Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Михаил Салтыков-Щедрин. Его жизнь и литературная деятельность

<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
2 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Куда, к чему? Не знаем мы о том.
Вся наша жизнь есть смутный род сомненья.
Мы в тяжкий сон живем погружены.
Как скучно все: младенческие грезы
Какой-то тайной грустию полны,
И шутка как-то сказана сквозь слезы!
И лира наша вслед за жизнью веет
Ужасной пустотою: тяжело!
Усталый ум безвременно коснеет,
И чувство в нем молчит, усыплено.
Что ж в жизни есть веселого? Невольно
Немая скорбь на душу набежит
И тень сомненья сердце омрачит…
Нет, право, жить и грустно, да и больно!..

Меланхолическое настроение автора, грусть и вопросы, зачем жизнь идет так печально и что этому причиной, – слышатся определенно и звучат искренностью и глубиною. Тогдашняя жизнь действительно мало представляла отрадного и изобиловала тяжелыми картинами бесправия и произвола. Для этого не надо было долго жить и далеко ходить, а достаточно было видеть одно крепостное право. Но вы чувствуете, что настроение это не отдает разочарованием, которое заставляет складывать руки, не похоже также и на бесплодную меланхолию, а, напротив, в нем слышится уже нота действенной любви (“моя любовь живет страданьем и страшен ей покой!”), которая потом все ярче и ярче разгоралась и не потухала до самых последних его дней. Стихи писать он скоро перестал, – потому ли, что они ему не давались, или что самая форма не соответствовала складу его ума, – но настроение осталось, и мысль продолжала работать в том же направлении.

“Еще в стенах лицея, – говорит г-н Скабичевский, – Салтыков оставил свои мечты сделаться вторым Пушкиным. Впоследствии он даже не любил, когда кто-либо напоминал ему о стихотворных грехах его молодости, краснея, хмурясь при этом случае и стараясь всячески замять разговор. Однажды он высказал даже о поэтах парадокс, что все они, по его мнению, сумасшедшие люди. “Помилуйте, – объяснял он, – разве это не сумасшествие, по целым часам ломать голову, чтобы живую, естественную человеческую речь втискивать, во что бы то ни стало, в размеренные рифмованные строчки! Это все равно, что кто-нибудь вздумал бы вдруг ходить не иначе, как по разостланной веревочке, да непременно еще на каждом шагу приседая”. “Конечно, – добавляет г-н Скабичевский, – это была не больше как одна из сатирических гипербол великого юмориста, потому что на самом деле он был тонкий знаток и ценитель хороших стихов, и Некрасов постоянно ему одному из первых читал свои новые стихотворения”.

Ко времени, о котором мы говорим, относятся несколько строк А. Я. Головачевой о Салтыкове-лицеисте в ее литературных “Воспоминаниях”: “…я видела его в начале сороковых годов в доме М. Я. Языкова. Он и тогда не отличался веселым выражением лица. Его большие серые глаза сурово смотрели на всех, и он всегда молчал. Он всегда садился не в той комнате, где сидели все гости, а помещался в другой, против дверей, и оттуда внимательно слушал разговоры”. Улыбка “мрачного лицеиста” считалась чудом. По словам Языкова, Салтыков ходил к нему, “чтобы посмотреть на литераторов”. Мысль сделаться и самому литератором, очевидно, глубоко засела в нем. Кроме того, как мы уже сказали, в лицее того времени интересовались литературой и много читали, чтение само собой вызывало вопросы, которые волновали и мучили, требовали ответов и порождали естественное желание слышать живое слово умных людей. Кроме выписывавшихся периодических изданий, в лицее читали и многое другое. К. К. Арсеньев говорит в “Материалах для биографии М. Е. Салтыкова”, что “даже в конце сороковых, в начале пятидесятых годов, после грозы 1848 года, после дела петрашевцев, в котором не случайно оказались замешанными многие из бывших лицеистов (Петрашевский, Спешнев, Кашкин, Европеус), между воспитанниками лицея бродили еще идеи, вдохновлявшие юношу Салтыкова”.

Вышел Салтыков из лицея по первому разряду. В то время, как и теперь, из лицея выпускали окончивших курс с чином IX, X и XII классов, смотря по успехам в науках и “поведении”. Так как Салтыков получал плохие баллы за поведение и по предметам особенно не старался, то и вышел с чином X класса, семнадцатым по списку. Из 22 учеников выпуска 1844 года 12 человек были выпущены IX классом, 5-X и 5-XII. К средней группе и принадлежал наш лицеист. Любопытно, что с чином X же класса вышли из лицея и Пушкин, и Дельвиг, и Мей. Из товарищей Салтыкова по лицею, бывших в одно время с ним как на его, так и на других курсах, никто не составил себе такого крупного литературного имени, как он, хотя многие писали и пробовали писать; в отношении общественной деятельности также нет более выдающегося имени; а по службе многие достигли высоких положений: например, граф А. П. Бобринский, князь Лобанов-Ростовский (посол в Вене) и другие. По окончании курса Салтыков поступил на службу в канцелярию военного министерства при графе Чернышеве.

Он не сохранил о лицее хороших воспоминаний и не любил вспоминать о нем. “Помню я школу, – писал он лет через десять после выпуска в одном из своих очерков, – но как-то угрюмо и неприветливо воскресает она в моем воображении…” Наоборот, время юности, юношеские надежды и верования, страстное стремление из непроглядной тьмы к свету и правде, товарищи, стремившиеся к тем же идеалам, с которыми он вместе думал и волновался, вспоминаются им не раз и с удовольствием. Сравнивая то, что было в тогдашней дореформенной России, с тем, что было в Европе, молодежь особенно увлекалась Францией.

