Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Антанта и русская революция. 1917-1918

Год написания книги
2006
<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Однако следует подчеркнуть, что военные представители союзников оценивали революцию более пессимистично. И хотя возможно, что такое отношение складывалось как в результате обычной настороженности военных по поводу любых изменений в статусе, так и исключительно стратегическими соображениями, по меньшей мере в данном случае они были гораздо меньше задеты политическими настроениями, чем гражданские.

Своевременность революции была особенно отмечена Соединенными Штатами, в то время как раз готовившимися к крестовому походу с целью «обезопасить мир для демократии». Хотя вряд ли Америка вступила в войну в результате свержения царизма, невозможно учесть влияние этого фактора в создании единодушного общественного мнения и в более эффективно проводимой пропаганде, обращенной к германскому населению. Почти все без исключения американские газеты и журналы приветствовали новую Россию и продолжали это делать еще долго после того, как в британскую и французскую прессу стали проникать критические замечания. Для бостонской «Транскрипт» революция была «кошмаром, вскормленным грудью либерального мира», тогда как далласская «Ньюс» выражала чувства нации, заметив, что революция «дает политическое и духовное единение союзу противников Германии, которого до сих пор недоставало по той причине, что демократия находилась в одной лиге с автократией».

В западноевропейской прессе проявилась отчетливая тенденция представлять революцию как антигерманский переворот, произведенный из патриотических целей под руководством Думы. Заголовок в лондонской «Таймс», зачастую воспринимаемой как полуофициальный орган министерства иностранных дел, приветствовал ее как «победу в военном движении», и редакторский комментарий пояснял, что «армия и народ объединились, чтобы свергнуть силы реакции, которые удушали народные стремления и связывали национальные силы». Однако уже 20 марта «Таймс» узнала о существовании Советов, членов которых она описала как «анархистов» и «демагогов», которые «проводят дикие митинги… терроризируют рабочих… и распространяют фальшивые и зловещие слухи с целью ослабить Временное правительство и отвлечь народ от войны». Британское либеральное еженедельное издание «Нейшн» большую часть своего номера от 24 марта посвятило революции и высмеивало прессу за ее «представление славного воскрешения России из мук и смерти актом обыкновенного шовинизма». Но затем великодушно признавало, что, «за исключением «Таймс», такое отношение к революции скорее было следствием неосведомленности, чем злобы. Тенденция, за которую «Нейшн» отчитало британскую прессу, столь же явственно выражалась и во Франции, где, в частности, «Птит репюблик» провозглашала «триумф либерализма» как начало решительной фазы в борьбе против «германского варварства». Один автор в «Ревю блю» утверждал, что революция произошла как «взрыв возмущения славянской души против ее внешних врагов и тех, кто пытался ее задушить внутри страны». В то же время от более либеральных газет поступало много теплых поздравлений. Разумеется, не обошлось без аналогий с Великой французской революцией 1789 года, а так же с революциями 1830 и 1848 годов. Но по мере того как все более очевидным становилось военное банкротство восточного союзника, из этих аналогий обычно делался вывод, что в противовес жалкому положению России Франция одна выстояла против всей Европы, защищая свою революцию, – весьма поверхностное сравнение двух ситуаций, которое не выдерживает тщательного изучения из-за совершенно разных условий.

Если принимать во внимание нетерпимость по отношению к режиму царской России, в прессе союзников проявлялось поразительно благосклонное отношение к Николаю II, которое не разделялось в Соединенных Штатах. Это было своего рода результатом представления о царе как о «маленьком отце», который столько времени удерживал в руках русское крестьянство. «Темп», французская коллега английской «Таймс», выражала свое огромное сочувствие императору. Его отречение от престола подавалось как великодушная жертва патриота, всеми силами желавшего избежать гражданской войны, а его свержение приписывалось дурным советам и махинациям злобной бюрократии, которая стремилась посеять рознь между царем и его народом. Пышный и довольно банальный манифест об отречении вызвал особенное восхищение в консервативных парижских газетах. «Можно ли представить себе язык более благородный и выразительный при всей его простоте, более искренний и патриотический?» – спрашивала «Галуаз», католическая газета с роялистским уклоном.

Послания от стран-союзниц дали новому режиму необходимую моральную поддержку, за которой быстро последовало официальное признание. Уже 17 марта лидеры Британской лейбористской партии направили поздравления Керенскому и Чхеидзе, выражая надежду, что они внушат Совету, «что любое ослабление военных усилий означает несчастье для товарищей в окопах и для нашей общей надежды на общественное возрождение». Такие же поздравления несколько позже принесли палата общин и премьер-министр. Весьма примечательно, что послание парламента было адресовано Думе, а не Временному правительству – ошибка, выразительно иллюстрирующая господствующее за границей представление, что Дума не только совершила революцию, но и взяла на себя функции правительства. Социалисты из французской палаты депутатов направили искреннюю, хотя и банальную телеграмму Совету, а три министра-социалиста из кабинета министров Франции поздравили Керенского. Министры предпочли поздравить именно его, а не правительство или Совет, по предложению Палеолога, который утверждал, что «только он способен заставить Советы понять необходимость продолжения войны и поддержания союза». Александр Рибо, 21 марта ставший новым премьер-министром Франции, засвидетельствовал свое уважение к революции в послании к Милюкову. Эти официальные поздравления не могли устранить неприятное впечатление, создавшееся в России от сделанных в своих парламентах Рибо и министром финансов Британии Бонаром Лоу заявлений, в которых они превозносили царя за его преданность делу союзников. Менее значительные страны-союзницы, как и множество неофициальных организаций всего мира, также откликнулись поздравительными посланиями. Среди них была Американская федерация труда, чьего президента Самуэля Гомперса убедили послать телеграмму на имя Чхеидзе. Она была отправлена по каналам Государственного департамента и, вероятно, затерялась, так что только в начале апреля была отправлена новая, более длинная телеграмма.

Соединенные Штаты, все еще сохраняющие нейтралитет, не принесли официальных поздравлений, но оказались первой страной, которая признала новое правительство, чем всегда очень гордился американский посол Фрэнсис. Он запросил необходимые полномочия 18 марта, и через два дня после консультации с президентом государственный секретарь Роберт Лэнсинг предоставил их послу.

Фрэнсис получил эту телеграмму 22 марта и незамедлительно известил Милюкова о благоприятном ответе. В тот же день посол, сопровождаемый полным штатом секретарей и атташе посольства и при всех регалиях, был принят Советом министров, где он в соответствии с протоколом известил Временное правительство о его официальном признании Соединенными Штатами.

