Оценить:
 Рейтинг: 0

Расцвет империи. От битвы при Ватерлоо до Бриллиантового юбилея королевы Виктории

Год написания книги
2018
Теги
<< 1 2 3
На страницу:
3 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Удивительнее всего в этом злополучном деле была та популярность, которой Каролина пользовалась у английского населения. Куда бы она ни отправилась, ее приветствовали криками и аплодисментами. На какое-то время она стала королевой всех сердец. Правительство унижало ее, король дурно с ней обходился… Разве не то же самое происходило со всей страной? Знала она об этом или нет, но для радикалов она была символической фигурой, олицетворявшей все тяготы и обиды несчастных подданных короля. Женщины Лондона совместно с радикалами города организовывали массовые собрания и шествия в ее поддержку. Казалось, страданий одной женщины может оказаться достаточно, чтобы свергнуть существующую власть. Сара Литтелтон, придворная дама и жена члена парламента, писала: «Король настолько непопулярен, его характер вызывает такое презрение, а все его поступки столь безрассудны и беспринципны, что вряд ли кто-нибудь может желать ему удачи, разве только из страха перед революцией».

Прошло несколько недель, и вся жалость и сочувствие к Каролине испарились. В моду вошел стишок:

– Мадам, мы смеем вас просить
Уйти и больше не грешить.
– Ах, это слишком тяжкий труд!
– И все же вам не место тут[6 - Most gracious queen, we thee implore / To go away and sin no more, / But if that effort be too great, / To go away at any rate.].

Приняв от администрации ежегодную ренту размером 50 000 фунтов стерлингов, она потеряла симпатии публики. Когда летом 1821 года она появилась у дверей Вестминстерского аббатства и безуспешно пыталась открыть то одну, то другую дверь, чтобы попасть на коронацию своего отлученного от брачного ложа супруга, ей кричали «Позор!» и «Вон!». Вскоре о ней забыли, и через несколько недель она умерла, никем не оплаканная. В какой-то мере причиной ее опалы стали непостоянство и забывчивость толпы, с нетерпением ждавшей очередного скандала или сенсации. Проницательные политики приняли к сведению этот урок и сделали вывод, что любая популярность или непопулярность не длится долго.

Некоторые министры тоже почувствовали витающие в воздухе изменения. Роберт Пиль, младший министр, которого ждало блестящее будущее, в марте 1820 года в письме своему другу спрашивал, не думает ли тот, что «настроения в Англии более виговские – если выражаться одиозным, но понятным языком, – чем политика правительства» и считается ли сейчас необходимым изменить способ правления. Он попал ближе к цели, чем мог предположить. Через два года его перевели в торийский кабинет министров лорда Ливерпула, где он начал работать над смягчением Уголовного кодекса. Это стало одной из причин, почему 1820-е годы на фоне волнений предыдущих лет и борьбы за реформы 1830-х годов прошли относительно спокойно.

В мае 1820 года лорд Ливерпул представил (или, скорее, упомянул) перед делегацией торговцев из Сити одну предложенную вигами меру. Преимущества свободной торговли манили Ливерпула. Он знал: некоторые люди считают, будто Британия процветает при протекционизме, но он был уверен, что страна достигает успехов не благодаря, а вопреки этому. В свойственной ему медленной, непрямой и бесконечно осторожной манере он не выдвигал собственных предложений. Вместо этого он создал ряд парламентских комитетов для изучения множества сложных вопросов, решение которых вело, по сути, к изменению государственной политики. В результате появилась возможность ввозить товары в Англию на иностранных кораблях и ввозить иностранные товары из любого свободного порта, были отменены три сотни устаревших статутов о торговом мореплавании. В Annual Register охарактеризовали эти меры как «несомненно обширные» и назвали их «первым случаем, когда государственные деятели открыто признали, что действуют в соответствии с буквальными принципами политической экономии». Итак, процесс начался.