“С представлением о Франции и Париже, – читаем мы в другом очерке Салтыкова, – для меня неразрывно связывается воспоминание о моем юношестве, то есть о сороковых годах. Да и не только для меня лично, но и для всех нас, сверстников, в этих двух словах заключалось нечто лучезарное, светоносное, что согревало нашу жизнь и в известном смысле даже определяло ее содержание. Как известно, в сороковых годах русская литература (а за нею, конечно, и молодая читающая публика) поделилась на два лагеря: западников и славянофилов. Был еще третий лагерь, в котором копошились Булгарины, Брандты, Кукольники и т. п., но этот лагерь уже не имел ни малейшего влияния на подрастающее поколение, и мы знали его лишь настолько, насколько он являл себя прикосновенным к ведомству управы благочиния. Я в то время только что оставил школьную скамью и, воспитанный на статьях Белинского, естественно примкнул к западникам”.

Рассказывая дальше, что примкнул он, собственно, не к наиболее обширному и единственно авторитетному тогда в литературе кружку западников, который занимался немецкой философией, а к кружку безвестному, инстинктивно прилепившемуся к французским идеалистам, к Франции не официальной, а к той, которая стремилась к лучшему и ставила широкие задачи человечеству, Салтыков говорит: во Франции “все было ясно как день… все как будто только что начиналось. И не только теперь, в эту минуту, а больше полустолетия сряду все начиналось, и опять, и опять начиналось, и не заявляло ни малейшего желания кончиться. Мы с неподдельным волнением следили за перипетиями драмы последних двух лет царствования Луи-Филиппа и с упоением зачитывались “Историей десятилетия”… Луи-Филипп и Гизо, и Дюшатель, и Тьер, – все это были как бы личные враги, успех которых огорчал, неуспех радовал. Процесс министра Теста, агитация в пользу избирательной реформы, высокомерные речи Гизо… все это и теперь так живо встает в моей памяти, как будто происходило вчера”. “Франция казалась страною чудес. Можно ли было, имея в груди молодое сердце, не пленяться этою неистощимостью жизненного творчества, которое, вдобавок, отнюдь не соглашалось сосредоточиться в определенных границах, а рвалось захватить все дальше и дальше?”

Если к этому прибавить, что Салтыков был русским человеком в лучшем значении этого слова, крепко был связан всем своим существом с русскою жизнью и горячо любил родную страну и народ, любил их совсем не сентиментальною, а живою и действенною любовью, которая не закрывает глаз на недостатки и темные стороны, а ищет способов к их устранению и путей к счастью, то увидим, что он вступил в жизнь если не вполне готовым человеком, то человеком во всяком случае уже с довольно определенным миросозерцанием и довольно определенным критерием, которым оставалось только развиться дальше и окрепнуть. Любовь Салтыкова к России редко высказывалась в каких-нибудь славословиях, но сказывалась так часто и в стольких произведениях, что я затруднил бы читателя доказательствами и цитатами. Жалуясь на недостаток общения с природой в детстве, описывая скудную северную природу того захолустья, в котором ему суждено было родиться, он и к ней проникается совсем особенною нежностью и любовью. Еще в “Губернских очерках” мы читаем следующее:

“Я люблю эту бедную природу, может быть, потому, что, какова она ни есть, она все-таки принадлежит мне; она сроднилась со мной точно так же, как и я сжился с ней; она лелеяла мою молодость; она была свидетельницей первых тревог моего сердца, и с тех пор ей принадлежит лучшая часть меня самого. Перенесите меня в Швейцарию, в Индию, в Германию, окружите какою хотите роскошною природою, накиньте на эту природу какое хотите прозрачное и синее небо – я все-таки везде найду милые серенькие тоны моей родины, потому что я всюду и всегда ношу их в моем сердце, потому что душа моя хранит их как лучшее свое достояние”.

ГЛАВА II. ЖИЗНЬ САЛТЫКОВА В ВЯТКЕ

23 августа 1844 года Салтыков был зачислен в канцелярию военного министра, а через два года, в августе 1846-го, получил там место помощника секретаря и, конечно, не думал, что скоро ему предстоит проститься с Петербургом и отправиться на службу в Вятку. Причиною последнего была тоже литература, к которой его продолжало тянуть. Первыми его произведениями были рецензии некоторых новых книг в отделе библиографической хроники “Отечественных записок” (преимущественно учебников и для детского возраста). До 1846 года отделом этим заведовал Белинский, потом, до половины 1847-го, главную роль играл в нем Валерьян Майков, а после его смерти дело велось, по-видимому, коллективно. В 1847 году, в ноябрьской книжке тех же “Отечественных записок”, была напечатана первая повесть Салтыкова “Противоречия” под псевдонимом “М. Непанов”, посвященная В. А. Милютину, родному брату Николая и Дмитрия Алексеевичей. В. А. Милютин и В. Майков, оба рано умершие, были талантливыми и многообещавшими молодыми писателями, первый – в области политических и социальных наук, второй – в критике. Салтыков вспоминал о них не раз, когда заходила речь о том времени.

