Петр Владимирович Катериничев
Время барса

Глава 16

– Полегче, Федюня, полегче… – услышала Аля голос, подняла глаза. Из-за гряды породы вышел дядька, в котором уверенно можно было опознать свихнувшегося интеллектуала. Глубокие залысины на высоком лбу, редкая бороденка, которой когда-то придавали форму благородного клинышка, а-ля всесоюзный староста дедушка Калинин или Николя Бухарин, «помесь лисицы со свиньей», как справедливо поименовал его прокурор Совдепии товарищ Вышинский.

Одет дядька был в стеганый, неопределенного цвета и фасона халат из тех, что носят на востоке; на голове, на самой макушке, уместилась шапочка, напоминающая все сразу: и мусульманскую тюбетейку, и раввинскую кипу, и турецкую феску; из-под халата виднелись голые кривоватые ноги, обутые в довольно приличные кеды. Светло-карие глаза бородатого смотрели с «ленинским прищуром», внимательно и даже сочувствующе: из таких людей получаются отменные душегубы, жестокие, властные, трусливые, вымещающие свою изначальную неудачу в жизни на тех, кто оказался сильнее, но в данный момент – беззащитнее. Именно из таких получаются Геббельсы, Гиммлеры и берии. Девушка решила сразу: этот – самый опасный.

– А ты, Тухлый, заройся в тину и не отсвечивай, – вяло, но с затаенной угрозой посоветовал дядька стастолюбцу.

– Глеб Валерианович, еще чуть-чуть, и я…

– Заройся, я сказал, – визгливо выкрикнул «интеллектуал»; длинная фортепианная струна свистнула в его руках и обрушилась на сальную голову Тухлого: только шляпа спасла того от серьезных ранений.

Федя вздрогнул было, втянув башку в плечи, но загыгыкал снова, указывая на лежащую у его ног обнаженную девушку.

– Федюня, кушать, – произнес Глеб Валерианович. Глазки Феди приобрели осмысленность, а тот добавил:

– Еда – там.

Федя закивал и побежал крупной рысью прочь, за гряду каменных обломков.

Наконец Глеб Валерианович обратил внимание на Алю:

– Ну и как мне вас называть, милая незнакомка? Нимфа? Или – нереида?

– Кто вы? Откуда вы взялись?

– Это ты взялась, девка! А мы живем в этом большом мире, получаем удовольствие от жизни и ничего не просим у вас, запертых в каменных лабиринтах соподчинения. Наши удовольствия редки и просты.

– Отдайте мою одежду!

– Зачем? Таких красивых девочек я не видел давно, а уж я, поверь, знаю толк в красоте. Ну? Вставай, покажись.

– Да пошел ты!

– Неразумно, красавица, неразумно. А я уж думал, что мы поговорим с тобой о любви и поэзии.

– Прекратите паясничать! Вам не стыдно?

– Мне? Нисколько. В этих местах меня знают как Диогена. И это так. Я – свободен.

Аля только крепче стиснула зубы: вот что непереносимо в словоблудствующих интеллектуалах, так это то, что, живи они как угодно подло, бездарно, развратно, – всегда придумывают себе принципы, по которым якобы жили, а не существовали.

Непременно высокие, значимые, овеянные ореолом истории. Такие, попадая в полное дерьмо, вместо того чтобы выбраться или хотя бы прибраться, умудряются в нем комфортно устроиться, и не просто устроиться: подводят теоретическую базу.

Козлы. И этот – козел. Самый натуральный.

Но разговор стоило поддержать: нужно же как-то выпутываться!

– Свобода есть осознанная необходимость, – процитировала девушка Маркса.

– Вот как? – поднял брови Диоген. – А ты не простая путанка и не бродяжка.

– Зато о вас этого не скажешь.

– Зря. Маркс был дурак. Свобода только тогда свобода, когда она свободна ото всего, и от необходимости тоже. Это – воля. – Диоген прищурился, уголки губ язвительно и чуть обиженно опустились. – Моя воля.

– Пусть так. Но, дорогой Диоген, я не загораживаю вам солнце? Может быть, я сначала все-таки оденусь?

– Иронизируешь? Гордячка? Видишь ли, девка… Да, ты красива, поразительно хороша, но гордыня есть самый страшный из смертных грехов: красоту ты получила просто так, в этом нет твоей заслуги, но ты… ты презираешь нас! И нашего убогого Федю, и бедолагу Тухлого, и меня. А что ты о нас знаешь? Что ты знаешь о жизни каждого из нас, чтобы презирать?