В сравнении с послами стран-союзниц Фрэнсис вынужденно играл менее заметную роль в общественных и политических интригах Петрограда. Здание американского посольства было весьма скромным, и русское избранное общество считало его часто сменяющихся резидентов лишенными необходимого общественного лоска. Фрэнсис был типичным представителем американской средней буржуазии и вряд ли был способен изменить сложившееся о нем мнение. Ходило множество анекдотов о его мещанстве, о смелой игре в покер, а самой его выдающейся чертой считалась непринужденность и точность, с какой он попадал плевком в плевательницу. Его биография была типичной историей «энергичного парня» из мира дельцов, который добился успеха на политической арене. Богатый банкир и зерноторговец из Сент-Луиса, Фрэнсис был мэром этого города в 1885 году, губернатором Миссури в 1889 году и членом кабинета министров при президенте Гровере Кливленде в 1896 году. Его назначение в марте 1916 года в русское посольство было результатом постоянной личной преданности демократической партии, а вовсе не наградой за исключительное знание российской ситуации или за выдающиеся дипломатические способности. Он был выше посредственности только в своем сверхразвитом «деловом чутье», что могло оказаться весьма полезным при выполнении данных ему инструкций по обсуждению нового торгового соглашения с Россией, если бы этому не помешала разразившаяся в начале 1917 года революция. Крушение автократии и вступление Америки в войну полностью соответствовали политическим симпатиям посла. В основном он разделял консервативные взгляды своих коллег, но ему недоставало опыта и знаний, на которых основывался их консерватизм. Один из его тогдашних знакомых заметил: «Старина Фрэнсис не в состоянии отличить левого социал-революционера от картошки». Один критик, менее знакомый с добродушием его характера, которое до какой-то степени компенсировало отсутствие у посла выдающихся умственных способностей, высказался еще более ядовито: «Посол Фрэнсис, один из несчастных политиков Миссури, главным образом примечательный своей непроницаемой скорлупой самодовольства, прошел через значительнейший за все столетие переворот без единой отметины на блестящей поверхности его ума». Не говоря уже о его ограниченных интеллектуальных способностях – а возможно, именно благодаря им, – Фрэнсис упорно отказывался увольнять «экономку» посольства, некую мадам Матильду де Крам, вызывавшую у офицеров британской и французской разведок сильнейшие подозрения в том, что она является германским агентом. В Вашингтон одно за другим шли многочисленные донесения о его неблагоразумии, в которых предлагалось отозвать его с поста, но Госдепартамент ограничился только личным предупреждением посла, очевидно не принимая все это всерьез.

Послам стран Антанты были даны полномочия признать новый режим еще до того, как Фрэнсис поднял этот вопрос перед Лэнсингом. 18 марта Милюков обратился по этому вопросу к Бьюкенену, и ему было сказано, что необходимо представить заявление, что Россия стремится восстановить дисциплину в армии и участвовать в войне до ее окончания. Милюков без колебаний подтвердил оба требования, но указал, что «экстремисты» его подозревают и что ему придется или согласиться на некоторые уступки, или уйти в отставку. Не желая терять лучшего друга Британии в кабинете министров России, Бьюкенен без колебаний посоветовал ему пойти на уступки. Но поскольку последующая отставка Милюкова сопровождалась самыми противоречивыми слухами, установить, в чем именно состояли эти уступки, оказалось невозможно.

Бьюкенен несколько дней был не здоров, поэтому только 24 марта он смог вместе с послами Франции и Италии появиться в Совете министров. Состоящая из советников посольств, а также военных и морских атташе в парадных мундирах, делегация производила весьма внушительное впечатление, по словам одного из ее членов, который присутствовал на официальной церемонии заявления о признании новой власти России. В отличие от официального приема Фрэнсиса во время церемонии произносились достаточно прочувствованные речи. Как дуайен (глава) дипломатического корпуса Бьюкенен начал свое выступление с подтверждения желания, которое уже выразил Милюкову, относительно продолжения участия России в войне. Поддержав Бьюкенена, итальянский посол приступил к утомительному чтению длиннейшего отчета о дебатах относительно России в итальянской палате депутатов. Отвечая со стороны русских, Милюков выразил ожидаемые от него чувства патриотизма, выступая в поддержку незамедлительного продолжения войны. Он поклялся, что Россия будет сражаться до последней капли крови, по поводу чего военный атташе Британии задался в своем дневнике следующим вопросом: «Относительно Милюкова у меня нет ни малейших сомнений, но может ли он отвечать за всю Россию?»

Огромная признательность, которой пользовались в кругах Временного правительства Англия и Франция, способствовала увековечению в кругах роялистов и в германской пропаганде легенды о том, что ответственность за революцию падает на союзников. Даже Ленин, стоящий в крайнем левом ряду политического спектра, казалось, действовал под влиянием этого недоразумения. Поскольку все знали о монархических взглядах Палеолога, а влияние итальянского посла в любом случае было незначительно, эти открыто не выражавшиеся обвинения ограничивали круг подозреваемых и указывали прямо на Бьюкенена. Еще до революции он был известен дружескими отношениями со многими лидерами Думы, а для неосведомленных о реальной ситуации в России людей, особенно для консерваторов, было самим собой разумеющимся, что Дума и революция – одно и то же. Ему предъявлялось обвинение, что он поклялся отомстить царю, который во время их последней встречи не предложил ему сесть. Но самым фантастическим из слухов была история о том, что он якобы «посещал собрания революционеров, приклеив себе фальшивый нос и бороду». На самом деле английский посол – убежденный тори по взглядам – «приходил в ужас при одной мысли о возможной встрече с людьми, которых он считал революционерами», и с величашей неохотой согласился наконец на контакты с либералами только благодаря своему другу Гарольду Уильямсу, влиятельному британскому корреспонденту и большому авторитету по России, который подталкивал его к этому. Будучи неистовым патриотом, Бьюкенен с трудом уступил убеждениям, что лидеры Думы, особенно кадеты, предлагают единственную защиту против реакции и сепаратного мира. Крайне далекий от революционных идей, он делал все, что мог, для предотвращения революции; а когда это оказалось невозможным, поддерживал бесполезные попытки Думы как-то ее ограничить. Получив известие, что великий князь отклонил предложение стать новым правителем России, посол воскликнул: «Это уже конец! Российская армия не станет сражаться без императора, который ее вдохновляет». Под давлением левой прессы Милюкову пришлось неоднократно просить посла прекратить посещения родственников бывшего царя, и только под угрозой отзыва со своего поста Бьюкенен уступил этим просьбам.

Утверждение, что человек, занимающий положение Бьюкенена, мог иметь отношение к свержению династии, даже если бы он этого хотел, является полным абсурдом, но слухи обычно не подвергаются тщательному изучению. Их логическое продолжение можно найти в толках о том, что по его вине были сорваны переговоры о предоставлении царской семье убежища в Англии. Николай подписал в Пскове акт о своем отречении от престола и вернулся в Генеральный штаб армии. По требованию Совета он был доставлен в Царское Село и помещен там под арест вместе с остальными членами своей семьи. Главы военных миссий союзников обратились с просьбой, чтобы им разрешили сопровождать Николая, на что из ставки ответили, что это «нецелесообразно» и может задержать отправление царя, потому что сначала пришлось бы получить согласие правительства. Вполне возможно, что генералы Антанты имели в виду устроить его побег в Англию. Правительство, в противоположность гневным настроениям народа, сочувствовало семье Романовых и даже отказывалось признавать, что она находится под арестом. Николая просто «лишили свободы», было объяснено британскому послу, который по понятным причинам не мог оценить разницу в этих выражениях. Керенский во всеуслышание выразил свое нежелание стать «Маратом русской революции» и выразил намерение эскортировать семейство Романовых в Мурманск. Петроградский Совет ответил приказом железнодорожным рабочим, если потребуется, остановить царский поезд.