Первому своему беллетристическому опыту он не придавал серьезного значения и не включал повесть “Противоречия” ни в одно из изданий своих произведений, не исключая и последнего, которое хотя и вышло уже после его смерти, но состав которого был точно определен им самим. Затем в марте 1848 года появилась в “Отечественных записках” вторая его повесть, “Запутанное дело”, которая и послужила поводом к высылке его в Вятку. Может быть, этого и не случилось бы, если бы не произошло во Франции февральской революции и мартовского движения в Германии, потому что основная мысль повести – сочувствие бедным и униженным – только с большой натяжкой могла быть истолкована в смысле прямого и непозволительного порицания общественного строя. К этому присоединилось еще то, что находили некоторое сходство между действительными лицами и изображенными. В повести усматривалось влияние Ж. Санд и других французских писателей, проповедовавших свободу и социалистические учения и распространением идей которых главным образом объяснялось революционное брожение в Европе.

Согласно биографическому очерку “Русской библиотеки”, просмотренному и одобренному самим Салтыковым, было обращено особое внимание на обе его повести, хотя они и были пропущены цензурой и не имели его подписи (вторая была подписана только инициалами М. С.). Очень возможно, что были приняты в соображение обе повести, но главные пункты обвинения все-таки были направлены против второй. Сам Салтыков говорит: “В марте-месяце я написал повесть (“Запутанное дело”), а в мае уже был зачислен в штат вятского губернского правления”. Само же дело происходило так: “Надо же было случиться, – говорит г-н Скабичевский, – чтобы одним из первых распоряжений комитета было строгое замечание военному министру за цензурные неисправности в “Русском инвалиде”. Это обстоятельство вооружило графа Чернышева против литераторов, и, как нарочно, в то время как граф Чернышев находился еще под впечатлением полученного им замечания, явился к нему Салтыков как подчиненный проситься в отпуск…” Упустивши совсем из виду, что чиновник его занимается литературой, граф Чернышев тут только вспомнил об этом и спросил Салтыкова: “Вы, кажется, в журналах пишете?” На утвердительный ответ граф Чернышев потребовал, чтобы он представил ему свои сочинения, а потом, мол, “мы и посмотрим, можно ли вас отпустить…” Салтыков представил ему свои два рассказа, а тот поручил Н. Кукольнику написать о них доклад. Заклятый враг натуральной школы, Кукольник представил ему такой доклад, что “граф Чернышев только ужаснулся, что такой опасный человек служит в его министерстве”, и тотчас же препроводил доклад в бутурлинский комитет, а Салтыкова уволил из министерства.

28 апреля 1848 года он был отправлен в Вятку.

О жизни Михаила Евграфовича в Вятке, к сожалению, до сих пор мало что известно. Одно только можно сказать, что жизнь он вел деятельную, и что его выдающиеся способности не заглохли и нашли и там приложение. Сначала он был зачислен в канцелярские чиновники при губернском правлении, т. е. понижен по службе, поставлен в самые последние ее ряды; но с осени того же года положение его улучшилось: он был назначен старшим чиновником особых поручений при губернаторе. Губернатором в то время в Вятке был Середа. Он не мог не оценить молодого чиновника, резко выделявшегося из среды провинциальной бюрократии и образованием своим, и знанием дела. Салтыков два раза при нем исправлял должность правителя губернаторской канцелярии; сверх того ему было поручено составление по городам Вятской губернии инвентарей недвижимых имуществ, статистических описаний и соображений о мерах к лучшему устройству городских дел. 5 августа 1850 года Салтыков был назначен советником вятского губернского правления. В 1851 году Середа был назначен наказным атаманом Оренбургского казачьего войска и оставил Вятку, а на его место приехал Семенов. При новом губернаторе деятельность Салтыкова становится еще разнообразнее. Помимо вышеупомянутой работы и одновременно с ней он состоит еще делопроизводителем в трех комитетах: ведающих рабочим и смирительным домами, порядком отдачи в аренду почтовых станций и выставкой сельских промыслов в Петербурге; а затем на него же возлагается и распоряжение вятской очередной сельскохозяйственной выставкой.[1 - Такую же деятельную роль по устройству местной выставки в Вятке, лет за 15 перед тем, играл Герцен.] В 1852 году Салтыков в качестве советника губернского правления был послан губернатором вместе с жандармским офицером в Слободской уезд для принятия мер к прекращению беспорядков между государственными крестьянами Путейского и Нелесовского сельских обществ Трушниковской волости; а в 1853-м – был командирован в Нолинск для обревизования делопроизводства тамошнего земского суда.

Все эти поручения, – как и многие другие, не попавшие в его формулярный список, – исполнялись им далеко не заурядным, чиновничьим образом: он тщательно изучал дело, выяснял все его обстоятельства, старался раскрыть причину тех или других явлений и найти средства к предупреждению их. И делал все это он с редким беспристрастием, а когда нужно было, то и с гражданским мужеством, не боясь высказывать прямо неприятную правду или предлагать меры, которые легко могли быть истолкованы в качестве его неблагонамеренности. Лучше всего это можно видеть из сохранившейся в его бумагах копии с донесения, представленного им в ноябре 1852 года губернатору по вышеупомянутому делу о прекращении беспорядков в Трушниковской волости. Дело это, окончившееся при участии Салтыкова миролюбиво, представляет значительный интерес как образчик положения крестьян и дореформенных административных порядков.