«Да будьте вы хоть ирокезами, хоть австралопитеками, но мыться же нужно, хотя бы изредка!» – промелькнуло у Али, она чуть не произнесла эту фразу вслух, но вовремя остановилась. А вообще… Большинство людей относятся к бомжам, как к бродячим собакам: грязны, но безобидны. И стоит только замахнуться палкой, как такая псина, ссутулившись, потрусит прочь, повизгивая от жалости к себе. Но – не ночью и не в пустынном месте: тут стая становится наглой, опасной, жестокой. Ну надо же! Как ее угораздило забрести именно в такую пустошь?

А этот Диоген не так глуп, вернее, совсем не глуп: Аля часто ловила себя на том, что, увидев грязного и бесприютного бродягу, начинала про себя придумывать и его жизнь, и его несчастья, жалея бедолагу. Будто своих несчастий ей мало! Все, что сейчас произносил этот скверно пахнущий «златоуст», было бы правильно и, возможно, хорошо бы выглядело, если бы он стоял на трибуне ООН или Совета Европы; а когда он произносит монологи перед раздетой донага, скрючившейся от тревоги и стыда девчонкой, это… гнусность, вот что это.

– Может быть, мы стали тем, чем стали, чтобы освободиться от рабства, – продолжал вещать прибрежный Диоген, – от пут общества, от бесцельности существования, мы стали истинно свободными, перестав зависеть от ваших властей, ваших законов, вашей морали. И твоя гордыня есть гордыня рабыни, не желающей никакой свободы. Ну а раз так: ты будешь рабыней, нашей рабыней! Моей!

Аля оглянулась: нет, сбежать не удастся. Вахлак Федюня, по-утиному переваливаясь, уже спешит обратно, сжимая в лапе черствый батон и отгрызая от него немаленькие куски. Сбылась мечта идиота.

– Боишься?

– Что? – Аля повернула голову: местечковый Диоген стоял теперь рядом, нависая над ней.

– Ты боишься меня?

Девушка хотела ответить что-то резкое или просто рассмеяться в глаза, но… Запах давно немытого, заскорузлого тела чуть не вызвал у девушки приступ рвоты; конечно, она боялась этого человека, как боятся ползучую тварь, липкую и омерзительную. Именно так Аля всегда думала о змеях: омерзение перед тварью, перед ее грязью страшило ее всегда куда больше, чем яд.

– Боюсь, – выдохнула она.

– Мне это не нужно. Ты должна видеть во мне своего защитника и господина.

«А шейха и султана – не требуется? Господин на букву „гэ“! Крыса помойная!» – пролетело в Алиной голове, а Диоген продолжал, чуть понизив голос:

– Только я могу защитить тебя от этих, – кивнул он на прикинувшегося ветошью за камнями Тухлого и приближающегося Федюню. – Федя, он без фантазии и без воображения вовсе, и, что с тобою делать, вот такой голенькой, он без посторонней помощи просто не догадается. А Тухлый… Его вожделение экзистенциально и схематично: желать и мочь – совсем разные вещи. Вот в этом и опасность: игрушку, которой нельзя воспользоваться, ломают.

Этот краткий монолог Глеб Диогенович произнес, явно любуясь собой; у девушки мелькнуло даже подозрение: а уж не маньяк ли он? Пережитые когда-то страхи нахлынули разом, но подчиниться им – значит сразу потерпеть поражение.

– Федюня, конечно, полный идиот, но знаешь как он проводит досуг? Ловит там, – Диоген неопределенно махнул рукой, – древесных лягушек и отрывает им лапки. Потрошит. Живыми. И при этом хихикает и радуется, как ребенок, ломающий игрушку. Так что… держись меня, девка, или Федюня примет тебя за лягушонка. А сил оторвать тебе лапки у него хватит. Самое забавное, что он неподсуден: слишком зыбко равновесие между разумом и нежитью. Мне стоит большого труда и изрядного интеллектуального усилия удерживать его в рамках.

Федюня уже подошел и лыбился радостно и бессмысленно, продолжая глодать батон.

– Ты хорошо меня поняла, девка? – спросил Диоген.

– Да, – тихо произнесла Аля, стараясь, чтобы в голосе ее он услышал полную покорность. Да и стараться особенно не пришлось: ей было действительно жутко и от этого Феди-живодера за спиной, и от Тухлого, липко выглядывающего из-за камней… И от интеллигента Диогена, равнодушного, как доска, и властолюбивого, как гиена над падалью.