Тем временем Милюков запросил Бьюкенена, готово ли его правительство предоставить императорской семье убежище, и его просьба была немедленно передана в министерство иностранных дел в Лондоне. На следующий день военный кабинет обсудил этот вопрос, и было решено продлить срок действия приглашения, понимая, что семья не может покинуть страну во время войны. 23 марта Милюкова информировали о решении и дали обещание, что императорское семейство будет вполне обеспечено. Договорились о том, что в Мурманске его заберет британский крейсер. Через нейтрального посредника Германия представила обещание беспрепятственно пропустить корабль. Но Милюков умолял о сохранении тайны: стоило просочиться в прессу хоть одному намеку, что Временное правительство принимает участие в организации этого путешествия, как оно может быть свергнуто исключительно по политическим причинам. Немедленной отправке семьи помешала корь, разразившаяся в царской семье: один за другим заболели все пятеро детей, а правительство откладывало отъезд со дня на день в тщетной надежде на смягчение позиции Петроградского Совета.

Английский король Георг V, ближайший кузен отрекшегося правителя, направил ему дружеское послание, старательно избегая любых упоминаний о политике и о его возможном прибытии в Англию. Оно было передано через военного британского атташе при верховной ставке, поскольку полагали, что Николай все еще находится там, и наконец оказалось у Бьюкенена. Посол, не имевший доступ в Царское Село, попросил Милюкова передать послание Николаю. Тот согласился, но на следующий день (25 марта) передумал, опасаясь политической реакции, которая могла воспоследовать из-за неверного толкования содержания телеграммы. Ее доставка была «отложена», и, предположительно, телеграмма так и не была доставлена адресату. Вскоре посол получил из Лондона инструкции не принимать никаких дальнейших мер по этому делу. Именно из-за этого безобидного указания позднее роялистски настроенные комментаторы упрекали Бьюкенена в самоустранении – и таким образом «виновным по неисполнению обязательств» за последовавшее позднее убийство императорской семьи.

Решение проблемы, что делать с «гражданином Романовым» и его семьей, уже не зависело от посла, какими бы ни были его личные желания, и даже от позиции русского или британского правительств. Совет принял решение, что императорская семья должна остаться в России, был назначен специальный комитет, чьей задачей было следить за их содержанием, а в Царском Селе размещена охрана. Репутация павшего монарха в определенных кругах Англии была такой же низкой, как и в России. Возможно, еще ниже она была во Франции, где, по словам британского посла в России, бывшую императрицу считали «преступницей или преступной сумасшедшей, а бывшего императора – преступником из-за его слабости и повиновения ее воле». Посол Франции не скрывал своего удовлетворения, что план доставки императорской четы в Англию не осуществился.

Растущее волнение среди рабочих и в руководстве лейбористской партии заставило британское правительство пересмотреть свое приглашение. Предвидя в случае продолжения попыток спасти императорскую чету возможность политического взрыва как в России, так и в Англии, правительство Британии решило не форсировать этот вопрос. Вместо того чтобы прямо заявить об отказе, правительство искало предлоги, которые могли бы задержать отъезд царя до окончания войны. В апреле Бьюкенен получил телеграмму, в которой говорилось, что из-за неспокойной обстановки в Англии, которая может перерасти в забастовки на верфях и на военных заводах, в настоящее время было бы благоразумнее отменить все приготовления. Формулировки были дипломатичными – на приглашении уже «не настаивали», – но посол сразу понял, что, по существу, приглашение аннулировано. Вторая телеграмма, которая поступила к нему в июне, изложила этот вопрос еще более определенно, и Бьюкенен, который принял это почти как личный удар, сообщил печальную новость военному министру «со слезами на глазах».

При написании своих мемуаров Бьюкенен столкнулся с трудной задачей снять с себя обвинения в том, что он препятствовал побегу царя, и в то же время оправдать поведение своего правительства. С первой задачей он справился довольно легко, но вторая была решена лишь благодаря весьма сомнительному приему – заявлению, что «предложение оставалось открытым и не отзывалось», что было формальной отговоркой, уязвимость которой он слишком болезненно осознавал. Король Георг также был задет отказом царю со стороны правительства. «Эти проклятые политиканы! – говорил он позднее. – Если бы он был один из них, они действовали бы куда быстрее. Но только потому, что этот бедняга был царем…»

Король Георг ограничился этим кратким замечанием, хотя отлично понимал, что неприятная правда состоит в том, что дальнейшее существование свергнутого правителя всегда представляет неизбежную угрозу успеху революции. Его пребывание за границей может только увеличить опасность контрреволюции и вовлечь страну, предоставившую ему убежище, в непредвиденные дипломатические осложнения. Тот факт, что царской семье удалось прожить определенное время, во многом объясняется как пассивной позицией царя, так и сдерживающей тактикой Временного правительства. Он почти без возражений смирился со своей участью, и у него не было ни намерений, ни возможностей для интриг. В августе 1917 года царскую семью в глубокой тайне перевезли в отдаленный Тобольск, а в апреле 1918 года – на Урал, в Екатеринбург. Ее судьбу окончательно определила разразившаяся гражданская война. Когда к городу приблизились антибольшевистские войска, Уральский совет решил казнить пленников, чтобы их не смогли отбить белогвардейцы. Ночью 16 июля вся семья, включая семейного врача и трех слуг, была переведена в подвал здания, где они содержались. Им был торопливо зачитан приговор, после чего всех без дальнейших церемоний расстреляли. Тела были тщательно уничтожены. Пленение Романовых и их дальнейшая судьба вызывали мало интереса и сочувствия среди русского населения. Мученики царского абсолютизма по количеству намного превышали относительно небольшое количество приверженцев старого режима, которые были арестованы Временным правительством. Из Сибири были возвращены тысячи политических узников, и в Москве и в Петрограде их встречали с огромным энтузиазмом. Из-за границы также прибыли еще тысячи высланных и беженцев, особенно из стран Антанты. Новое правительство великодушно предоставило им возможность вернуться на родину. Российский поверенный в делах в Лондоне Константин Набоков оценивает субсидии, выделенные на эти цели, более чем в миллион долларов. Сумма в двести пятьдесят тысяч долларов, которую Набоков получил на нужды изгнанников как раз перед большевистской революцией, вскоре была конфискована британским правительством и не возвращена.