Вкратце состояло оно в следующем: существовала Камская казенная оброчная статья, смежная с Путейским и Нелесовским сельскими обществами и сдававшаяся в аренду то им, то частным лицам (если те платили хотя бы только 12 рублями дороже), которые устраивали из нее источник наживы и притеснения крестьян. В точности ни размер, ни границы этой статьи определены не были (в 1836 году в ней числилось 1846 десятин, в 1846-м – 720, в 1850-м – 991 десятина), вследствие чего между крестьянами и арендаторами происходили постоянные недоразумения. Крестьянам крайне необходима была эта земля, потому что своей было мало; они расчистили ее из-под леса, привыкли владеть ею и считали если не всю, то часть ее своею, а арендаторы требовали с них оброка даже за такие места, которые, по мнению крестьян, не входили в оброчную статью, а принадлежали сельским обществам. Лесничие не определяли и не соблюдали границ, а только доносили палате государственных имуществ, что Камская статья заросла кустарником и не имеет межевых знаков; землемеры, несмотря на предписания, либо отказывались возобновить знаки под какими-нибудь предлогами, либо ссылались (как это было в 1852 году) на нежелание понятых указать границы, которых те, может быть, и не знали; палата в течение 16 лет ограничивалась “отпиской” и ни разу не потрудилась вникнуть как следует в положение крестьян; судя по контракту с последним арендатором, она даже была совершенно не знакома с предметом сделки. Словом, шла обычная канцелярская волокита, переписка и отписка. Крестьяне то соглашались платить арендаторам оброк, то отказывались. Когда последний арендатор отказался от дальнейшего содержания Камской статьи, и палата предписала лесничему принять ее в свое хозяйственное распоряжение, то последний вместо того возобновил вновь, еще и со своей стороны, переписку о взыскании оброка с крестьян. Поехало на место действия временное отделение земского суда; крестьяне не только отказались от платежа взыскиваемых денег, но и вынудили станового, помощника окружного начальника и самого арендатора дать оправдывающую их действия подписку. Тогда послано было за военной командой.

И вот как раз в это время был командирован туда Салтыков. Из расспросов крестьян он узнал еще о новом обстоятельстве, объясняющем их неповиновение и упорство; в 1844 году спорная земля была нарезана им землемером по числу душ и была предназначена к отводу в состав земельного их надела, что было крайне необходимо, потому что надел, которым они пользовались, был произведен еще по генеральному межеванию, а не по числу душ 8-й ревизии, и достаточный тогда, стал недостаточен впоследствии. Хотя нарезка эта и не была еще утверждена в установленном порядке, а была лишь предварительной, – почему-то с этим медлили, – но крестьяне считали дело поконченным, принимали нарезку за акт окончательный.

Убедить их при таких условиях в необходимости исполнения предъявляемых к ним требований было задачею не из легких, но Салтыков в этом преуспел до прибытия военной команды.

Другой на этом и остановился бы: отрапортовал бы начальству, что “беспорядки прекращены и бунтовщики приведены в надлежащее повиновение”, и считал бы миссию свою блистательно исполненной; но не таков был Михаил Евграфович: взявшись за дело, он считал необходимым довести его до конца, по крайней мере, до конца логического, то есть до выяснения причин известного явления и мер, какие должны быть приняты, если не хотят, чтобы явление это повторялось. И вот мы видим, что он тщательно описывает крестьянский быт, до мелочей входит в подробности хозяйства и промыслов “бунтовщиков”, не оставляет положительно ни одного обстоятельства незамеченным и необследованным. Это приводит его к убеждению, что крестьяне “находятся в самом бедственном положении”, что удобной земли у них “едва-едва приходится на душу от 2 до 3 десятин” и что земля эта “самого посредственного качества”, так как хлеб родится “едва сам третей, а большею частью сам друг”; что это вероятно “и понудило крестьян делать в свободных казенных землях расчистки, которые впоследствии были введены в состав Камской оброчной статьи”; что хороших сенокосов у них “нет вовсе”, и что лучшие поемные луга по реке Каме также “введены в состав оброчной статьи и из пользования крестьян изъяты”; что “скотоводство поэтому находится в самом жалком положении”, а от этого страдает и хлебопашество; что промыслов, которыми занимаются крестьяне (бурлачество, поставка дров и угля на соседние железоделательные и пермские солеваренные заводы), “едва достаточно на уплату государственных податей”, и т. д. А убедившись, что “причины, побудившие крестьян к возмущению”, заключаются, во-первых, в самом их положении, которое “представляется столь бедственным, что с первого взгляда обращает на себя особенное внимание”, и, во-вторых, в недоразумении, возникшем “от неотграничения и неприведения в известность Камской статьи”, он приходит в конце своего рапорта к следующему выводу:

“По моему мнению, единственный способ водворить между крестьянами прочный порядок и тишину заключается в скорейшем наделении их землею по числу душ 8-й ревизии, причем, так как почти все свободные казенные земли этого края таковы, что нарезка их крестьянам нисколько не послужит к улучшению их быта, а напротив того, потребует от них же значительного труда и издержек, которые могут вознаградиться разве через весьма долгое время, то я полагал бы в число земель, предполагаемых к наделу крестьянам по 8-й ревизии, включить и Камскую статью в полном ее составе. Тем более, по мнению моему, предположение это заслуживает уважения, что статья сия составилась из лесных полян, на расчистку которых этими же крестьянами употреблен не один десяток лет”.

Чтобы высказывать подобные вещи в 1852 году, да еще в исключительном положении Салтыкова, действительно надо было иметь известную долю гражданского мужества. Не щадил он при этом и многочисленных упущений со стороны ведомства государственных имуществ, в котором частенько тогда попадались “озорники”, “чиновники хозяйственного управления” и Удодовы, выведенные им потом в “Губернских очерках” и “Благонамеренных речах”.

