемнадцать лет назад.

– Я не могу ничем тебе помочь, – повторила Тори. – Но никогда тебя не забуду.

Воспоминания нахлынули на нее, унесли в то лето, когда им было по восемь лет. В то давнее знойное лето, которое, казалось, никогда не кончится. То было беззаботное лето их невинных забав и дружбы – сочетание, которое накидывает на мир вокруг розовый покров. Но однажды ночью все изменилось.

Тори перенеслась на много лет назад, почувствовала себя маленькой девочкой.

Хоуп была моим лучшим другом. Наша взаимная привязанность была глубока, непосредственна и пылка – на такую способны только дети. Полагаю, мы казались странной парой: блестящая, богатая Хоуп Лэвелл и смуглая, застенчивая Тори Боден. Мой отец арендовал небольшой земельный участок, уголок огромной плантации, которой владели Лэвеллы. Когда мать Хоуп давала большой обед или устраивала изысканную вечеринку, моя помогала с уборкой и обслуживанием гостей. Однако разница в социальном и классовом положении никогда не омрачала нашей дружбы. Мы их просто не замечали. Да, Хоуп жила в богатом доме, более похожем на замок, чем на обычный особняк в георгианском стиле, столь популярном в свое время, – так заблагорассудилось одному из ее эксцентричных предков. Дом был каменный, с башнями и бойницами и широкими площадками, предназначенными, наверное, для схваток с врагами, на случай, если они ворвутся. Но в самой Хоуп не было ничего от принцессы.

Она жила мыслью о приключениях, и я, подпав под ее влияние, тоже мечтала о них. С ее помощью я поднималась над бедами и распрями, царившими в моем родном доме и в моей жизни. Мы представляли себя шпионами, сыщиками, странствующими рыцарями, пиратами и космическими пришельцами. Мы были смелыми, верными, дерзкими и отважными.

Весной, накануне того лета, мы надре?зали перочинным ножом себе запястья и смешали нашу кровь. Нам повезло, мы не подхватили столбняк. Вместо этого мы стали сестрами по крови.

У Хоуп была сестра-близнец, но Фэйф редко участвовала в наших играх. Для нее они были слишком глупыми, а может быть, грубыми и не подходящими для девочек. Для Фэйф они всегда были «слишком». Мы не скучали без Фэйф с ее дурным характером и капризами. В то лето мы с Хоуп стали настоящими близнецами.

Если бы кто-нибудь спросил, любила ли я ее, меня этот вопрос привел бы в смущение, я бы его просто не поняла. Но каждый день с того ужасного августа мне очень не хватало Хоуп. Так, словно с ней я похоронила часть самое себя.

Мы должны были встретиться на болоте, в нашем потаенном месте. Не думаю, что оно было такое уж потаенное, но оно было нашим. Мы там часто играли, среди мхов и диких азалий, дыша влажным воздухом болот. Нам запрещалось туда ходить после заката солнца, но в восемь лет так приятно нарушать запреты.

В тот вечер на ужин у нас был цыпленок с рисом. Несмотря на вентиляторы под потолком, в доме стояла такая жара, что кусок не лез в горло. Однако отец желал, чтобы я благодарила за ниспосланную свыше еду, даже если бы на тарелке лежала одна рисинка.

Он был большой, мой отец, с мощной грудью и сильными руками. Я слышала, что когда-то он считался красивым. Годы по-разному отражаются на внешности человека, на моем отце они сказались скверно. Они принесли с собой горечь и жестокость, под которыми скрывалась низость. Он гладко зачесывал назад черные волосы, открывая лицо, состоящее из острых углов и словно бы высеченное из скальных пород. Глаза были темные, и в них горел огонь, который я иногда замечала во взгляде некоторых проповедников, выступающих по телевидению или глаголющих на улице.

Мать боялась его. Я старалась простить ее за это, потому что из-за своего страха перед ним она никогда не приходила мне на помощь во время его попыток вбить в меня ремнем такой же страх перед его мстительным богом.