В 1825 году в Оксфорде открылась кафедра политической экономии. Воспоминания и письма того времени полны упоминаний об этом. Виконт Сидмут писал весной 1826 года: «Везде и всюду, на обедах и званых вечерах, в церкви и в театре только и слышно разговоров, что о политической экономии и бедствиях нашего времени». Редко случалось, чтобы академическая дисциплина привлекала столько внимания и рождала столько оживленных дискуссий о труде и прибыли, ценных бумагах и драгоценных металлах. Любопытная связь прослеживается в этот период между радикальной политикой и театральным искусством. Весь смысл и эмоциональный накал георгианского театра заключался в преднамеренном смешении реального и воображаемого – именно это привлекало «ловцов безграничных мечтаний», в том числе тех радикалов XIX века, которые стремились изменить условия своего времени со свойственным им прямолинейным оптимизмом и верой в прогресс. В «низких» театрах сюжет нередко вращался вокруг внезапных перемен и нестабильности жизни – бедность, болезни и безработица составляли неотъемлемую часть драмы.

На другом берегу моря, как обычно, бурлил котел бесконечных неприятностей. В 1820 году в Европе вспыхнули четыре революции, огонь охватил Испанию, Португалию, Неаполь и Пьемонт. Некоторые страны Четверного союза, изначально обещавшие поддерживать монархию, были готовы вмешаться. Каслри, британский министр иностранных дел, был против. Он не хотел иметь к этому ни малейшего отношения, тем более что доктрина невмешательства с некоторых пор вышла на уровень государственной политики. Как он сказал одному коллеге, ему смертельно надоели эти хлопоты и переживания и, если удастся от них избавиться, он никогда не вернется к ним снова. Англия не будет участвовать в континентальных раздорах. Такая позиция могла привести к потере влияния на мировой арене, но это было все же лучше, чем вмешиваться в дела, предвидеть конец которых не в человеческих силах.

В послании к министру иностранных дел Австрии принцу Меттерниху Каслри сообщал: «Нас следует принимать, к лучшему или к худшему, такими, какие мы есть, и, если континентальные державы не могут идти с нами в ногу, им не следует ожидать, что мы будем подстраиваться под их шаг. Подобное нам чуждо». Он осуждал лихачество и рисовку. В важном дипломатическом документе кабинета министров от 5 мая 1820 года говорилось: «Эта страна не может и не будет действовать, опираясь на абстрактные и умозрительные принципы предосторожности». В начале лета следующего года он заявил в палате общин: «Возводя себя на трибуну, чтобы судить внутренние дела других, некоторые государства претендуют на власть, присвоение которой прямо противоречит государственным законам и принципам здравого смысла». Он сполна обладал тем прагматизмом и практичностью, которые так ценят англичане. Меньше всего Министерству иностранных дел был нужен оторванный от жизни теоретик.

Торговля постепенно набирала обороты, и при открытии парламента в 1820 году король мог, не покривив душой, сказать, что «затруднения во многих промышленных районах… значительно сократились». Даже французский поверенный в делах отметил «спокойствие, царящее в Лондоне и во всей Англии». Король мог двигаться вперед с легким сердцем – хотя, кроме сердца, в нем больше не было ничего легкого. Роскошное коронационное одеяние тяжело облекало его грузную фигуру, – во время церемонии он едва не потерял сознание и немного оживился, только когда ему подали нюхательную соль. Тем не менее он держался неплохо. Возможно, он был неотесан и иногда смешон, однако хорошо понимал, в какой момент на него устремлены все взгляды. Через месяц после церемонии он отправился в Ирландию и, по словам наблюдателя, прибыл на место «мертвецки пьяным». Именно тогда его жена скончалась от пьянства и разочарований. Каслри сообщал, что Георг «воспринял эту прекрасную новость самым благопристойным образом». «Это, – сказал он по прибытии в Дублин, – один из самых счастливых дней в моей жизни».