Однако провинциальная жизнь, хотя бы и очень деятельная, не могла удовлетворить Салтыкова. У него были другие духовные потребности, кроме служебных, у него были товарищи, друзья, отношения и связи с людьми, которых он уважал, и живая беседа с которыми становилась тем настоятельнее, чем ниже было окружающее общество и чем он в глубине души чувствовал себя более одиноким. “Вятский чиновный мир пятидесятых годов, – говорит К. К. Арсеньев, – состоял большею частью из оригиналов портретной галереи, наполняющей “Губернские очерки”. С постоянным их соседством он никак примириться не мог”. Были некоторые исключения, как, например, А. П. Тиховидов, которого он из учителей гимназии убедил перейти на гражданскую службу и потом рекомендовал Муравьеву (сыну министра), когда тот, уже по возвращении его из Вятки, был назначен туда губернатором; было и еще некоторое количество хороших людей, с которыми можно было “по-человечески переговорить”; но все-таки это было не то, что нужно было Салтыкову, и не они – несколько человек – придавали окраску и тон жизни. Он скучал, боялся опуститься в тину провинциальных мелочей и вот что писал в своей “Скуке”:

“О, провинция! ты растлеваешь людей, ты истребляешь всякую самодеятельность ума, охлаждаешь порывы сердца, уничтожаешь все, даже самую способность желать!.. Какая возможность развиваться, когда горизонт мышления так обидно суживается? Какая возможность мыслить, когда кругом нет ничего вызывающего на мысль?…” “Были у меня иные времена, окружали меня иные люди, все иное! Были глубокие верования, горячие убеждения, была страсть к добру!.. Где-то вы, друзья и товарищи моей молодости?… Помню я долгие зимние вечера и наши дружеские скромные беседы, заходившие далеко за полночь. Как легко жилось в это время, какая глубокая вера в будущее, какое единодушие надежд и мысли оживляло всех нас!”

Положение Салтыкова еще смягчалось тем, что к нему очень хорошо относилось местное общество. Его всюду звали, начиная с высших административных лиц, и везде он был желанным гостем. Чаще других он бывал в доме вятского вице-губернатора Болтина, где скоро сделался своим человеком и на одной из дочерей которого, Елизавете Аполлоновне, впоследствии женился. Вспоминая те годы, Елизавета Аполлоновна говорит, что он чувствовал себя у них вполне хорошо, подолгу разговаривал с их матерью, шутил и беседовал с ними (она и сестра ее были в то время еще девочками), вообще, бывал весел, хотя и тогда она не помнит, чтобы он смеялся, как другие: “у него смеялись только глаза”. Отправляясь всей семьей кататься, они почти всегда заезжали за ним и брали его с собою; при этом иногда находили его в забавном положении: он не мог ехать, потому что оказывался заперт и не мог выйти из дома; старый человек, который жил у него, отлучаясь ненадолго куда-нибудь в лавку, обыкновенно запирал дом и его там. И Салтыков на это не сердился, а только в комическом виде сообщал из окна о своем положении. Обращал он внимание и на учебные занятия молодых девушек, и так как в то время не было хорошего учебника по русской истории, то он и составил специально для них “Краткую историю России”. Написанная по разным источникам и доведенная до Петра I, рукопись эта состоит из сорока довольно мелко написанных листов и стоила немалого труда. Хотя это представляет собой простое сжатое изложение событий, но Салтыков старался не упустить в нем ничего существенного и отметил самый дух событий и значение их для народа. Таким образом, например, у него изложено царствование Иоанна Грозного, общее направление внутренних реформ которого, особенно в лучшую эпоху (1547–1560), имело в виду подавление боярского произвола и озлобление которого он объясняет постоянным противодействием, корыстолюбием и непониманием государственных интересов со стороны окружавшей его среды. Писал Салтыков “Краткую историю России” отчасти в Вятке, а отчасти в тверской своей деревне, куда ему позволили на некоторое время съездить, и посылал ее оттуда в Вятку по частям.

О внутренней его жизни в этот период дают еще некоторое представление сохранившиеся в его бумагах заметки, выписки из прочитанных книг, краткие наброски мыслей, которые потом предполагалось “развить”, и т. п. Все это, несмотря на свою отрывочность, показывает, чем он интересовался, что думал и чем собирался заниматься. Сохранился, например, “приступ” к биографии Беккарии и заметки “Об идее права”. К начатой биографии Беккарии приложено несколько выписок из него и против одной из них, где он говорит, что “люди согласились молчаливым контрактом пожертвовать частью своей свободы, чтобы пользоваться остальным спокойно” и т. д., Салтыков замечает: “Нельзя себе представить, чтобы человек мог добровольно отказаться от части свободы, да и нет в том никакой надобности”. В заметках “Об идее права” бегло набросано несколько мыслей, которые, по-видимому, должны были лечь в основу этой работы: о важности сравнительного изучения уголовных законов, о связи между законодательством и нравами, о преступлении вообще, о полных любви и снисхождения взглядах на него у народов цивилизованных, когда “в сознании народном живет идея правды” и законодатель изучает “глубочайшие тайники природы человеческой”; о взгляде на преступление как на действие воли человека, направленное к увеличению суммы личного его благосостояния, и которое было бы вполне законным, если бы не было сопряжено с ущербом для других; о причинах, влияющих на меру наказания, и несправедливости специальных наказаний (например, телесных) для целых сословий; о различии преступлений против права гражданского (искусственного). На особом листе начато было еще рассуждение на тему: имеет ли всякий член общества право требовать от него насущного хлеба.

