Оценить:
 Рейтинг: 0

«Вселить в них дух воинственный»: дискурсивно-педагогический анализ воинских уставов

Год написания книги
2017
<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
3 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Единственным интересным ответом на вопрос: «Что делает секрет в случае нападения на него неприятеля с превосходными силами?», несущим в себе отзвук прежнего гордого воинственного духа русской пехоты, является следующий: «…он защищается до последнего человека, ибо против восточных народов малейшее отступление влечет за собой гибель такового немногочисленного поста» со ссылкой на боевую практику Кавказского корпуса «при известной их храбрости, бдительности и неутомимости» [75, с. 93]. Это косвенно подтверждает факт, что боевые традиции в рассматриваемое время сохранялись только на самой беспокойной окраине Империи.

Своеобразным руководящим документом, обобщающим различные уставные требования, являлся «Наказ войскам» (1838), в книге первой, «О внутреннем управлении войск», заключавший в себе самонужнейшие обязанности должностных лиц и необходимые для организации службы справочные данные. Но обязанности офицеров от полкового до ротного командиров изложены в нем только применительно к мирному времени и строевому учению; прямо указывалось, что «батальонных и дивизионных командиров должны быть постоянными занятиями фронтовая часть» [140, кн. 1, с. 24].

«Наказ» пропитан духом подозрительной казенной слащавости, резко диссонирующей с суровыми порядками того времени, хорошо известными по мемуарам и произведениям художественной литературы; поразительна, например, следующая сентенция: «Полковой командир в особенности заботится о том, чтобы ротные и эскадронные командиры вкореняли в солдат понятие, что только вера, пламенная любовь к отечеству и беспредельное повиновение начальникам могут сделать их счастливыми» [140, кн. 1, с. 15]. Обязанности солдата в «Памятной книжке для нижних чинов», помещенной в приложении к наказу, изложены также весьма лирично, начиная с украшения суховатого петровского определения: «Солдат есть имя общее, знаменитое. Солдатом называется и первейший генерал и последний рядовой. Имя солдата носит на себе всякий тот из верноподданных государя, на могучих плечах которого лежит сладкая душе и сердцу обязанность защищать святую Веру, Царский Трон и родной край; поражать врагов иноземных, истреблять врагов внутренних и поддерживать в государстве всеобщий законами определенный порядок. Дурной сын Церкви не может быть сыном Отечества: а потому солдат должен всеми намерениями и помышлениями утвердиться в законе Божием, в святой Христовой вере и в словах царского устава. Чтобы быть хорошим солдатом немного надобно: люби Бога, Государя и Отечество; повинуйся слепо Начальству (весь показательно, что слово это употреблено с прописной, наряду с Богом и Отечеством. – С. З.); будь храбр и неустрашим в сражениях; все дела службы исполняй с охотой, с доброй волей, и все тягости, которые подчас бывают неизбежны, переноси с христианским терпением» [140, прил. I, с. 1].

Касательно последнего качества, свойственного скорее монаху, чем воину, в вышедшей в 1835 г. книге «Правда русского солдата» также давался поразительный совет, косвенно помогающий понять, что за тягости приходилось претерпевать служивым: «В военной службе должно даже часто переносить и несправедливый гнев начальника; надо совершенно смиряться духом… и слепо повиноваться установленной власти, держась справедливой русской пословицы: «Когда стерпится, так слюбится» [101, с. 66].

Подчеркнутое внимание к вере легко объяснимо: все николаевское царствование прошло под знаком религиозного пафоса, который призван был оградить умы от всевозможных шатаний и авторитетом религии освящал безгласие и слепое, нерассуждающее повиновение, которого так истово требовал от воинов «Наказ», и потом, скорее уже по привычке, солдатские памятки и воинские уставы вплоть до 1917 года. Обращает внимание и некоторое несоответствие между обязанностью поражать врагов внешних и кровожадным требованием истреблять врагов внутренних, круг которых к тому же не очерчен. Как видно, декабрьские события 1825 г. и Польское восстание 1830–1831 гг. были еще свежи в памяти Николая I.

Николаевские служивые

Суровую ясность и прагматичность уставов и наставлений XVIII в. «Наказ» подменял ура-патриотическим, шапокзакидательным по сути внушением, что «штык в руках русского солдата непобедим! Против него не устоит никакая сила неприятельская» [140, с. 11]. Движимые этими идеями солдаты Владимирского полка в Альминском сражении (1853) будут слепо, но героически стремиться дорваться до рукопашной и исполнить долг, всадив штыки «по шейку», и бесполезно гибнуть, осыпаемые штуцерными пулями неприятеля, с которыми не были знакомы даже их офицеры.