3

Работа вечности

В те дни почти не оставалось предметов и явлений, так или иначе не затронутых религиозными разногласиями. Религия была воздухом, которым дышали респектабельные люди. Сама по себе религия была «ни холодна, ни горяча». Где-то религиозная жизнь бурлила и кипела, где-то едва теплилась. Существовала Низкая церковь евангелистов и диссентеров и Высокая церковь, больше тяготевшая к католическим ритуалам. Кроме того, была Широкая церковь, отличавшаяся либеральными взглядами на теологию и стремившаяся примирить высокое и низкое течения в масштабах страны. От этих крупных религиозных течений ответвлялись разнообразные секты и группы, верившие в Промысел Божий в отношении одного человека или всего человечества, в неизбежное искупление или адские муки. Кальвинисты, методисты, квакеры, арминиане, пресвитериане, конгрегационалисты и баптисты – все они входили в неофициальный евангелический союз, искавший точки соприкосновения с англиканами. Все они открыто стремились к благочестивой и праведной жизни. Впрочем, в этом не было ничего удивительного. Восемь из девяти членов гребной команды Кембриджа, выиграв лодочную гонку Оксфорд – Кембридж на Темзе, отправлялись затем проповедовать в Ист-Энд. Среди англиканцев «установленной церкви» подобного рвения не наблюдалось. Они почитали все привычное и респектабельное и смотрели на бедняка едва ли не с большим ужасом, чем на злодея. В романе «Путь всякой плоти» (The Way of All Flesh; 1903), действие которого происходит в 1834 году, Сэмюэл Батлер так писал о сельском церковном собрании: «Они симпатизировали или, по меньшей мере, терпимо относились ко всему знакомому и ненавидели все незнакомое. Они в равной степени ужаснулись бы, услышав, как подвергают сомнению принципы христианской веры, и увидев, как их воплощают в жизнь». Это были порядочные, степенные, не склонные к рассуждениям люди.

В отчете составителей переписи от 1851 года упоминается, что «работающие люди не могут посетить место совершения богослужений, не получив в том или ином виде настойчивое напоминание о собственном низком положении. Отгороженных скамей для избранных и расположения прочих свободных мест уже достаточно, чтобы отвратить их от посещения церкви». Что касается малоимущих и живущих на грани нищеты, никто не ожидал, что они будут ходить в церковь. Если бы они попытались туда зайти, вероятно, их просто выгнали бы. Один торговец зеленью сообщил социальному исследователю Генри Мэйхью, что «зеленщики почему-то путают религиозность с респектабельностью и не знают толком, в чем состоит разница. Для них это загадка».

По-настоящему интересным, по мнению наблюдателей, было то, что многие представители «респектабельных» классов вообще не имели веры. Броня скептицизма защищала их от доводов священников и проповедников. Многие из них не знали, во что верить – и верить ли вообще во что-нибудь. Французский историк Ипполит Тэн отмечал, что обычные английские мужчины и женщины верят в Бога, Святую Троицу и ад, «однако без особенного пыла». Это важное наблюдение. Англия не была светским государством – она была безразличным к религии государством. Проповедники, грозившие адскими муками, в целом воспринимались публикой как новое и любопытное зрелище, хотя у них было довольно много активных сторонников. Экстазы и обмороки, столь популярные в XVIII веке, перестали быть частью английского стиля. Единственным источником общественного воодушевления теперь были церковные гимны. Мертвое затишье английского воскресенья, о котором с осуждением писал, в частности, Диккенс, явно свидетельствовало о том, что церковь не способна вызвать у людей искренние сильные чувства и духовный подъем. Не было также народной веры, еще распространенной, например, в России или Америке. Устоявшиеся догматы вызывали у людей сдержанное раздражение – особенно доставалось в этом смысле концепции загробных мук. Постепенно вера становилась менее догматичной и менее конкретной, а некоторые доктрины молча отбрасывались. Однако по-прежнему сохранялись региональные различия, сложившиеся еще в XVII веке, – на юго-востоке страны преобладало англиканство, а на юго-западе и северо-западе примитивный методизм.