Мы едва ли ошибемся, – замечает по этому поводу К. К. Арсеньев при рассмотрении этого наброска, – если скажем, что Салтыков хотел выставить в этой работе “в самом ярком свете крайности мальтузианства – и затем перейти к его опровержению…” Сохранились еще между салтыковскими бумагами и несколько страниц выписок из Токвиля (“De la dеmocratie en Amеrique”), Вивьена (“Etudes adminisratives”) и Шерюэля (“Histoire de I'admi-nistration monarchique en France”). Наконец, о литературных занятиях свидетельствуют “Губернские очерки”, сразу доставившие ему громкую известность и оказавшиеся, как скоро сам он убедился при знакомстве с другими внутренними губерниями, настолько типичными, что в далеком Крутогорске как бы отразилась вся провинциальная Россия. Потому-то “Губернские очерки” и имели такое большое значение.

ГЛАВА III. СЛУЖБА И ЛИТЕРАТУРА

В ноябре 1855 года Салтыкову было позволено выехать из Вятки, а 12 февраля 1856 года он был отставлен от должности советника вятского губернского правления и причислен к министерству внутренних дел. Таким образом, почти восьмилетняя ссылка кончилась. Обязан он был этим, по словам г-на Михайлова, новому вятскому губернатору Ланскому, а всего вероятнее, в лице его – новым веяниям и перемене взглядов после Крымской кампании. Но возвращался он в Петербург не с радостным, а, скорее, со стесненным сердцем. Хотя в дороге ему и снилась погребальная процессия “прошлых времен”, но надежды на будущее смешивались с опасениями, что в действительности получится нечто гораздо меньшее ожиданий. Это было уже плодом горького опыта жизни, плодом близкого знакомства с официальным Крутогорском и невольных отсюда обобщений. Кроме того, у него образовалась привычка к далекому краю, к его зыбучим пескам, большим хвойным лесам и в особенности к населяющему его люду, “простодушному, смирному, слегка унылому, или, лучше сказать, как бы задумавшемуся над разрешением какой-то непосильной задачи”, а затем были сомнения в собственных силах. В этом последнем отношении Салтыков всегда преувеличивал опасения. К счастью, это не оказывало парализующего влияния на его деятельность, не переходило в разочарование и бесплодное нытье, а являлось в такой мере, чтобы браться за дело всеми силами и делать его со всем тщанием. О настроении его в это время можно отчасти судить по очерку “В дороге”:

“Передо мною растворяются двери новой жизни, – писал он, – той полной жизни, о которой я мечтал, к которой устремлялся всеми силами души своей… И между тем внутри меня совершается странное явление! Я слышу, я чувствую, что какое-то неизъяснимое тайное горе сосет мое сердце… Я огорчен, я подавлен, я уничтожен… Мне кажется, что меня тяжело оскорбили, что внезапно погибло все, что я любил, чем был счастлив, что я неожиданно очутился один, отторгнутый от всего живого… И в самом деле, что меня ждет впереди? Новая борьба, новые хлопоты, новые искательства? А я так устал уж, так разбит жизнью, как разбита почтовая лошадь ежечасной ездой по каменистой дороге! И не то чтоб я в самом деле много жил, много изведал, много выстрадал… Нет… между тем сознаю, что душа моя действительно огрубела, а в сердце царствует преступная вялость. Ужели же я погибну, не живши? – спрашиваю я себя и вдруг чувствую нестерпимый прилив крови в жилах. Мне хочется бежать-бежать, кричать-кричать… Но вместе с тем я, как выздоравливающий больной, ощущаю, что мне сильный моцион еще не по силам, что одно желание моциона порождает уже расслабление и усталость…”

Разумеется, настроение это сейчас же прошло, как только он приехал и взялся за дело. И дела у него сразу явилось по горло, как служебного, так и литературного (в 1856 году начали печататься в “Русском вестнике” его “Губернские очерки”), и частного, так как в этом же году он женился и должен был устраивать свои домашние дела. По службе мы видим следующее: 12 мая на надворного советника Салтыкова возлагается составление свода распоряжений министерства внутренних дел, относящихся к войне 1853–1856 годов; 20 июня он назначается в том же министерстве исправляющим должность чиновника особых поручений VI класса, а 5 августа командируется в губернии Тверскую и Владимирскую для обозрения на месте письменного делопроизводства губернских комитетов ополчения. Результатом этой командировки явилась обширная записка, черновая рукопись которой сохранилась в бумагах Салтыкова и в которой он яркими чертами обрисовал закулисную сторону и многочисленные злоупотребления ополченского дела. Безобразия внутренних губерний едва ли не превосходили безобразий вятских. Кроме этих поручений на него возлагались и другие: например, составление предположений об улучшении устройства земских повинностей; об устройстве православных церквей в западных губерниях; об устройстве градских и земских полиций и т. п. По последним двум предметам также сохранились в бумагах служебные записки. Обширная записка о полиции отлично рисует административные взгляды Салтыкова и замечательна как по знанию и изучению предмета не только у нас, но и в европейской практике, так и по той прямоте, с какою он высказывал свои широкие взгляды.

К сожалению, объем этой записки не позволяет нам остановиться на ней более подробно, но все-таки мы не можем не сказать, что Салтыков в ней с резкостью изображает неудовлетворительное состояние тогдашней полиции, рассматривает вопрос о централизации и децентрализации и является сторонником последней, защищает самодеятельность и самостоятельность “земства”, а по пути затрагивает и вопрос о суде, говоря о необходимости общего переустройства губернской и уездной администрации.

Положительная сторона предложений Салтыкова теперь может, пожалуй, показаться несколько странной (например, состав земского совета после издания земского положения), но тогда это было бы большим шагом вперед, а многое из высказанного им и до сих пор имеет самое современное значение: например, упущенная из виду и потом только, в 80-х годах, всплывшая в земских проектах мысль о необходимости объединения уездного управления, приурочение этого управления к земской почве с подчинением земству полиции исполнительной и вообще взгляд на отношения между земством и центральной властью, который высказывается теперь лучшими представителями государственного права.[2 - Желающих подробнее ознакомиться с содержанием этой любопытной записки отсылаем к статье К. К. Арсеньева, которой мы пользуемся при изложении сведений о служебной деятельности Салтыкова и которая приложена к IX тому его сочинений (изд. 1890 г.).]