– Ну а раз так, прекрати сидеть в этой лягушачьей позе. Пошли.

Аля встала, прикрываясь ладошками, и вдруг – залилась румянцем от щек до корней волос.

– Ого! Ты не разучилась краснеть… Значит, ты лучше, чем я о тебе подумал. Нам предстоит интересно провести время. Иди вперед.

– А моя одежда?

– Мы ее подобрали.

Тропочка шла вверх, Аля поднималась, ощущая на себе облизывающий взгляд бомжа-философа. И тут – всякая застенчивость и стыдливость мигом улетучились. Не важно, кем был этот человек в прошлой жизни; он мог начитаться умных ученых книжек, он мог научиться говорить массу правильных слов, но сутью его всегда было одно: грязный бродяга с помойки! Ему не хватило ни ума, ни характера кем-то стать в том мире, и он решил опуститься вниз, чтобы получить вожделенный кусок власти здесь; пусть это власть над вонючим старичком и жестоким олигофреном, но Глеб Валерианович получает от нее свое полное удовольствие. Сейчас этого словоблудного вожденка возбуждает власть, как возбуждала бы плеть, и он сделает все, чтобы подчинить девушку этой власти.

Аля сосредоточилась на том, чтобы не напороться на острые обломки камней, которые здесь в изобилии. И все же споткнулась, упала на четвереньки и тут же почувствовала руку помойного фюрера, оглаживающего ее ягодицы. Волна омерзения судорогой прошла по мышцам, спина мгновенно покрылась гусиной кожей. Диоген понял по-своему.

– А ты невероятно чувственна, девка… – хрипло произнес он, и от этого хрипа ей стало не по себе: это было совсем не похоже даже на извращенную страсть. – А вот и наше обиталище, – по-царски повел рукой Диоген.

За грудой кое-как сложенных наподобие забора камней на четырех деревянных стойках громоздилось нечто вроде навеса из камыша. Аля разглядела три грязных лежака, чуть поодаль – остатки кострища. Над ним – украденный где-то татарский казан, в котором плескались остатки варева.

Мозг Али работал лихорадочно. Что ее ждет дальше? Что предпримет Диоген Валерьяныч, чтобы оставить ее здесь в этом логове? Сколько он намерен забавляться с нею? День, неделю, месяц? Чтобы оставить ее здесь и быть уверенным, что девушка не сбежит, Диоген должен ее сломать. Как? Изобьет? Вряд ли: не захочет портить новую «игрушку». Отдаст на потребу Тухлому или Федюне?

Возможно, но потом: власть, любая власть, ревнива и не желает ничем делиться. И Федюне на расправу тоже отдаст потом. Чтобы не нашел никто и никогда. От таких мыслей кожа снова пошла гусиным ознобом; невероятным усилием воли девушка заставила себя загнать страхи глубоко, в те тайные, черные закоулки души, в которые не каждый из живущих отваживается заглянуть за жизнь. Именно там у нее хранились воспоминания и о родителях, сгоревших в автомобиле, и обо всем том, что было пережито в детстве и совсем недавно.

Аля прикусила губу, лоб собрался морщинками; страхи отйшли, осталась одна задача, ясная, как июньский полдень: выбраться!

Собраться с духом – и бежать! Сейчас! Немедленно!

Глава 17

Бежать. Но для этого нужно заполучить обратно одежду и кроссовки. Босиком не уйти, догонят: острые обломки камней под ногами остановят быстрее и надежнее волчьего капкана.

А Диоген Лампадович, видимо почувствовав себя совершенно дома среди камышовых изгородей, непринужденно сбросил халат и остался в измятых трусах цвета вареной моркови, расползающихся по ниткам от ветхости. Дряблое тело его было «украшено» рахитичным пузцом, а на груди «эротично» курчавились три седых волоска. «У кого бока крутые, как бы раздутые, – болтуны и пустословы; это соотносится с волами и лягушками», – неожиданно вспомнилось Але из Аристотеля.

Ну а запах шибанул такой, что она мгновенно поняла: стоит ей только приблизиться к этому умничающему рахитику, как ее непременно вывернет наизнанку от полного отвращения! И приказать себе она не сможет: природа мудра, запланировав в подсознании безусловное отторжение этаких особей мужеска пола: жизнь так защищается от воспроизводства на Божий свет дегенератов.