Сам лорд Ливерпул был по характеру «методистом» и в 1812 году сыграл важную роль в принятии закона о расширении терпимости по отношению к диссентерам. Уильям Коббет в своей книге «Поездки по сельской местности» (Rural Rides; 1830) описывал диссентеров как «шайку крикливых ханжей» и «бродячих фанатиков», но к этому течению принадлежало немало английских верующих, и все они, от квакеров до Коннексии графини Хантингдон, держались отдельно от англиканской церкви. Однако им было запрещено посещать университеты в Оксфорде и Кембридже, и они были обязаны заключать браки в церквях и хоронить своих умерших на кладбищах под руководством англиканских священников.

Второй по величине религиозной группой в стране был тот неофициальный альянс евангелистов и утилитаристов, чья деятельность во многом определила характер эпохи. И те и другие стремились к исправлению нравов, но одни шли к просветлению дорогой разума, а вторые – дорогой духовного возрождения. Их перекликающиеся светские и религиозные принципы – учиться и трудиться, проповедовать и осуждать праздность и роскошь – со временем заметно изменили английский характер. Евангелисты придерживались крайне строгого толкования Священного Писания, и они были хорошими помощниками в felicific calculus – исчислении счастья, с помощью которого утилитаристы хотели достичь наибольшего блага для наибольшего количества людей. И им в равной мере были свойственны как прагматизм, так и догматизм, и они послужили моральными проводниками многих социальных и религиозных реформ. Говоря словами одного из них, это была «работа вечности», бесконечный труд. При этом они активно стремились улучшить то время, в котором жили сами. Поток брошюр и периодических изданий, посвященных самосовершенствованию и нравственной практике, предназначался для всех, умеющих читать.

Провидение, прогресс и цивилизация считались равноценными составляющими Божьего промысла. Евангелисты призывали каждого человека к духовному возрождению, утилитаристы продвигали доктрину самопомощи. Их первым успехом стало введение в тюрьмах «шаговой мельницы», а в 1830-х годах их взгляды уже транслировались на уровне государственной публичной политики. Не все их начинания касались таких мрачных предметов. Евангелисты энергично выступали против работорговли, а утилитаристы – против Хлебных законов и других факторов, препятствующих свободной торговле. Они требовали реформ, и их объединенные усилия помогли постепенно изменить политику 1820-х годов. Они притягивали к себе людей, стоящих на пороге индустриальных перемен. Джордж Элиот писала: «Настоящая драма евангелической церкви – а в ней найдется множество превосходных драм для всякого, кто способен распознать и изложить их, – кроется в среднем и низшем классах». Именно эти классы полностью изменили Британию.

Лондонец Чарльз Бэббидж, родившийся в Уолворте в 1791 году, был одним из величайших изобретателей и аналитиков XIX века. Он разработал и сконструировал так называемую разностную машину и аналитическую машину, которые могут считаться прямыми предшественницами цифрового компьютера. Это были сложные устройства с перфокартами и дисками набора, действие которых мало кто понимал тогда и мало кто понимает сейчас. Любопытно, что герцог Веллингтон, несмотря на свою репутацию консерватора и реакционера, в глубине души, очевидно, осознавал потенциал машин.

В семнадцать лет Бэббидж страстно увлекся алгеброй. Он пытался понять, каким образом числа обретают жизнь, и проникнуть в суть математического процесса, позволяющего создавать новые числа. Он вспоминал: «Впервые, насколько я помню, идея о вычислительных таблицах пришла ко мне в 1820 или в 1821 году… Я говорил с другом о том, как хорошо было бы задействовать в вычислениях силу пара». В каком-то смысле это была метафора, поскольку, согласно другому источнику, он сказал: «Я думаю, все эти таблицы [логарифмы] можно рассчитать с помощью механизмов». Сила пара, двигатели и машины составляли единое облако знаний. Бэббидж набросал несколько эскизов вычислительной машины, но затем слег с нервным расстройством. В своем воображении он нарисовал устройство для создания математических таблиц, предвосхитившее новый мир механизированных инструментов и инженерных технологий. Задумка Бэббиджа настолько опережала все остальные вычислительные инструменты того времени, что в руках его современников выглядела как телеприемник в руках обезьян.