Большинство ссыльных были умеренными революционерами и поддерживали дело Антанты. После лет, проведенных за пределами России, многие европеизировались и растеряли свой революционный пыл, оставшись революционерами только теоретически. Типичными представителями этой группы, хотя и гораздо более известными, чем обычный эмигрант, были лидер правого крыла меньшевиков Плеханов и знаменитый анархист князь Петр Кропоткин. Оба прожили в Западной Европе много лет и без особых затруднений вернулись в Россию – красноречивое доказательство умеренности их взглядов. Условия военного времени делали путешествие на родину сложной проблемой, и для тех эмигрантов, которые были известны отсутствием патриотизма, препятствия становились почти непреодолимыми. В Западной Европе местом сосредоточения эмигрантов был Лондон, а поскольку британский военный флот контролировал морские пути, действовал выборочный запрет, чтобы помешать наиболее радикально настроенным эмигрантам возвратиться на родину этим путем. Однако наименее известные люди ухитрились проскользнуть, пока сеть не стала слишком частой, а некоторым беспрепятственно удалось получить разрешение вернуться – Временное правительство хлопотало за них, а Англия не могла отказать союзнику. Набоков телеграфировал в Россию о необходимости принять меры для воспрепятствования притоку большевиков. «Вы рубите сук, на котором сидите!» – предостерегал он. Этот совет оказался излишним. Милюков позаботился о том, чтобы информировать все российские посольства и представительства о том, что «в случае каких-либо сомнений относительно личности политического эмигранта… просим сформировать совместно с соответствующим отделом Министерства иностранных дел комитет, состоящий из представителей политических эмигрантов, чтобы прояснить все сомнения по этому поводу». Более поздняя телеграмма предупреждала, что «при выдаче паспортов эмигрантам вы должны руководствоваться доказательствами их благонадежности в отношении войны, предоставленными другими эмигрантами, которым можно доверять, или комитетами, созданными в соответствии с нашей телеграммой».

Среди наиболее значительных лиц, которым не удалось получить доступ в Россию, были Георгий Чичерин и Максим Литвинов, ставшие при советском режиме министрами иностранных дел. Чичерин был арестован в августе 1917 года под предлогом произнесения антивоенной речи и содержался в лондонской тюрьме, пока позже советское правительство не добилось его освобождения. Литвинову удалось остаться на свободе, и после падения Керенского его собирались депортировать в Россию, но большевики назначили его послом. Виктору Чернову, лидеру социал-революционной партии и настроенному «пораженчески», было разрешено вернуться, но не без опасений.

Эмигрантам же, оказавшимся в Соединенных Штатах, за редким исключением удавалось получить паспорт. Среди самых заметных эмигрантов, которые возвратились на родину – хотя американцы знали их не очень хорошо, – были Николай Бухарин, Михаил Бородин, Владимир Шатов, Александра Коллонтай и Лев Троцкий. Сотни других, чьи имена тогда были неизвестны и которые позднее, весной и летом, устремились в Россию, обычно прибывали через Тихий океан и далее следовали через Сибирь. Американское правительство не предпринимало никаких мер для прекращения отъезда эмигрантов, пока посол Фрэнсис не сообщил на родину о демонстрантах перед посольством, которые протестовали против заключения в тюрьму Александра Беркмана и Эммы Гольман, анархистов, которые были осуждены за агитацию против призыва в армию, и Томаса Муни, заключенного в тюрьму за предполагаемое участие в стрельбе во время военного парада, который проводился в июле 1916 года в Сан-Франциско. Фрэнсис ничего не знал об этих людях и обратился за разъяснениями в Госдепартамент. Он заключил, и возможно правильно, что лидерами этих демонстраций были эмигранты из Соединенных Штатов. И сделал еще один, на этот раз совершенно неверный вывод, что «прискорбные условия в России в основном сложились благодаря возвратившимся изгнанникам, большинство которых прибыли из Америки и среди которых самым опасным был Троцкий». Несколько раз Лэнсинг безуспешно пытался заставить Фрэнсиса ходатайствовать перед Временным правительством, чтобы оно запретило российскому консулу в Соединенных Штатах выдавать паспорта русским эмигрантам. «Политические агитаторы и опасные персоны, – убеждал он, – невероятно искажают настроения и намерения американского народа по отношению к войне». Но к тому времени, как Соединенные Штаты стали «угрозой» для эмигрантов из России, большинство из тех, кто желал вернуться на родину, уже сделали это.

«Самый опасный» из эмигрантов в Соединенные Штаты, Лев Троцкий, кому по заслугам и славе суждено было занять второе место после Ленина, был изгнан из Европы незадолго до революции. Будучи во Франции, он участвовал в издании небольшой ежедневной русской газеты, публикуемой для русских эмигрантов в Париже. Под предлогом того, что в российских войсках, восставших в Марселе, были найдены экземпляры этой газеты, она была закрыта, и Троцкого вынудили выехать в Испанию, откуда в начале 1917 года он уехал в Соединенные Штаты. Он обосновался в Нью-Йорке и с Булгариным и другими соотечественниками помогал выпускать радикальную газету на русском языке «Новый мир». Со времени раскола с большевиками в 1903 году Троцкий вел непримиримую политическую борьбу с Лениным и обычно ассоциировался с меньшевистским крылом партии. Однако было бы более точно определить его как «троцкиста», хотя со временем этот термин приобрел совершенно иной смысл и до сих пор в России считается синонимом «предателя». Блестящий писатель и оратор, по своему темпераменту он был неспособен примирить свои взгляды с какой-либо программой, которую не сам изобрел, и с довольно скромным успехом постоянно пытался воспитать приверженцев собственных идей.

Сразу после революции Троцкий получил билет на норвежское судно и 27 марта отплыл вместе с женой и двумя сыновьями. В Галифаксе (Новая Шотландия) это судно захватил британский военный корабль, и все русские эмигранты, находившиеся на его борту, были с пристрастием допрошены, причем особый интерес проявлялся к их планам и политическим убеждениям. 5 апреля на борт норвежского судна поднялись британские офицеры во главе с капитаном и потребовали, чтобы Троцкий с семьей и еще пять революционеров покинули судно. Те отказались добровольно сойти на берег, хотя их уверяли, что в Галифаксе все будет выяснено, и тогда вооруженные моряки силой заставили их спуститься в ожидающий катер. Семья Троцкого была оставлена в Галифаксе, а остальных отправили поездом в Амхерст, лагерь для германских военнопленных. Начальник лагеря отказался отправить их телеграммы в Петроград и задержал отправку протеста Ллойд Джорджу. Троцкий снова доказал свои способности пламенного агитатора: его речи были настолько убедительными, что консервативно настроенные германские офицеры обратились с жалобой к британскому полковнику. Полковник занял сторону сторонников Гогенцоллернов и запретил Троцкому выступать с речами.

Когда известие об аресте Троцкого достигло Петрограда, оно вызвало усиление антибританской пропаганды в левой прессе, и без того возмущенной задержанием в Лондоне многих политических беженцев. Объяснение Бьюкенена, что это произошло из-за нехватки транспорта, только навлекло на него поток новых обвинений. Дополнительный предлог задержания, заключавшийся в том, что русские были интернированы, так как «ехали на субсидии германского посольства, чтобы свергнуть Временное правительство», также были встречены насмешками. Большевистская газета «Правда» объявила это «открытой, неслыханной и злобной клеветой на революционеров».