И тут у Али будто картинка вспыхнула разом! Она увидела всю жизнь этого колченогого субъекта: пропахшее луковым супом и грязными носками детство, с вечным подсчитыванием копеек и вечным же «нельзя», женитьба «по залету» не на той, что нравилась, а на той, что сама подлезла на пьяной вечеринке; орущие нелюбимые дети; разом разползшаяся жена, состоящая будто из трех частей – необъемного чрева, широкой, жирной спины и волосатой бородавки на щеке; тихое пьянство с умничавшими технарями, преферанс по копеечке, пугливые возвращения домой, побои, выросшие детки, презирающие нищего отца, гундения на власть, снова побои и, как результат, – пропахшая луковым супом и грязными носками жизнь!

И что? Жалеть теперь этого сбрендившего бедолагу? Кто заставлял его жить так, а не иначе? Партия и правительство? Демократы-реформаторы? Или он сам, боящийся жизни хуже смерти? Доведший свое от природы жалкое тело до состояния, при котором оно вызывает только отвращение и брезгливость! И каков был выход?

Только один: сбрендить! Мужичонка, Диоген Лаэртович, и сбрендил! Поплыл по фазе по шизушному типу, через пень колоду! Ну а в дураках кормить таких нынче – полный напряг, а ловить, если сбегут, – вообще никому не нужно! Вот и подорвали убогие, оба-трое! Причем один – смутный старикашка-пачкун, другой – жестокий дебил с разумом трехлетки и третий – одержимый комплексом власти, недобитый реформами, недолеченный в дурдоме совковый интеллигент!

Для нее стало вдруг ясно все – даже эта убогая камилавка на башке: когда-то от «Мастера и Маргариты» все эти интеллектуалы-маргиналы тащились, как удавы по пачке дуста! Вот мужчинка и вообразил себя, в придачу к Диогену Синопскому, еще и Мастером! Почему нет? Чтобы рассказать о том, как «в белом плаще с кровавым подбоем» шествует среди цветущих роз дворца одержимый головной болью и одиночеством прокуратор Иудеи Понтий Пилат, – это нужно постигнуть; на то, чтобы в тщеславном безумии возвести себя в Мастера, – не нужно ничего, кроме засаленной шапочки!

Мысли эти мелькнули скоро, как вспышка блица. «Хватит думать! – приказала себе девушка. – Действуй!» Одним взглядом она окинула «жилище» доходяг: вот они, ее кроссовочки, с заправленными в них носками, как она оставила. Добраться бы до них!

– Совершенно обнаженной ты выглядешь совсем не эротично, – прервал ее размышление философ в мятых подштанниках. – Если политика – это искусство возможного, то секс – искусство невозможного! И предполагает тем самым получение удовольствия от тех эротических деталей, которые и составляют изюминку действа.

«Батюшки мои, а мы еще и секс-инструктор вдобавок ко всему», – раздраженно-насмешливо подумала Аля, но тут вдруг поняла: это ее шанс. Она округлила глаза, провела кончиком языка по спекшимся от жары и жажды губам, произнесла тихо:

– Ты прав, Мастер. – Увидев, как вздрогнул разом Ва-лерьяныч, добавила:

– Позволь мне одеться. Чтобы я могла раздеться снова, но для тебя, для тебя одного…

Вот черт! Шизуха тиха и непонятна! Вместо того чтобы поплыть по предложенной волне и зажечься «страстью во взоре», этот Диоген-махинатор вдруг застыл, как перешибленный плетью обух, а глазки забегали подозрительно и шустро, будто тараканы по коробке.

– Ты хочешь одеться, чтобы сбежать… Я знаю… Ну интуитор, ходить ему конем! А заловила бы его сейчас старушонка Яга, да требовала бы художественного секса с вывертами – ему как, захотелось бы мурцевать бабку до полной потери мужеских сил?

– О, Мастер, ты и не представляешь, как я мечтала о тебе, – с холодком в груди продолжала нести околесицу Аля: а что делать? – Позволь мне…

– Нет, – перебил ее шизик. – Ты наденешь только носочки. Они белые, и красиво оттенят твой загар.

– Как скажешь, мой господин…

– Наденешь и поползешь ко мне, на коленях, выгибая спину, облизывая губы… – продолжал выдавать куцые сексуальные фантазии колченогий секс-символ.