В целом, «Памятная книжка» написана довольно живо, как солдатский катехизис, изобилующий примерами подвигов на войне и в повседневной деятельности: в караулах, при тушении пожаров. Кроме того она содержит массу других сведений: от формы квитанции о приеме под начало полка или команды до правил лечения конъюнктивита; от правил соблюдения чистоты и опрятности до способов добывания воды и всего, что можно употреблять в пищу[27 - Из последнего интересно отдающее глубоким знанием жизни наблюдение: «Водка составляет первую отраду русского простого народа и прибежище его во всех случаях жизни» [140, прил. V, с. 60].]; от рассуждений об особенностях физического и душевного склада народов, населяющих империю, и ценности их для военной службы до рекомендации, когда и чем кормить солдата на походе и перед сражением; от анализа климатических особенностей и характера их воздействия на солдат до мер по предупреждению эпидемий и правил оказания первой медицинской помощи.

Представляет интерес пространное и лирическое местами рассуждение о свойствах и характерах народов, населяющих Российскую империю. Про русских, например, вполне справедливо подмечено, что «они вообще трудолюбивы, довольствуются малым, и нужды их ограничены; но требуют, и весьма справедливо, чтобы заслуженное ими и им назначенное доходило до них исправно; иначе они ропщут и делаются со своей стороны упрямыми» [140, прил. V, с. 65]. Про малороссиян, – что они «не могут похвалиться такой крепостью сил как настоящие русские (курсив мой. – С. З.)», но что «будучи очень добры, они не терпят грубости и жестокости от других» и отмечается, что «ласкою из малороссиянина можно сделать все»[28 - Это очень неплохо было бы помнить, выстраивая отношения с современной Украиной. Нетрудно заметить, что прежние российские государственные деятели отдавали себе отчет в различии братских народов, не убаюкивая себя уверением, что все мы русские, и не испытывая фрустрации при недолжном поведении «младшего брата».] [там же]. Не менее интересны характеристики казаков, прибалтийских немцев (!), татар, черкесов, калмыков и прочих народов Азии, про которых кратко упоминается, что они (кроме татар) «хитры, лукавы и требуют большой осторожности при употреблении их на службу» [140, прил. V, с. 67].

Авторам наказа не чужды были глубокие психологические штудии, раскрывающие великую тайну «доведения солдата до возможной степени совершенства в военном деле, – преодолевать все нужды, труды и опасности для одержания победы над неприятелем»[29 - «Наказ войскам», прил. V, с. 64.], которая заключается в искусстве управления его волей. Показательно, что солдат безмятежно воспринимался Начальством как малое дитя, которым просто необходимо было руководить, которого необходимо было всячески наставлять на путь истинный, конечно, как и к ребенку, применяя определенные меры принуждения, тем более что «солдаты вообще не любят начальников слабых и им не доверяют» [140, прил. V, с. 67]. Ну а поскольку известно было, что Бог «бьет же всякого сына, которого принимает» (Евр. 12:6), то тут происходила смычка казенного психологизма с религиозным пафосом, санкционировавшая широкое распространение насилия, что привело к украшению титула великого монарха малопривлекательным эпитетом «Палкин». Об истинных результатах управления волей солдата в николаевское время красноречиво говорит факт подробнейшего описания в первом же приложении к «Наказу войскам» 1859 года взысканий, налагаемых на строевых командиров за побеги рекрутов и нижних чинов.

Заботливость начальства о малых сих со временем закономерно прогрессировала по мере совершенствования в искусстве управления волей солдат. «Воинский устав о пехотной службе» (1846) начинался с обстоятельного изложения порядка службы в мирное время. В части, касающейся боевой службы в военное время, перечислялись всевозможные «меры осторожности» при совершении марша, для обеспечения расположения лагерем или биваком от внезапного нападения неприятеля, обязанности всевозможных патрулей, пикетов, секретов, постов, рундов и караулов. Это само по себе красноречиво свидетельствовало о пассивной роли войск, лишенных собственной воли, ставя их в положение не охотника, но жертвы покушений со стороны неприятеля, исподволь отучало командование и войска стремиться всегда и во всем навязывать свою волю врагу. Сама последовательность расположения материала, а человек всегда предполагает, что самое важное находится в начале, настраивала сознание военного на некий парадно-мирный лад, что способствовало угасанию воинственного духа, о необходимости воспитания которого в уставах второй половины николаевского царствования не найдем ни строчки, и стремления к победе, которое также исчезло со страниц уставных документов.