Первая машина Бэббиджа называлась разностной машиной, потому что рассчитывала числовые таблицы методом конечных разностей. Вскоре изобретатель начал работу над новым устройством – аналитической машиной, которая, по сути, представляла собой автоматический калькулятор. Она работала по принципу хлопкопрядильной фабрики: материалы, то есть числа, хранились на складе отдельно от механизмов, но в нужный момент их извлекали и обрабатывали на станке. Каждая часть устройства предназначалась для совершения отдельного действия, такого как сложение и умножение, но при этом оставалась связанной со всеми остальными частями. Бэббидж писал, что машина «кусает сама себя за хвост» и что «вся арифметика теперь подвластна механизму». Вероятно, современникам эти рассуждения казались совершенно потусторонними, и до середины XX века они в общем и целом оставались без внимания. Машины Бэббиджа называют одним из величайших интеллектуальных достижений в истории человечества, но в то время в Англии мало кто проявлял к ним хотя бы каплю интереса.

Вычислительная машина Бэббиджа пришлась не ко времени. Современники оказались категорически не готовы понять и по достоинству оценить ее устройство. Это была самая хитроумная и сложная машина, когда-либо построенная человеком, и она появилась задолго до того исторического периода, когда ее смогли бы должным образом освоить. Трудно сказать, сколько еще точно так же опередивших свое время гениальных изобретений кануло в пучину времени. Копия аналитической машины Бэббиджа выставлена в Музее науки в Лондоне – она и сейчас напоминает какого-то странного идола, извлеченного из неведомой пещеры и, как ни парадоксально, по-прежнему выглядит чужой во времени. Сохранилось и кое-что еще. Половина мозга Чарльза Бэббиджа хранится в музее Хантера, а другая половина – в Музее науки.

Тот факт, что имя Бэббиджа до сих пор не так хорошо известно публике, как имена поэтов и романистов того времени, свидетельствует об общем равнодушии викторианской интеллигенции к прикладной науке. Одним из немногих, кому все же удалось войти в историю исключительно благодаря масштабу своего гения, был Джереми Бентам. Воспользовавшись одним из его неологизмов, мы можем назвать его «пан-прародителем» утилитаристов и felicific calculus. Хотя он начал свою работу и свои исследования в XVIII веке, более уместно рассматривать его в контексте следующего столетия. Это был еще один великий лондонский провидец (он родился в Спиталфилдсе в 1748 году) и практический гений, которого можно поставить в один ряд с Бэббиджем. Бентам не был широко известен при жизни, но удостоился обильных славословий после смерти. Его история, как и история Бэббиджа, подтверждает справедливость избитой истины: нет пророка в своем отечестве.

В своей околореформенной деятельности Бентам опирался на простую веру в «наибольшее счастье для наибольшего количества людей». Эта радикальная максима вела его тернистыми путями правовой реформы, тюремной реформы и реформы Закона о бедных. Будь он христианином, он мог бы сделать своим девизом евангельское изречение: «Кривые пути распрямятся, а неровные сделаются гладкими» (Лк. 3:5). Он участвовал в подготовке Избирательной реформы 1832 года, впервые наделившей избирательным правом всех взрослых мужчин, и утверждал, что «всякий закон есть зло, ибо всякий закон есть нарушение свободы». Главной задачей того времени стал поиск рациональных решений и рациональных способов их воплощения в жизнь. В нем звучала музыка механизмов, конкуренции и прогресса. Никто больше не спрашивал: «Быть или не быть?» Вопрос стоял иначе: как это работает?