– Как скажешь… – тихо прошептала Аля, подошла к вороху одежды, гибко нагнулась, натянула носочек, другой… Притом успевала следить за обстановкой:

Тухлый прикинулся ветошью за камышовым плетнем и, судя по ритмично подергивавшемуся плетню, пытался довести свое мужеское естество «до полного и глубокого»… Федюня стоял столбом, меланхолично пережевывая остатки булки; смысла происходящего он не понимал, но от этого не становился менее опасным: словно работающий вполнакала робот, которому всегда можно дать любую команду-приказание.

– На колени! – услышала она повелительный голос Валерьяныча, оглянулась: вот теперь она была точно уверена, что он чокнутый, сбрендивший на всю голову: глазки превратились в буравчики, острая бороденка топорщилась по-козлиному, делая бомжа похожим на неудавшуюся статую Феликса Железного. Аля глянула на бессильно опадающие мятые трусы Диогена, потом заметила, что правую руку он тщательно хоронит за спиной, и… тут ей стало жутко по-настоящему: ведь этот карикатурный маньяк бессилен, как тухлое болото, и сейчас, как только он доведет выдуманный больной психикой спектакль до ожидаемой кульминации, убьет ее! В мозгу заунывно, будто под аккомпанемент чухонского инструмента, занудила детская считалка-страшилка:

«Пришла весна, и некрофилы достали заступы и вилы!» Что он там сжал в руке? Нож? Молоток? Отвертку? Как только она приблизится к нему, он ударит!

– Ползи ко мне! – срывающимся на истерику голосом прокричал Диоген Валерьяныч. Аля отметила, что его колотит нешуточная дрожь…

– Сейчас, дорогой… – Одним движением Аля вставила ноги в кроссовки, кое-как захлестнула шнурки, схватила свитер…

– Так вот ты как! – Диоген ринулся на нее: в руке у него был зажат столовый топорик, каким разделывают телячьи ножки и отшлепывают отбивные.

Ни выбирать, ни что-то рассчитывать времени уже не было; девушка швырнула свитер в лицо набегающему бомжу, ослепив на мгновение, крутнулась на месте и впечатала пятку ему в пах. Диоген завалился на бок, снопом; Федюня, с бессмысленной слюнявой улыбкой, раззявил руки, словно играл с нею в пятнашки.

Аля поднырнула ему под руку и кинулась бежать без оглядки.

– Федя, догони! Она украла еду! Убей! – услышала Аля визгливый вопль Диогена, полуобернулась на бегу: Федюня, со странным для его комплекции проворством, перемахнул рядком уложенные камни и ринулся вниз по тропе, за ней.

На лице его была решимость: такого могла остановить только пуля, да что пуля – заряд картечи, способный разметать эту гору безмозглого мяса. Аля неслась, не думая ни о чем, перескакивая попадавшиеся россыпи камней. Федюня настигал: громадными ботинками он с хрустом дробил попавшиеся под ноги завалы; лицо его походило на маску, застывшую в нечеловеческой ненависти.

Узенький песчаный пляж был уже рядом; там он ее не догонит, она на ногу легче! И тут правая лодыжка зашлась острой болью: Аля подвернула ногу, с маху упала, царапая об острые камни колени. Федюня тоже не успел остановиться: рухнул было на нее всей тушей. Каким-то чудом Але удалось увернуться, она вскочила на ноги, сделала шаг, Другой – больно; поняла – не убежать, оглянулась: мастодонт тоже был на ногах, готовый достать ее одним рывком.

Море плеснуло прибойной волной, окатив девушку с головы до пят. Ни о чем не рассуждая, Аля побежала за волной, чуть припадая на больную ногу, и, как только вода дошла до бедер, стала сковывать движения, бросилась рыбкой.

Вынырнула, мельком оглянулась: Федюня носился по прибрежной кромке, показывал на нее пальцем и ревел-выкрикивал что-то бессвязное: он не умел плавать! Аля приободрилась, легла на воду и быстро поплыла от берега к далекой, недостижимой линии горизонта.

Сколько она проплыла, девушка не могла вспомнить. Помнила только, что боялась приближаться к берегу ближе чем на пятьдесят метров; так и плыла вдоль, обогнула расставленные рыбачьи сети, потом – какие-то железные сваи, проржавевшие, вбитые непонятно когда и непонятно для чего… Солнце уже клонилось к закату, когда Для рискнула выбраться на берег.