Нужно заметить, что записка эта была писана раньше 1860 года, когда Салтыков, бывший тогда уже вице-губернатором (с 6 марта 1858 года), участвовал в занятиях учрежденной при министерстве комиссии о губернских и уездных учреждениях, и тем больше, конечно, она делает ему чести как человеку, который, едва вернувшись из Вятки, не остановился ради истины и интересов общественных перед соображениями о личных интересах и решился с такою прямотою высказывать свои взгляды. А если мы сличим эти взгляды с теми выписками, какие он делал в Вятке, то увидим и всю последовательность и устойчивость его миросозерцания и убеждений.

В 1858 году Салтыков был назначен в Рязань вице-губернатором. В 1860-м его перевели на ту же должность в Тверь, где ему несколько раз пришлось исполнять должность губернатора. Хотя служебных занятий у него было достаточно, но все-таки он мог уделять некоторое время литературе. Окончив в 1857 году “Губернские очерки”, вышедшие вскоре отдельным изданием, он в том же году напечатал еще несколько произведений, из которых некоторые не вошли в полное собрание его сочинений (комедия “Смерть Пазухина”, появившаяся в “Русском вестнике”, и “Жених”, картина провинциальных нравов, в “Современнике”). В 1858–1859 годах Салтыков печатается в “Русском вестнике”, в “Атенее”, в “Современнике”, в “Библиотеке для чтения” и в “Московском вестнике”. Почти все написанное в это время вошло потом в “Невинные рассказы”. С 1860 года Салтыков примыкает к “Современнику” и делается постоянным его сотрудником. В других изданиях появляются только несколько сцен его и рассказов во “Времени” за 1862 год да несколько публицистических статей в “Московских ведомостях” за 1861 год, когда их издавал Корш. Первые потом были перепечатаны в “Сатирах в прозе”, вторые никуда не вошли и, к сожалению, совсем забыты, несмотря на представляемый ими интерес. Это одни из наиболее “горячих” его статей за полной его подписью по поводу крестьянской реформы, когда против нее стали подниматься голоса консервативно-дворянской партии и таких господ, как Ржевский, с которым он полемизировал. Статьи эти: “Об истинном значении недоразумений по крестьянскому делу”, “Об ответственности мировых посредников”, “Где истинные интересы дворянства” – и несколько других заметок и возражений Ржевскому положительно заслуживают того, чтобы войти вместе с другими интересными документами и работами в следующее издание его сочинений.

Он чувствовал и знал, что начинается реакция против реформы, что, выступая горячим защитником ее, он не понравится многим и что это может повлиять на дальнейшую его службу, но, тем не менее, писал, так как трудно было переживать нечестивые усилия молча.

Литература тянула его к себе все сильнее и сильнее, и, вероятно, главным образом под влиянием этой притягательной силы, он вышел в 1862 году в первый раз в отставку. Сначала он хотел было поселиться в Москве и основать там двухнедельный журнал; но когда это ему не удалось,[3 - В бумагах Салтыкова сохранилась рукопись “Замечаний на проект устава о книгопечатании”, выработанных в то время особой комиссией при министерстве народного просвещения под председательством князя Д. А. Оболенского. Разбирая этот проект (впоследствии пересмотренный другой комиссией при министерстве внутренних дел и тогда уже послуживший основанием закона 1865 года), Салтыков сообщает между прочим и об отказе ему в издании журнала. Отказ мотивировался министром народного просвещения, к которому тогда поступали прошения об изданиях, тем, что “так как рассматриваются новые законоположения о книгопечатании, то и принято за правило до окончания этого дела не разрешать новых журналов”. Между тем, замечает Салтыков, “с тех пор разрешено немало-таки новых журналов”, несмотря на то, что новые законоположения все еще не рассмотрены.] то переехал в Петербург и вошел с начала 1863 года в редакцию “Современника”, где и стал деятельно работать.

За это время (1863–1864) он пишет очень много и в разных отделах: рассказы, очерки, московские письма, отдельные статьи, обозрения общественной жизни, участвует в “Свистке”, разбирает и делает отзывы о новых книгах; некоторые статьи подписывает прежним псевдонимом “Н. Щедрин”, другие – “К. Турин” (московские письма), третьи – “Михаил Змиев-Младенцев” (в “Свистке”), а большинство оставляет совсем без подписи. Только незначительная часть из написанного им в это время вошла в отдельные издания и в полное собрание его сочинений (“Невинные рассказы”, “Признаки времени”, “Помпадуры и помпадурши”), остальное же до сих пор лежит под журнальным спудом и было бы, вероятно, совсем забыто, если бы А. Н. Пыпин не сделал списка того, что принадлежало его перу.[4 - “Вестник Европы”, 1889, № 10, 11 и 12.] Если не больше, чем теперь, то во всяком случае и тогда литература была переполнена разными “терниями”, начиная от чисто нравственных и кончая материальными. Салтыков зависел от журнальной работы, “Современник” много платить не мог, приходилось, как сам Салтыков однажды выразился, “перебиваться рецензиями”, которых больше всего им и писалось, а библиографическая работа – самая неблагодарная. Нехорошо чувствовал себя Салтыков в это время и стал подумывать опять о службе. Вот что говорит о нем в ту пору г-жа Головачева в своих воспоминаниях (“Исторический вестник”, 1889, № 11):