Измельчала и кавалерия, по должности обязанная быть лихой помощницей пехоте в бою, глазами и ушами главнокомандующего при вскрытии обстановки при подготовке к сражению. Но можно ли было рассчитывать кавалерийскому разъезду добыть ценные разведданные, если руководствоваться следующими обязанностями: «1) Быть всегда осмотрительным. 2) Иметь всегда в виду обеспечение своего отступления. 3) Ни в каком случае не дать себя окружить и взять неприятелю» и сентенцией, достойной премудрого пескаря: «Излишняя отважность, равно как боязливость, – здесь, как и везде, – не принесут желаемой пользы» [63, с. 203–204]. Желаемой пользы скорее не принесут действия, предпринимаемые со столь основательной оглядкой.

В «Воинском уставе о кавалерийской службе» (1846) также преобладают «меры осторожности»; о храбрости нет и помину. Ее не требовалось даже при «нечаянных» нападениях на неприятеля с целью захвата его передовых постов, транспортов и проч. Кавалеристов в этом случае должны были выручать «твердое знание местности», «скрытное приближение к пункту» и излюбленная с устава 1819 года «возможная совокупность в движении частей». Воспитанных на таких уставах воинов не спасали даже пресловутые «меры осторожности»: трагедия Елисаветградского уланского полка, захваченного врасплох на дневке под Евпаторией 17 сентября 1856 года и изрубленного французскими конными егерями, – зримое тому подтверждение.

Из «Воинского устава о строевой кавалерийской службе» (1843–1844) исчезает всякая лирика вроде непреоборимого отпора образца 1819 года. Соответствующая глава «Об атаке» лапидарно сообщала, что «правила, на которых основано движение атакующего фронта, вообще те же, какие даны для марша в прямом направлении»[30 - Воинский устав о строевой кавалерийской службе. Ч. 3. Эскадронное учение. СПб., 1843. С. 157.], после чего просто перечисляла команды, которые в том или ином случае подаются. Противник, таким образом, совершенно исчезал из поля зрения разработчиков устава, будто его и не было вовсе, а то, на кого производилась атака, равно как и ее результат – оставалось, так сказать, за кадром. Конечно, реальный противник неуважения к себе не прощал. К тому же, значительная часть устава была посвящена организации действия фланкеров (тех же застрельщиков пехотной цепи), что означало, что вместо белого ружья стали больше полагаться на оружие огнестрельное, фактически превращая кавалерию в ездящую пехоту, лишенную органически присущего ей духа отчаянной храбрости и предприимчивости. Место этих качеств заняло пресловутое хладнокровие, которое требовалось от начальников даже не в бою, а как «одно из первых условий успешного учения, ибо на нем основаны правильность распоряжений и точность исполнений» [43, с. 2]. Язык устава вполне отражал убожество мысли: количество сокращений в тексте превосходит всякое воображение.

В виде некоторого исключения «Устав для драгунских полков» (1848), которые рассматривались как некий аналог мобильных войск, предписывал драгуну быть проворным, ловким и вообще проявлять «совершенную развязность[31 - Т. е. раскованность в движениях.]» и при этом «уметь твердо и смело действовать штыком, цельно стрелять и пользоваться местоположением[32 - Т. е. применяться к местности.]» [148, с. 1–2]. Дальше этого дело не пошло, и драгунский устав стал полным подобием кавалерийского устава.

Печально, что пример лихой кавалерийской атаки в Восточную войну (1853–1856) дали англичане вошедшим в историю геройским ударом легкой бригады Кардигана в сражении при Балаклаве. Оказавшиеся на пути британских кавалеристов Киевский и Ингерманландский гусарские полки, в полном соответствии с уставом 1819 года, хладнокровно ждали неизвестно каких распоряжений, пока не были сметены атакующими. Нетрудно предположить, что их командиры вряд ли были знакомы с заветами наставления «О службе кавалерийской».

Разложение воинского духа коснулось и морских уставов. Из вышедшего при Павле I в 1797 году «Устава военного флота» исчезли слова об обязанностях капитана в бою, которые петровский «Морской устав» (1720) живописал яркими красками: «В бою должен капитан или командующий кораблем не только сам мужественно против неприятеля биться, но и людей к тому словами, более давая образ собой, побуждать, чтобы мужественно бились до последней возможности и не должен корабля неприятелю отдать ни в коем случае, под потерянием живота и чести» [104, кн. 3, гл. 1, 90]. Теперь в бою капитанам полагалось следить, «чтобы во всем было устройство и распорядок», чтобы напрасно не расходовался порох и боевые припасы, и вовремя извещать флагмана об отличившихся офицерах «каковым-либо знаменитым деянием во время битвы и каковой опасности» [146, с. 39].