Берег здесь был совсем другой: повсюду на песке попадались пустые пластиковые бутылки, объедки, остатки фруктов. Судя по всему, неподалеку был пансионат. Но сейчас пляж абсолютно пустынен. Где-то милях в пяти, за очередным поворотом берега, она заметила и полосатые «грибочки», казавшиеся отсюда клочками материи.

На крохотный пляжик Аля выползла на четвереньках. Сначала минут двадцать просто лежала ничком на прогретом за день песке: море теплое летом только для отдыхающих. Для терпящих бедствие пловцов оно становится ледяным уже через час-полтора, сводит судорогой мышцы, тянет камнем ко дну. Девушка лежала недвижно; какие-то бессмысленные, бредовые видения пробегали в мозгу, заставляя Алю время от времени вскакивать и дико озираться по сторонам: то ей казалось, что она еще в море и сейчас пойдет ко дну, то слышались тяжкие, хрусткие шаги убогого лягушачьего палача Федюни, то чудился скрежет гальки под тяжестью преследующих ее «лендроверов»…

Кое-как очнувшись от забытья" Аля почувствовала боль в желудке. Да и в горле словно царапало наждаком. Будто обезумевший звереныш, девушка поползла по берегу, напряженно и быстро осматривая все вокруг: вот! Брошенный, наполовину съеденный арбуз! Кто-то лениво выковыривал ножом остатки мякоти, да так и бросил. Девушка схватила зеленую корку, выпила остатки жижи и начала грызть, поедая все целиком. Привкус показался ей странным, но жажда вмиг сделалась совершенно нестерпимой, и девушка продолжала вгрызаться в корку. И тут – почувствовала, что опьянела. Да не просто опьянела – она была пьяна в стельку!

Какое-то воспоминание мелькнуло… Ну да, это был коньяк! Новые богатые не все от сохи и из спальных районов; иные способны и на чудачества; залить в арбуз пару бутылок отборного коньяку, дать настояться и приступить к освежающей трапезе в полное свое удовольствие.

Аля обнаружила, что упорно ползет вверх по склону. Пить уже не хотелось.

Она пропахала кое-как еще метров двадцать по сухой, выбеленной солнцем траве, устилавшей здесь берег сплошным ковром, скатилась в какую-то ямку, свернулась клубочком. Ей стало тепло: сухая трава укрывала сверху, да и земля за день прогрелась и теперь отдавала тепло.

Аля лежала, не думая ни о чем, в висках пульсировало тяжко и гулко. А девушкой вдруг овладела полная безнадега.

Весь ее мир, вся жизнь оказалась где-то за пределами ее теперешнего существования… Ничего нет и будто не было никогда: ни Олега, ни агентства, ни дома. Вот она лежит сейчас в траве, смертельно усталая, нагая, несчастная, с разодранными коленками, и помочь ей некому, и идти некуда и незачем. Где-то там, в большом мире, на нее уже объявлена охота, и гончие псы станут гнать ее, пока не загонят насмерть. И никто, никто не захочет ей помочь: таковы люди. То благосостояние, какое они имеют, кажется им незыблемым, почти вечным, данностью, которую можно потерять лишь заразившись от таких, как она, бесприютных и неприкаянных нищетой и отчаянием… Вот потому люди и городят вокруг домов бетонные заборы и вокруг сердец – непроницаемые стены равнодушия.

Але вдруг вспомнилась маленькая курчавая собачонка в метро. Она была беспородная и ласковая; сновала между ног, лизала руки случайным пассажирам: ну приласкайте меня, полюбите, возьмите с собой, пусть я стану вашей, я добрая игрушка, я вам пригожусь… И некоторые гладили, другие отламывали кусочки колбасы… Собачка нервно нюхала пищу, но не ела: вылизывала руки, заглядывала в глаза…

Эта потерянная, брошенная псинка знала то, что Аля поняла только теперь: она не выживет одна в этом равнодушном мире, нет у нее клыков, чтобы отстоять свое место в дикой стае, нет мощных лап и крутого подшерстка, чтобы не погибнуть от голода и холода. Она способна только к одному: любить, и поэтому нет ей места на всей земле… А погибать ей так не хотелось, ведь она еще не успела отдать свою любовь тем, кто в ней так нуждался…

Аля чувствовала, как слезы катятся по лицу, но от этого становилось легче.

Она плакала и плакала, не в силах больше ни о чем думать. А потом согрелась и уснула.

<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 >>