Широко распространенные антибританские настроения причиняли послу массу забот о судьбе британцев, которые владели промышленными предприятиями в Петрограде и чьей безопасности угрожали революционно настроенные рабочие, и, как всегда в трудную минуту, он обратился за помощью к Милюкову. Министр иностранных дел, разумеется, был в курсе истории в Галифаксе и потребовал разрешить заключенным проследовать в Россию. Но 10 апреля он передумал и попросил, чтобы их задержали до следующего распоряжения. Бьюкенен, который больше не желал, чтобы его правительство заставляли играть роль козла отпущения в отношении политики российского правительства, пригрозил предать гласности всю историю. Милюков успокоил его, пообещав сделать публичное заявление, в котором снимет с Британии всю вину. В конце концов Временное правительство было вынуждено проявить активность, и 29 апреля пленники были освобождены и доставлены на датское судно. Без дальнейших осложнений они прибыли 18 мая в Петроград. Троцкий немедленно приступил к сотрудничеству с большевиками и в июле официально вступил в партию. Не скоро он забыл свои злоключения. Среди капиталистических стран излюбленным объектом его нападок стала Англия – во всяком случае на некоторое время, – и каждое воскресенье его страстные речи, обличающие британский империализм, собирали огромные толпы народа.

Остальные главные революционеры, из которых самым выдающимся был Ленин, в момент революции жили в Швейцарии. Получить транзитную визу, позволяющую пересечь территории стран Антанты, было невозможно, и в отчаянном стремлении оказаться в России изобретались и тут же отвергались самые немыслимые планы. В качестве последнего выхода были начаты переговоры с германским правительством при посредстве одного швейцарского социалиста и достигнута договоренность, что русские проедут по Германии в нейтральную Швецию в «опломбированном» вагоне, то есть как наделенные дипломатическим иммунитетом. Этой возможностью воспользовались около тридцати человек, в основном большевики, включая Ленина с женой, Григория Зиновьева и Карла Радека. Союзники пытались изыскать способ задержать эту группу с помощью шведских властей, но были вынуждены отказаться от плана как от неосуществимого и из опасения серьезно рассердить русских. Для германского Генштаба большевики были противниками врага Германии – российского правительства – и вследствие этого законным военным средством в борьбе за военное превосходство. Ленин понимал, что его политические противники не замедлят предъявить ему обвинение в «прогерманских» настроениях, но предпочел этот риск перспективе оказаться изолированным в Швейцарии. И все же вряд ли он предвидел ту широчайшую кампанию поношения, которая началась вскоре после его приезда. Утверждение, что Ленин и Троцкий являются агентами Германии, было очень распространено среди сторонников Керенского и особенно в странах Антанты. То, что известные большевики по пути в Россию пересекли враждебную Германию, стало «доказательством» их предательской деятельности только для тех, кто был уже в этом убежден по совершенно иной причине. Эта причина, хотя она никогда публично не признавалась, заключалась в непопулярной позиции, которую Ленин и Троцкий занимали по отношению к войне – то есть непопулярной у патриотов, которые горячо одобряли политику Временного правительства, не пользующуюся массовой поддержкой населения и поддерживаемой почти исключительно западными союзниками. Спустя месяц тем же путем, что и Ленин, в Россию проследовали около двухсот меньшевиков с их лидером Мартовым. Но поскольку они поддерживали Временное правительство, искренность их мотивов никогда не подвергалась сомнению.

16 апреля Ленина и его сторонников на Финляндском вокзале Петрограда приветствовали огромные толпы восторженных рабочих, солдат и матросов. По поручению Совета короткую приветственную речь произнес Чхеидзе, осторожно предположив, что Ленин присоединится «к революционной демократии… чтобы защитить нашу революцию от попыток свергнуть ее изнутри и извне». Спокойно проигнорировав эти намеки, Ленин повернулся к собравшимся и коротко сказал: «Дорогие товарищи, солдаты, матросы и рабочие! Я счастлив приветствовать в вашем лице победоносную русскую революцию, приветствовать вас как авангард мирового пролетариата… Предательская империалистическая война является началом гражданской войны по всей Европе… Завтра, теперь уже в любой день, европейский империализм будет полностью уничтожен. Русская революция, которую вы совершили, означает начало его гибели и новой эпохи. Да здравствует мировая социалистическая революция!»

Послы союзников по понятным причинам были встревожены прибытием Ленина, хотя до этого ничего о нем не знали. Однако его взгляды показались им до такой степени странными, что поначалу они склонялись к тому, чтобы не принимать его во внимание как безвредного безумца. Бьюкенен говорил о Ленине как об «анархисте», а Фрэнсис телеграфировал в Вашингтон, что «крайний социалист или анархист по имени Ленин произносит жестокие речи и таким образом усиливает правительство; пока ему намеренно предоставляется возможность выступать, но в свое время он будет выслан». Для Палеолога, чей дневник демонстрирует доказательства внесения более поздних по времени исправлений, Ленин был «утопическим мечтателем и фанатиком, пророком и метафизиком, невосприимчивым к любым представлениям о невозможном, человеком, которому мало знакомы чувства справедливости или милосердия, жестоким маккиавельцем, выжившим из ума от тщеславия». Позднее Бьюкенен жаловался Милюкову, что Россия никогда не выиграет войну, если Ленину будет позволено «агитировать солдат дезертировать, захватывать землю и убивать». Министр иностранных дел объяснял, что правительство выжидает психологического момента для ареста Ленина, который, как он думал, уже недалек.

Послу было от чего тревожиться. До приезда Ленина большевики бесцельно шумели, их позиция почти не отличалась от позиции меньшевиков и социал-реворюционеров (эсеров), которые поддерживали Временное правительство. Будучи в Швейцарии, Ленин определил правительство в самом мягком из своих выражений как «связанное по рукам и ногам англо-французским империалистическим капиталом». И уже с 16 апреля большевики под руководством одаренного вождя стали постоянно призывать к немедленному общему перемирию – призыв тем более эффективный, что выражал растущее стремление рабочих, солдат и крестьян положить конец кровопролитной войне. Министр иностранных дел, которого прозвали Милюков-Дарданелльский и Павел Дарданеллович, что отражало его представление о целях русских в войне в отношении проливов Босфор и Дарданеллы, принадлежавших Турции, на ощупь двигался от одного кризиса к другому, пребывая в ошибочном убеждении, что внешняя политика, принятая при царском режиме, достаточно хороша и для революции. Как вскоре станет ясно, он глубоко заблуждался.

Глава 3

Милюков и кризис внешней политики

В один из дней марта Керенский, с трудом пробравшись сквозь возбужденные толпы народа, неожиданно появился в помещении, где заседал думский комитет, с загадочным видом бросил на стол толстый сверток и, сказав: «Это наши тайные договоры с союзниками… спрячьте их!», так же драматично удалился. Не найдя ни ящика, ни стенного шкафа, члены комитета впопыхах запихнули сверток на время под стол. «Какая выразительная символика! – пишет бывший лидер социал-демократов Чернов. – Смешанные в кучу документы – наследство старой царской дипломатии, отягощенное просроченными векселями и теперь завещанное новой России, – в спешке были спрятаны под столом».