Бентам также приложил руку к основанию институтов мастеровых, ставших одним из признанных триумфов Викторианской эпохи. В эти заведения стекались не только ремесленники, но и клерки, подмастерья и владельцы лавок, привлеченные отблесками до этих пор недоступного им мира знаний. По сути, целеустремленным представителям средних классов институты дали больше возможностей, чем работникам физического труда, для которых задумывались изначально. В самых увлекательных биографиях и художественных произведениях того времени нередко встречается тема нелегкого, иногда даже мучительного самообразования вопреки всем тяготам и препятствиям. Кто-то вставал до рассвета, чтобы почитать учебник при свече, кто-то читал при свете огня в таверне, кто-то пешком одолевал 13 миль (ок. 21 км) до ближайшей книжной лавки, а кто-то даже платил пенни, чтобы прочитать газету в местной пивной.

Таким образом, как мы еще раз убедимся на следующих страницах, XIX век вряд ли можно назвать религиозным временем. Растущее уважение к науке как к способу познания мира ничем не помогало тем, кто проповедовал религиозные истины, а растущее безразличие к самой религии стало одним из первых признаков надвигающейся секуляризации общества. Христианская вера постепенно становилась все более фрагментированной и расплывчатой. Драма эволюции вытеснила драму искупления, и стало ясно, что научная модель дает для понимания практической стороны жизни намного больше, чем любая брошюра Общества распространения христианского знания.

Книга Чарльза Дарвина «Происхождение видов путем естественного отбора» (1859) – явление столь же типично викторианское, как Всемирная выставка или Альберт-холл. Главной движущей силой в ней выступает непреодолимый инстинкт борьбы и конкуренции, под действием которого в развернувшейся жизненной битве «северные виды смогли возобладать над менее могущественными южными видами». В ней ничего не говорится об искуплении, покаянии или благодати. Она рисует по-настоящему мрачный мир, где господствуют вынужденная необходимость в труде и стремление к власти, бесконечная борьба и смертоубийство. Взглянуть на викторианскую цивилизацию с точки зрения Чарльза Дарвина – значит увидеть ее более ясно. Дарвин также соглашался с доктриной Мальтуса, гласящей, что популяции обречены на вымирание, поскольку их численность растет быстрее, чем количество доступных им ресурсов. Где-то здесь, вероятно, кроются истоки викторианской меланхолии, сыгравшей в истории не менее важную роль, чем викторианский оптимизм.

В свете всего сказанного неудивительно, что изучение Евангелий постепенно уступало место стратиграфическим изысканиям. Пожалуй, столь же неудивительно, что нонконформисты интересовались этим предметом намного больше, чем англикане. Геология стала самой популярной из наук: ее приверженцы могли свободно рассуждать о временных периодах протяженностью в миллионы лет. Самая важная особенность геологической науки в XIX веке заключалась в том, что ею занимались по большей части непрофессионалы, движимые чисто интеллектуальным любопытством. Геологические изыскания были излюбленным занятием священников. Однако самой известной из непрофессиональных исследователей стала Мэри Эннинг из Лайм-Реджиса, родившаяся в 1799 году. Ее отец был краснодеревщиком, но вскоре почти оставил свое дело ради охоты за ископаемыми. Лайм идеально подходил для этой цели. Местные скалы быстро разрушались, и скрытые в них окаменелости можно было брать практически голыми руками. С юных лет Мэри Эннинг сопровождала отца в его экспедициях, – вероятно, именно его советы вкупе с приобретенным личным опытом развили у нее почти сверхъестественную способность распознавать и идентифицировать останки ранее неизвестных видов. По словам подруги детства, она была «энергичной молодой особой с независимым характером и не слишком интересовалась светскими церемониями». Обычно это связывали с тем, что в возрасте пятнадцати месяцев Мэри выжила после сильного удара молнии, от которого скончались три других человека. До этого, как многие другие дети в Лайме, она была слабым и болезненным младенцем, но с тех пор стала оживленной и предприимчивой.