“Сумрачное выражение лица еще более усилилось. Я заметила, что у него появилось нервное движение шеи, точно он желал высвободить ее от туго завязанного галстука (это осталось на всю жизнь). Из молчаливого он сделался очень говорлив… Я была однажды свидетельницей страшного раздражения Салтыкова против литературы. Не могу припомнить названия его очерка или рассказа, запрещенного цензором. Салтыков явился в редакцию в страшном раздражении и нещадно стал бранить русскую литературу, говоря, что можно поколеть с голоду, если писатель рассчитывает жить литературным трудом, что одни дураки могут посвящать себя литературному труду, что чиновничья служба имеет перед литературой преимуществе. Салтыков уверял, что он навсегда прощается с литературой, и набросился на Некрасова, который, усмехнувшись, заметил ему, что не верит этому”.

Разумеется, Некрасов как большой знаток человеческого сердца и писательской психологии в особенности был прав; но Салтыков действительно оставил на некоторое время литературу и опять поступил на службу: 6 ноября 1864 года он был назначен председателем пензенской казенной палаты. Через два года его перевели на ту же должность в Тулу, а в октябре 1867 года – в Рязань. К сожалению, о времени его службы в министерстве финансов, а равным образом и о времени вице-губернаторства почти нет никаких сведений, между тем этот период его деятельности особенно интересен, так как он был уже совсем в иной роли, чем в Вятке.

Г-н Скабичевский рассказывает (“Новости”, 1889, № 116), что ему приходилось слышать от провинциальных чиновников, служивших под его начальством, что “начальник он был редкий: как они ни робели порою от его, по-видимому, грозных окриков, но никто его не боялся, а, напротив того, все очень любили его за то, что он входил в нужды каждого мелкого чиновника и был крайне снисходителен ко всем его слабостям, которые не приносили прямого вреда службе”. Мне тоже приходилось слышать о его снисходительности и внимательности к мелким чиновникам и их экономическому положению; так, например, при распределении наградных денег к праздникам он всегда стоял за то, чтобы больше давать тем, кто получал меньше жалованья, и сокращать слишком большие награды имевшим и без того хорошие оклады. Слышал я, между прочим, и такой рассказ: однажды Салтыкову во время служебной поездки нужно было во что бы то ни стало приготовить к утренней почте несколько бумаг, поэтому он и бывший с ним какой-то маленький чиновник сели работать на ночь, – Салтыков в одной комнате, а тот рядом, в другой. Недолго выдержал чиновник и заснул на диване. Услышав храп, Салтыков вышел и, видя его усталое лицо, взял и подложил ему подушку, а сам сел на его место и кончил к рассвету и его, и свою работу. Утром, когда бедный чиновник проснулся, то прежде всего испугался, что проспал и не кончил работы, но каково же было его удивление, когда он увидел, что работа кончена рукою Салтыкова. Страх, разумеется, еще увеличился. А Салтыков между тем еще не спал: из соседней комнаты слышался скрип его пера, – он что-то поправлял и доканчивал в своих бумагах. Но вот он кончил и выходит на цыпочках, чиновник ни жив ни мертв, а он самым обыкновенным образом говорит: “Ну, батюшка, должно быть, вы вчера очень устали, я уж подушку вам подложил да боялся все разбудить, но куда там – спите как убитый, ничего не слышите”. Тот, разумеется, стал извиняться, а этот и не думал сердиться. Подобное отношение к людям было совершенно в характере Салтыкова. Немало было подобных же фактов и из журнальных отношений, когда он обнаруживал редкую деликатность и внимательность к людям, входил в такие положения, в какие, право, никто не вошел бы; когда вы ждали, что вот он рассердится, а он вдруг начинал сочувствовать вам или, начав на кого-нибудь сердиться и заметив ошибку, вдруг замолкал и принимался ухаживать за человеком, ухаживать по-своему, по-неумелому, иногда даже с воркотней, но так все-таки, что для вас было очевидно старание загладить свой промах.

В два периода служебной деятельности (вице-губернатором и председателем трех казенных палат), о котором мы говорим, у Салтыкова должно было быть особенно много столкновений. Это время его деятельности, повторяем, очень интересно, так как, будучи в ином положении, он и там вносил в дело ту же прямоту, ту же искренность и неподкупную честность, какими отличался в литературе. Рассказы его из этого времени полны тяжелых впечатлений и самых мрачных красок. Ему приходилось видеть воочию и переходную эпоху 60-х годов со всеми изворотами и ухищрениями недовольных реформами, и все прелести дореформенных порядков: крепостное право, откуп, судебную волокиту и взяточничество, самоуправство, насилие и грубость, бюрократическое всевластие, лень и формализм, и, само собою разумеется, что он не оставался ко всему этому равнодушен. Я как сейчас помню его рассказы о ревизии тюрем и мест заключения: “Вы не можете представить, какие ужасы мне приходилось видеть; я ведь застал еще застенки и деревянные колодки, из которых заставлял при себе вынимать людей”. Им было возбуждено несколько дел о жестоком обращении с крестьянами. Доклады, отзывы, заключения и вообще переписка его по таким поводам, хранящаяся где-нибудь в архивах, должна представлять большой интерес. Писал он бумаги, по всей вероятности, не обычным форменным языком, а языком литературным, живым и страстным.

Кое-какие сведения о пребывании Салтыкова в Рязани были сообщены несколькими рязанскими старожилами г-ну Мачтету и попали в печать.
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
2 из 6