Политическое банкротство, которое доказали думские лидеры своей безуспешной попыткой направить революцию в «безопасное» русло, как выражался Чернов, нигде не проявилось так ясно и полно, как в области внешней политики. Родзянко олицетворял благодушный оптимизм, когда уверял полковника Альфреда Нокса, британского военного атташе, что революция не отразится на участии России в войне. «Россия – огромная страна и способна вынести одновременно и войну, и революцию», – заявил он обеспокоенному офицеру.

Союзники не стали терять время, и уже 18 марта главы их военных миссий направили командующим армиями различных фронтов телеграммы, призывающие подтвердить верность «священному союзу», созданному для обеспечения «триумфа принципов свободы». Полученные ответы были составлены в таких же громких, но ничего не значащих выражениях, но поданные под успокаивающим сиропом заверения позволили военным представителям Антанты убедить самих себя в прежней крепости и нерушимости союза.

В тот же день Палеолог позвонил в Министерство иностранных дел. Милюков объяснил ему, что министры стараются выработать декларацию о ведении войны, которая удовлетворяла бы и союзников, и Петроградский Совет, и что он надеется добиться принятия этой декларации в нужной формулировке. Палеолог раздраженно ответил, что ему нужна не надежда, а полная уверенность. Посол мог бы проявить больше вежливости, поскольку в России не было более преданного поборника дела союзников, чем сам министр иностранных дел. Однако следует заметить, что его мотивы были не совсем бескорыстными. Это становится очевидным из его ноты от 18 марта ко всем российским дипломатам в заграничных государствах, копии которой были направлены каждому из российских союзников (включая и Соединенные Штаты, которые в тот момент еще не вступили в войну). После краткого перечисления недавних российских событий следовало заявление, что правительство «не забудет о международных обязательствах, данных свергнутым режимом, и будет свято выполнять обещания России». Со своей же стороны Милюков попросил представить подобные гарантии союзников в отношении тайных договоров, и эти гарантии были незамедлительно представлены.

20 марта в печати появился манифест Временного правительства, тон которого был более сдержанным и осторожным, чем откровенное заявление Милюкова, и вызвал недовольство французского посла. Хотя правительство обещало «принять все меры для обеспечения армии всем необходимым, чтобы довести войну до победного конца» и «свято соблюдать все союзы, объединившие нас с другими странами, и все соглашения, совершенные в прошлом», Палеологу это показалось недостаточным, он немедленно прибыл в Министерство иностранных дел и в самых резких выражениях выразил свое возмущение. В душе Милюков целиком соглашался с раздраженным послом, но вынужден был смущенно оправдываться и пообещал исправить заявление при первой же возможности.

Петроградский Совет совершенно иначе воспринял действия Милюкова. 27 марта он объявил «народам мира» решение Совета «противостоять завоевательной политике их правящих классов» и призвал «народы Европы» «к согласованным и решительным действиям в пользу мира». Этот манифест был обращен, главным образом, к германскому пролетариату, который призывали превзойти русский пример и «прекратить служить инструментом завоевания и насилия в руках королей, землевладельцев и банкиров». За ним последовала энергичная редакторская статья в «Известиях», официальном органе Петроградского Совета, направленная против «тайной дипломатии» и «ядовитого тумана шовинизма», который исходит от буржуазной прессы. В России эти призывы встретили горячий отклик, но вряд ли их могли прочитать народы воюющих стран, к которым на деле они были адресованы. Не обращая внимания на дружные протесты, Милюков продолжал твердить о необходимости завладеть турецкими проливами, указывая своим слушателям на необходимость видеть отличительные черты разного типа империализма. Естественно, свое понимание империализма он подавал как самое благоразумное. Защищая проводимую им внешнюю политику скорее с точки зрения историка, чем члена кабинета министров, Милюков сказал, что «во всех своих заявлениях он всегда энергично подчеркивает мирные цели освободительной войны, но всегда представляет их в тесной связи с национальными проблемами и интересами России». Прозрачная маскировка «мирными целями» не могла затемнить смысл необходимости защищать «проблемы и интересы». Керенский рекомендовал ему «полностью изменить стиль всех наших дипломатических нот и заявлений». Но гораздо важнее было добиться серьезных изменений в международной политике. Милюков на это не соглашался. Его присутствие во Временном правительстве быстро становилось помехой, а вовсе не преимуществом.

2 апреля президент Вильсон обратился к специально собранной сессии конгресса Соединенных Штатов и призвал к войне с Германией, «этому естественному врагу свободы». Целый параграф его речи был посвящен «одобрению и поддержке событий, которые произошли в России за последние несколько недель». С необычным для него пылом он говорил об отталкивающем характере автократии, которая так долго «увенчивала вершину своей политической структуры». «Сейчас она поколеблена, – продолжал он, – и великий и благородный русский народ со всем своим простодушным величием и мощью присоединился к силам, которые по всему земному шару сражаются за свободу, за справедливость и за мир. Вот достойный партнер для Лиги чести». Через четыре дня Соединенные Штаты официально объявили о своем вступлении в войну, новость, которую русское правительство восприняло с благодарственными молебнами, видя в ней для России новый побудительный мотив продолжать участие в войне. В послании президенту Милюков воздавал должное ему за то, что тот направил «великую демократию нового мира» в сторону «справедливости… против… теократии и патерналистской автократии и агрессивного империализма». Российский министр иностранных дел воспользовался этим случаем и дал интервью прессе, в которое он искусно включил заявленные Вильсоном идеалы как цели войны, как будто это был его собственный уникальный вклад в усовершенствование мира. В то же время он соотнес выдвинутую большевиками формулу «мир без аннексий и контрибуций» с германской пропагандой и отверг «тупиковый мир, основанный на status quo». Он говорил так, как будто Босфор и Дарданеллы уже находятся под юрисдикцией России, а судьба Румынии и Армении почти определена: «Румыны будут присоединены к нашей Украине», а армяне, поскольку они не могут оставаться под оттоманским игом, «могут быть помещены под протекторат России».