После смерти отца Мэри не оставила своего увлечения – даже наоборот, приступила к более активным поискам «крыльев Купидона», «дамских пальчиков», «чертовых ногтей» и прочих ископаемых. Часть найденных окаменелостей она продавала приезжим около остановки дилижанса у трактира «Блю Капс Инн» в Лайме. За один аммонит, выложенный на стол вместе с остальными находками, она могла запросить полкроны. Однако первый большой успех пришел к ней летом 1811 года, когда ее младший брат Джозеф наткнулся в скалах на голову какого-то животного необычной формы. Голова обнаружилась в геологическом образовании Блю-Лиас, состоящем из известняка и сланца. Джозефу было некогда заниматься раскопками, и эта работа выпала на долю Мэри. Потребовался год осторожных кропотливых раскопок, чтобы освободить животное, на первый взгляд напоминавшее большого крокодила. Соединив его кости, одну за другой, в единое целое, Мэри воссоздала существо длиной более 17 футов (5 м). Позднее его назовут ихтиозавром. После этого Мэри Эннинг стала знаменитостью. Коллега-энтузиаст Джон Мюррей писал: «Однажды я с радостью воспользовался возможностью совершить вместе с нею геологическую прогулку и был немало удивлен ее тактом и проницательностью. Ей достаточно было бегло взглянуть на краешек окаменелости, выступающей из массива Блю-Лиас, чтобы определить и немедленно объявить ее природу, название и характер».

Многих поражало, что эта «бедная невежественная девушка» способна разговаривать на языке науки с профессорами и выдающимися геологами и обладает не менее обширными познаниями. Однако ее имя не упоминали в лекциях, и ее не приглашали на научные семинары. Она была всего лишь женщиной. Она писала своей подруге Анне Марии Пинни: «Свет обходился со мной так сурово, что, боюсь, это сделало меня подозрительной ко всему человеческому роду. Надеюсь, вы простите меня, хотя я этого не заслуживаю. Как я завидую вашим ежедневным визитам в музей!» Сама Пинни писала о ней: «Ученые мужи высосали ее мозг и многого добились, опубликовав работы, содержание которых было продиктовано ею, в то время как сама она не получила от этого никакой выгоды».

Итак, в первые десятилетия XIX века стремящиеся к свету напрасно искали бы этот свет в трактатах Джона Генри Ньюмана или евангельских миссиях Чарльза Сперджена в Саутуорке. Они могли обратиться к Хэмфри Дэви и началам электрохимии, к Джону Дальтону и атомной гипотезе, Майклу Фарадею или Томасу Янгу. Конечно, религия еще не была окончательно забыта. Такие исследования, как «Рассуждения о предметах, преимуществах и удовольствиях науки» (Discourse on the Objects, Advantages and Pleasures of Science; 1826) Генри Брума, напечатанные Обществом распространения интеллекта, считались перспективным направлением естественной теологии. Чарльз Лайелл в книге «Принципы геологии» (Principles of Geology; 1830–1833) заявлял: «Мы обнаруживаем повсюду ясные доказательства работы Разума Творца, Его дальновидности, мудрости и могущества». Этот подход, освобожденный от дикарского видения Дарвина, был предпочтительней проповеди в соборе Святого Павла.