В тот вечер за ужином я сидела очень тихо, надеясь, что, может быть, он не обратит на меня внимания. В душе у меня разгоралось радостное предвкушение ночной вылазки. Я смотрела в тарелку и старалась есть не медленно, не быстро, а так, чтобы он не мог обвинить меня ни в пренебрежении к еде, ни в прожорливости. Я помню жужжание вентиляторов и позвякивание вилок. Помню молчание, молчание испуганных душ, живущих в вечном страхе.

Когда мать предложила отцу еще кусочек цыпленка, он вежливо поблагодарил ее и взял добавку. И мы вздохнули с некоторым облегчением. Это был хороший признак. Ободренная этим, мать осмелилась заговорить о томатах и кукурузе, которые так славно уродились. Скоро надо будет закручивать консервы. В «Прекрасных грезах» тоже займутся заготовками, и, если они попросят помочь, ей, наверное, стоит согласиться? Мать, конечно, и словом не обмолвилась о деньгах, которые заработает. Это отец был кормильцем семьи, и никому из нас не позволялось забывать об этом обстоятельстве.

Мама опять затаила дыхание. Иногда одно упоминание о Лэвеллах заставляло наливаться кровью темные глаза отца. Однако сегодня вечером он милостиво согласился позволить помочь при условии, что она не пренебрежет ни одной своей обязанностью под кровом, который он ей дал. Лицо матери смягчилось и стало опять почти хорошеньким. Я и теперь время от времени, если как следует напрягу память, могу вспомнить время, когда мама была хорошенькой.

– Я завтра пойду к миссис Лайле и договорюсь обо всем, – сказала она. – Ягоды поспевают, и я тоже заготовлю желе. У меня где-то есть воск, чтобы закрывать банки, но не помню точно, где он.

Наверное, мой самоконтроль ослаб во время этого миролюбивого разговора, я больше думала о предстоящем приключении и поэтому, не подумав о возможных последствиях, сказала то, что навлекло на меня родительский гнев. «Коробка с воском стоит на верхней полке шкафчика, который висит над печкой, за патокой и кукурузным крахмалом», – подумала я и машинально сказала об этом вслух и протянула руку к кружке с остывшим сладким чаем, чтобы запить липкий рис. Не успела я сделать первый глоток, как воцарилась напряженная тишина, заглушившая даже однообразно-монотонный шум вентиляторов. Я до того испугалась, что мое сердце начало стучать, словно молоток, а в ушах зазвенело от прилива крови к голове.

Отец заговорил тихо, мягко, как всегда, прежде чем впасть в ярость:

– А ты как узнала о том, где находится воск, Виктория?

Я соврала. Глупо было врать, потому что уже все погибло, но слова вырвались сами собой в отчаянной попытке защититься. Я сказала, что видела, как мама туда убрала коробку. Просто запомнила это, вот и все.

Но он без труда опроверг мою ложь. У отца было чутье на ложь, и он не оставлял от нее камня на камне. А когда я это видела? И почему я так неважно учусь, если у меня настолько острая память? И откуда мне известно, что коробка стоит за патокой и крахмалом, а не впереди них?

Мама молчала, пока тихим мягким голосом он бомбардировал меня своими вопросами, словно кулаками, обернутыми шелком. Она сцепила дрожащие руки, но не посмела возразить, встать на мою защиту. Она молчала, а отец говорил все громче и вскочил из-за стола. Она молчала, когда у меня из руки выскользнул стакан, упал на пол и разбился. Осколок задел мне щиколотку, и сквозь нарастающий ужас я почувствовала легкую боль.

Сначала отец, конечно, проверил. Когда он открыл шкафчик, отодвинул бутылки, медленно вынул квадратную коробку с воском из-за кувшинов с черной патокой, я заплакала. Тогда еще я могла плакать. И надеяться. Даже когда он рывком выдернул меня из-за стола, я еще надеялась, что наказанием будут молитвы, многочасовые молитвы, от которых онемеют коленки. Иногда – во всяком случае, тем летом – этого наказания оказывалось достаточно.