В попытке успокоить возмущение снизу, поскольку народ стал задаваться вопросом, стоит ли продолжать войну на любых условиях, не говоря уже о тех, за которые агитировал Милюков, 9 апреля Временное правительство опубликовало призыв к поддержке идеи продолжения войны. «Целью свободной России, – говорилось в нем, – является не господство над другими народами, не захват их национальных владений, не насильственная оккупация иностранных территорий, а достижение стабильного мира на основе самоопределения народов». Это звучало почти в унисон с заявлениями Страны Советов, но далее следовало самое главное: «Эти принципы станут основой внешней политики Временного правительства, которое преданно осуществляет волю народа и защиту прав нашей отчизны, в то же время полностью соблюдая все обязательства, взятые по отношению к нашим союзникам». Безусловно, это было намеком на тайные соглашения, хотя, как ни странно, Исполнительный комитет Петросовета одобрил это заявление перед тем, как допустить его опубликование. Милюков согласился с текстом только под давлением большинства коллег по правительству, да и то, скорее интерпретируя документы как призыв к гражданам. Если бы он был интерпретирован Советом как уступка их концепции требуемой внешней политики, Милюков «оставлял за собой право в случае, если эта уступка будет воспринята как односторонняя, трактовать ее со своей точки зрения и прояснить неопределенные термины в соответствии со своей прежней политикой, с политикой союзников и с национальными интересами России». Выражаясь с обычной для него излишней прямолинейностью, он и не пытался скрыть свою позицию от публики, в результате чего «произвел эффект разорвавшейся бомбы» и вызвал «взрыв ненависти к Милюкову в Петросовете», который, как признает Керенский, «обнажил всю глубину назревшего в правительстве нравственного кризиса, обострение взаимного недоверия, которое началось с самого первого дня революции». Однако самому Керенскому также недоставало прозорливости для верной оценки ситуации после этого инцидента, и он уверял Бьюкенена, что Советы умрут естественной смертью.

11 апреля в Петрограде открыл работу I Всероссийский съезд Советов, который доказал их жизнеспособность. После бесконечных дискуссий, во время которых представители всех фракций левого направления смогли выразить свои взгляды перед делегатами, была принята резолюция, поддерживающая «пораженческую» концепцию войны. Предложенная Ираклием Церетели, меньшевистским лидером Петроградского Совета, резолюция была принята 325 голосами против 57 при 20 воздержавшихся. В одном из ее пунктов говорилось о «сохранении боеспособности армии для активных действий», в которых на деле мало кто из солдат готов был принять участие. С момента революции дисциплина в войсках невероятно ослабла, и германцы заняли тактику «выжидания». На фронтах царило относительное затишье, стало привычным братание солдат из противостоящих лагерей, и армия скорее напоминала огромное дискуссионное общество, чем обученные дисциплинированные войска. Вновь стало расти дезертирство, и вскоре все поезда осаждались тысячами солдат, одержимых стремлением поскорее вернуться к земле, чтобы ее не успели без них экспроприировать и поделить. Генерал Нокс, который в апреле был повышен из полковников, и другие говорящие по-русски офицеры британской военной миссии пытались вести пропаганду среди солдат, которые находились как внутри, так и вокруг столицы. Их всегда принимали вежливо, но эффект был незначительный, поскольку, как откровенно признает Нокс, «то впечатление, которое мы могли произвести, тут же сводилось на нет следующим агитатором». Короче, русскому солдату и русскому человеку война встала уже поперек горла. Любая попытка заставить их продолжать войну была обречена на провал и вызывала только еще большее недоверие к тем, кто стоял за эту политику. То, что Ленин и большевики с их политической проницательностью сумели увидеть главное и очевидное и начали проводить кампанию за выход России из войны, скорее является результатом некомпетентности буржуазных руководителей страны, чем верой в мистическое откровение марксистского учения, которое помогало профессиональным революционерам.

Поддерживая идею оборонительной войны, Петроградский Совет продолжал агитировать за демократический мир «без аннексий и контрибуций» и выступал за «свободное развитие всех народов». Александр Рибо, премьер-министр и министр иностранных дел Франции, отнесся к намерениям российского правительства с огромным подозрением и телеграфировал в Лондон и в Рим, чтобы заручиться поддержкой своего предложения направить строгую ноту с требованием положить конец уклончивому поведению союзника в вопросе войны. Премьер-министр Италии выразил согласие, но британцы предложили дать возможность членам миссии социалистов-союзников, которая недавно прибыла в Петроград, сначала попробовать убедить своих русских товарищей-социалистов занять более решительную позицию в защиту войны.

Эта миссия прибыла в Петроград 13 апреля с целью рассеяния, по словам премьер-министра Франции, «экстравагантной мечты, которая охватила умы русских революционеров». Францию представляли Марсель Качен, Эрнест Лафонт и Мариус Муте, все члены социалистического крыла палаты депутатов. Качен позднее стал одним из лидеров коммунистов Франции. Их присутствие в России было своего рода парадоксом. Как заметил в своем дневнике Палеолог, «за последние двадцать пять лет социалистическая партия не упускала случая критиковать франко-российский союз. А теперь мы видим, как три депутата от социалистов приехали его защищать – от России!». Французы выбрали момент для своего приезда вскоре после того, как произошла революция, и, когда известие об их прибытии достигло Лондона, Артуру Хендерсону, лейбористу, члену Особого военного кабинета, было поручено составить соответствующую британскую делегацию. В нее вошли: Уилл Торн, Джеймс ОТреди и Уильям Сандерс, все выдающиеся члены лейбористской партии. Двое первых, кроме того, состояли членами парламента, тогда как Сандерс был лидером кабинета министров Фабиана. В русской прессе появились многочисленные выпады в адрес миссии, отчасти в результате телеграммы, которую Британская независимая лейбористская партия, НЛП (настроенная против войны) отправила в Россию, заявляя, что делегаты миссии являются оплачиваемыми правительством эмиссарами, а не представителями британских рабочих. Генри Хиндман, лидер Британской социалистической партии, телеграфировал Керенскому с некоторым пылом, чтобы «самым решительным образом отвергнуть лживое заявление НЛП». Филипп Сноуден, лидер НЛП, дважды очень сурово критиковал миссию в палате общин, утверждая, что ее посылает «правительство, чтобы она проводила политику правительства». Другой член НЛП язвительно поинтересовался, не считает ли правительство нужным «пригласить представителей свободной России приехать и рассмотреть деятельность правительства Ирландии».

15 апреля 1917 года делегация была принята в Петроградском Совете, где собравшиеся вежливо, но холодно выслушали изложенные ею взгляды. Даже самые умеренные революционеры считали приехавших «агентами англо-французского капитала и империализма» и подвергли такому ожесточенному перекрестному допросу, что Качен, желая расположить к себе аудиторию и «разрядить обстановку», предложил решить вопрос о возврате Эльзаса и Лотарингии – потерянных Францией в результате Франко-прусской войны 1870 года – путем плебисцита. Палеолог недовольно отреагировал на предложение, за что получил упрек от Милюкова. Он спросил посла, как можно от него ожидать сопротивления требованиям экстремистов, когда французские социалисты сами отказываются от борьбы.

18 марта делегация была принята членами Временного правительства, которые отнеслись к ней более благожелательно. Представляя своих английских коллег, Сандерс в привычных выражениях говорил об общей борьбе, в которой «демократическая Англия идет рука об руку с демократической Францией, Россией и Америкой». Муте вторил ему в том же стиле и духе. В ответной речи Милюков заявил, что «свободная Россия» стала «в два раза сильнее». «Мы с точностью можем сказать, – продолжал он, – что Временное правительство удвоит усилия, чтобы сокрушить германский милитаризм». Керенский, чья необыкновенная высокопарность, казалось, в таких случаях особенно расцветала, долго распространялся о демократической природе войны и простодушно закончил: «Мы надеемся, что вы окажете… такое же решительное влияние в вашей стране, какое мы в России оказываем на буржуазные классы, которые уже отказались от своих империалистических амбиций».