4

Неспокойный мир

В августе 1822 года Каслри перерезал себе горло перочинным ножом. Бесконечная выматывающая работа и необходимость постоянно сохранять бдительность сделали свое дело. За несколько дней до этого он отвечал невпопад и вел себя странно, а когда домашний слуга попытался его подбодрить, он приложил руку ко лбу и пробормотал: «Я совсем обессилел. Совсем обессилел». Он попросил аудиенции у короля, признался ему в своей гомосексуальности и заявил, что готов бежать из страны, прежде чем его разоблачат. Он вел себя до того странно, что король счел нужным предупредить о его состоянии лорда Ливерпула. Каслри был уверен – возможно, так проявлялась последняя стадия нервного срыва, – что три года назад его заметили в мужском борделе и до сих пор продолжают этим шантажировать. Возможно, он был прав; возможно, нет – в пользу этого есть некоторые анекдотические свидетельства, – но примечательно, что его разум ослабел именно в то время, когда Лондон был захвачен гомосексуальным скандалом в графстве Тирон, где епископа Клогерского застали с солдатом. Чтобы избежать оглушительного, как ему казалось, публичного и частного скандала, Каслри зарезался.

К концу 1820 года стало очевидно – и по людям, и по принимаемым ими мерам, – что кабинет должен или измениться, или пасть. С уходом Каслри правительство Ливерпула получило серьезный удар. Стало также ясно, что его место придется занять первому противнику Каслри – Джорджу Каннингу. Каннинг был уже готов ехать генерал-губернатором в Индию, но не смог устоять перед соблазном занять высокий пост на родине. Никто не мог сравниться с ним в популярности или красноречии. Только у него хватало внутренней энергии и политического интеллекта, чтобы вести дела в Министерстве иностранных дел и одновременно возглавлять палату общин. Однако благодаря своим симпатиям к католикам он нажил много врагов. О Каслри говорили, что каждая произнесенная им речь приносила ему одного нового друга, – о Каннинге говорили, что он терял одного друга каждый раз, когда открывал рот. По словам Уилберфорса, хлыст его сарказма «сорвал бы шкуру даже с носорога». Он был постоянно погружен в заговоры и интриги. Казалось, он не мог «даже выпить чаю, не разработав для этого какую-нибудь хитроумную стратегию». В сущности, он проводил почти такую же политику, как Каслри, только делал это более напористо и явно. К большой досаде приверженцев старой школы, он был политиком другого типа. Он действовал открыто. То, что его мать была актрисой, не добавляло ему преимуществ, но ему не требовалось благородное происхождение, чтобы добиться успеха. Как только он занял место в кабинете, стали говорить, что он выглядит и ведет себя как премьер-министр. Веллингтон упоминал, что Каннинг способен в считаные минуты вывести его из себя. Он, как выразился один современник, «постоянно созидал и уничтожал». Многие говорят о разнице между тори, тяготеющими к вигам, и ультратори, но эти слова значат очень мало, и, пожалуй, лучше говорить о тех, кто поддерживал Каннинга, и о тех, кто его не переносил. Что касается лорда Ливерпула, то он, еще более сдержанный и отстраненный, чем когда-либо, придерживался золотой середины.

Лорд Ливерпул принял в свое правительство подкрепление в виде группы разочаровавшихся вигов под руководством лорда Гренвилла, искавших должностей и жалований. Маркиз Бэкингем получил герцогство, а один из его помощников – место в кабинете министров. От этого выиграли все. Правительство Ливерпула еще более оживилось благодаря уверенному восхождению Роберта Пиля. Пиль стал главным секретарем Ирландии в возрасте двадцати четырех лет и, по общему мнению, хорошо себя зарекомендовал. Он в самом деле прекрасно справлялся со своими обязанностями и в 1822 году впервые вошел в кабинет в качестве министра внутренних дел. Тогда же к кабинету присоединился Уильям Хаскиссон из Торговой палаты. Смена состава оказала на правительство благотворное, хотя и не мгновенное действие. Оно стало казаться более сильным и выносливым, наполнилось энергией новых устремлений. Некоторые наблюдатели не соглашались с тем, что «та Тварь» может измениться. «Конечно, – писал Коббет, – когда один умирает или перерезает себе горло (как это случилось с Каслри), на его место приходит другой. Сущность явления от этого не меняется».


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
<< 1 2 3
На страницу:
3 из 3