Я умоляла его о прощении, а он громовым голосом, цитируя Библию и упрекая в том, что я сею зло в его доме, тащил меня в мою комнату. Я не сопротивлялась. Не пыталась вырваться. От этого было бы только хуже. Четвертая заповедь была священна, и надо было почитать отца своего, даже если он избивает тебя до крови.

От сознания своей праведности он раскраснелся, он весь сиял от нее, как солнце. Он только ударил меня по лицу, но этого оказалось достаточно, чтобы я перестала его умолять и просить прощения. Я уже не надеялась.

Я лежала на постели ничком, покорная, как жертвенный агнец. Звук выдергиваемого из брюк ремня был зловещим, словно шипение змеи.

Он бил меня, а сам проповедовал, и голос его поднимался до оглушительного рева. В этом реве слышится отвратительное возбуждение, какое-то зловещее удовольствие, непонятное мне, но которое я слышу каждый раз во время истязаний.

Он оставил меня, рыдающую, и запер дверь снаружи. Через некоторое время, наплакавшись вволю, я заснула.

Когда я проснулась, было темно. Мне показалось, что я горю огнем. Я стала молиться, чтобы гнездящееся во мне нечто наконец покинуло меня. Впервые это странное состояние нашло на меня, и я решила, что заболела лихорадкой.

А потом я увидела Хоуп, увидела так ясно, словно сидела с ней на нашей просеке у болота. Я ощущала ночные запахи, слышала плеск воды, комариный писк, жужжание насекомых. И, как Хоуп, я услышала шорох в кустах. Как и Хоуп, я испугалась. На меня нахлынула жаркая волна страха. Когда она побежала, я тоже пустилась бежать, воздух с рыданиями вырывался у меня из груди, так что стало больно. Я увидела, как она упала, подмятая тяжестью тела настигшего ее человека. Мелькнула какая-то тень, неясные очертания чьей-то фигуры, хотя Хоуп я видела ясно.

Она звала меня, просила помочь.

А затем я погрузилась в кромешную тьму. Когда я проснулась, уже встало солнце. Я лежала на полу. А Хоуп исчезла.

2

Тори решила затеряться в Чарлстоне, и ей удавалось это почти четыре года. Город казался ей красивой и доброй женщиной, жаждущей прижать ее к своей мягкой груди и успокоить нервы, расшатанные жизнью на беспощадных улицах Нью-Йорка.

В Чарлстоне голоса были тише, интонации ленивее, и она оживала душой в теплой, плавной неторопливости разговоров. Здесь она могла укрыться, как когда-то надеялась спрятаться в гуще суетливой нью-йоркской толпы.

С деньгами проблем не было. Она умела жить очень экономно, берегла свои сбережения, как ястреб, и когда они стали возрастать, позволила себе помечтать о собственном деле: тогда она станет работать на самое себя и будет жить спокойной, упорядоченной жизнью, которая пока ей никак не давалась.

Она была одинока. Настоящая дружба требует истинной близости. Она и не хотела, и не чувствовала себя достаточно сильной, чтобы снова открыть душу для дружеских чувств. Люди всегда задают вопросы. Им хочется многое о тебе знать, во всяком случае, они делают вид, что хочется.

А у Тори не было ответов на вопросы, ей нечего было им рассказать.

Ей удалось найти небольшой дом – старый, запущенный, но красивый, – и она отчаянно торговалась, чтобы приобрести его. Люди часто недооценивали Викторию Боден. Они видели перед собой молодую женщину, маленькую и хрупкую. Они видели гладкую кожу, нежные черты лица, горькую складку рта и ясные серые глаза, взгляд которых они ошибочно воспринимали как бесхитростный; небольшой нос с еле заметной горбинкой придавал лицу, обрамленному гладкими каштановыми волосами, милое выражение. Люди видели перед собой девушку с уязвимой душой, и это явно угадывалось в плавной речи с южным акцентом. И никто не предполагал, что внутри у Тори каркас из стали, закаленной под бесчисленными ударами армейского ремня.

<< 1 2 3 4 5 6 ... 20 >>