На следующий день делегация посетила заседание Исполкома Петроградского Совета и довольно долго общалась с его членами. Большевик Александр Шляпников отвечал приехавшим довольно резкой критикой, считая их представителями буржуазии, а не рабочих. Французов обвиняли в колониальной политике, проводимой в Африке, а англичан – в их владении Индией и Ирландией – это были уязвимые моменты, которые вынуждали делегатов оправдываться. После нескольких подобных бесплодных стычек в Петрограде миссия перебралась в Москву, затем посетила линию фронта, где с помощью переводчика ее члены множество раз произносили патриотические речи. Когда они появились в Московском Совете, их подвергли новому пристрастному допросу. Формулу Советов «мир без аннексий и контрибуций» они объявили слишком туманной и отчасти противоречивой. Когда член Совета выразил свое недовольство тайными договорами, особенно относительно Константинополя, один из британских делегатов шутливо заметил: «Если вам не нужен Константинополь, черт с ним! Мы возьмем его себе!» Присутствующий при этом корреспондент вспоминает, каким гробовым молчанием была встречена эта реплика, за чем последовало холодное прощание, и социалисты стран-союзниц ретировались. Другой обозреватель – без сомнения, радикал – утверждает, что британские лейбористы подвели итог своей оценки положения в следующем выражении: «Господи, если это демократия, то такая демократия в нашей стране нам не нужна!»

Следом за социалистической депутацией в Россию отправился со вторым визитом Альбер Тома. Он прибыл в Петроград 22 апреля в сопровождении внушительной свиты офицеров и секретарей, имея при себе письмо Рибо, отзывающее французского посла из России. Отзыв Палеолога уже некоторое время не подлежал сомнению, поэтому он спокойно принял это известие и пообещал преемнику всестороннюю помощь. 25 апреля Тома имел длительную беседу с Керенским, и оба согласились в том, что необходимо провести пересмотр целей войны. Как и ожидалось, Палеолог решительно этому воспротивился. В присутствии британского и итальянского послов он заявил Тома, что Керенский «имеет в виду уверенную и решительную победу Советов, что означает полную волю разнузданной черни, развал армии, разрыв национальных связей и конец Российского государства». Палеолог был настолько убежден в безрассудности каких-либо уступок власти Советов, что телеграммой от 26 апреля предостерегал Рибо от любых послаблений в отношении соглашений, заключенных с царской Россией. Раздраженный деятельностью посла, который уже выходил за рамки своих полномочий, Тома на следующий день тоже отправил телеграмму, в которой объяснял ситуацию с противоположной точки зрения и предложил себя в качестве третейского судьи между правительством и Петросоветом, чтобы достичь временного разрешения проблемы.

Тем временем Милюков подвергался все усиливающейся критике со стороны левой прессы. Его жалобы Палеологу на отношение Тома и его товарищей-социалистов были частыми, но бесплодными. Министр иностранных дел ни на йоту не желал сдвинуться со своих прежних позиций. Полеты его фантазии были настолько далеки от реальности, что он со всей серьезностью рассматривал возможность высадки российского десанта в Константинополе и в проливах и буквально накануне своего падения целиком погрузился в разработку плана этой операции вместе со ставкой. 22 апреля, будучи с коротким визитом в Москве, он дал интервью корреспонденту манчестерской газеты «Гардиан» и горячо говорил о будущей политике России по отношению к проливу Дарданеллы. Соглашаясь предоставить право свободной торговли через проливы, заявил он, Россия должна «настаивать на праве закрыть проливы для прохода военных кораблей», что вряд ли возможно осуществить, если только «она не захватит и не укрепит проливы». Когда его спросили, не думает ли он, что Соединенные Штаты выступят против такого урегулирования, он утверждал, что в речах Вильсона не содержится никаких принципиальных возражений против захвата Россией Константинополя в соответствии с соглашением, уже заключенным по этому вопросу. Представитель Совета тут же ответил, что «российская демократия не имеет ничего общего с целями, о которых заявляет Милюков».

Через три дня после интервью Милюкова съезд Советов обновил свою позицию в отношении целей демократической войны. Несмотря на неоднократно выражаемое решение защитить революцию от внешней агрессии, резолюция тактично советовала правительству придерживаться своего заявления от 9 апреля и настаивала на обсуждении с Англией и Францией проблемы мира «на основе братства и равенства свободных народов». «Официальное заявление правительств о своем отказе от всех завоевательских идей, – говорилось в ней, – будет самым мощным способом привести войну к окончанию на этих условиях».

В тот же вечер Керенский сообщил в прессу, что правительство рассматривает вопрос направления союзникам ноты, информирующей их о новых целях России в войне, которые сформулированы в манифесте от 9 апреля. На следующее утро газеты вышли с информацией, будто эта нота уже направляется, и, когда Милюков, который ничего не знал о неожиданном решении Керенского, увидел эту статью, он с возмущением потребовал официального опровержения. Керенский признал справедливость его требования, потому что вопрос не был согласован с министром, которого он прежде всего касался. Опровержение было опубликовано на следующий же день и немедленно «вызвало настоящую бурю протестов». Петроградский Совет потребовал от правительства направить союзникам манифест от 9 апреля, в противном случае угрожал отказаться от поддержки предстоящего «свободного займа». Остальные члены кабинета поддержали это требование, и Милюкову ничего не оставалось, как согласиться с ними. Однако он обусловил свое согласие требованием одновременно с текстом манифеста направить союзникам «разъяснительную» ноту. Все министры, включая Керенского, самого непримиримого противника Милюкова в кабинете министров, провели ночь за составлением этого документа. Они стремились следовать принципам, изложенным Альбером Тома. «Я знаю моих социалистов, – сказал он послам стран-союзниц. – Они будут отчаянно драться за формулировку. Вы должны принять ее и изменить ее интерпретацию». Но получившийся в результате документ доказывал весьма ограниченную способность послов последовать столь хитрому совету, хотя впоследствии Милюков обвинял Тома за пресловутую фразу о «гарантиях и санкциях».

Утром 1 мая тщательно отредактированное заявление от имени министра иностранных дел России было разослано в столицы стран-союзниц. Хотя потом Керенский утверждал, что «содержание ноты должно было удовлетворить самых ярых критиков милюковского империализма», ее высокопарная фразеология лишь слегка прикрывала смысл, который она намеревалась передать. Весьма фальшиво она утверждала, что «воодушевление всего народа довести мировую войну до решительной победы становится все более мощным», и подтверждала долг России «соблюдать обязательства, принятые на себя по отношению к союзникам». Нота заканчивалась словами: «Ведущие демократии, вдохновленные таким же стремлением, найдут способ получить эти аннексии и контрибуции, которые необходимы для предотвращения кровопролитных конфликтов в будущем».
<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3