Хозяйственная рачительность сквозила и в требовании к вахтенным, чтобы они берегли стеньги и «без крайней нужды, яко то в погоне или уходе (курсив мой. – С. З.) от неприятеля, не несли излишних парусов» [152, с. 33]. Мало того, что возможность бегства от неприятеля заблаговременно прописывалась в уставе, но и тут требовалось быть осторожным, чтобы, паче чаяния, от такового усердия не порвать казенные паруса и не поломать стеньги!

О морском сражении в уставе содержатся поразительные строки: «…когда битва не требует совершенной решительности или не отчаянна (курсив мой. – С. З.), полезнее стараться причинить в неприятельском флоте замешательство, пустив в него брандеры» [152, с. 185]. И здесь встречаем проклятое сослагательное наклонение, способное уничтожить в моряке стремление к подвигу и славе в морском сражении, которое уже по своей зависимости от совокупного действия трех стихий – огня, воды и ветра – не может не быть решительным и отчаянным.

Хорошо хоть в самой отчаянной абордажной схватке устав глубокомысленно не запрещал кричать «ура», «понеже таковые мало по себе значащие действия во время столь сильного волнования и движения крови придают великую бодрость атакующим и уверение в совершенной победе» [152, с. 183]. Но после захвата неприятельского корабля офицерам следовало не допускать матросов грабить, а немедленно стремиться опечатать все помещения. Суворовская «святая добычь» и тут уступала хозяйственной сметке морских администраторов.

Единственным положительным отличием можно считать, что устав основательно трактует боевые расписания, обязанности начальников, партий, артелей и проч. В этом смысле он действительно дополняет петровский устав.

«Морской устав» 1853 года, по духу родственный «Уставу военного флота», уже не содержит главы об обязанностях командира в бою (противник, как и в прочих николаевских уставах, улетучивается), но обладает ценным преимуществом, заключенным в статьях 280 и 284. Первая из них заботливо разрешала командирам крейсеров уклоняться от боя «в случае слишком большого превосходства неприятеля» [105, с. 174]. Какое отличие от петровского устава, который хоть и не требовал прямого самопожертвования, завещая, как водится, «под страхом лишения живота» командирам кораблей немедленно атаковать неприятеля, только который «им под силу» (кн. 3, гл. 1, 75), но никогда не предписывал проявлять малодушие. Вторая и вовсе облегчала проявление трусости и бесчестия: «Во избежание бесполезного кровопролития ему (капитану. – С. З.) разрешается, но не иначе как с общего согласия всех офицеров, сдать корабль» [105, с. 177]. Парадоксально, что этими строками устав фактически узаконивал позор «Рафаила»[33 - «Архангел Рафаил» – фрегат Черноморского флота, без боя сдавшийся турецкой эскадре во время войны 1828–1829 гг.] и перечеркивал подвиг «Меркурия», этот позор искупивший. Статьи 280 и 284 дезавуировали требование ст. 6 того же устава, гласящей, что «все чины флота всегда и при всех обстоятельствах должны вести себя так, чтобы поддерживать честь русского имени и достоинство русского флага» [105, с. 5].

Апофеоза дух николаевских уставов достигает в «Уставе для управления армиями в мирное и военное время» (1846). Напрасно искать в нем обязанностей главнокомандующего, подобных описанным в петровском уставе; от генералов уже не требовали «великого искусства и храбрости», наводящих страх на врагов и располагающих к доверию подчиненных. В мирное время главнокомандующему полагалось охранять в армии порядок, повиновение и чинопочитание во всей их строгости (§ 36), требовать от войск совершенной исправности в обучении, в оружии, в амуниции и в обозе (§ 38), а также иметь особенное попечение о сокращении расходов и изыскивать способы к выгоднейшему содержанию армии (§ 48). Очевидно, что как только командиры и начальники начинают заботиться о сокращении расходов на содержание армии, она перестает быть армией, обращаясь в худо ли, хорошо ли вооруженное сборище, не представляющее, впрочем, опасности для неприятеля, во всем уподобившись щедринскому богатырю.

Собственно, за это же самое главнокомандующий ответствовал в военное время. Венчает его обязанности безобразнейшая фраза, от которой за версту тянет канцелярией: «Попечение об устройстве армии во всех отношениях и выгоднейшее (опять это выгоднейшее, как на рынке. – С. З.), сколь возможно, употребление для успеха военных действий вверенных главнокомандующему войск составляет существенную обязанность его в военное время» [160, с. 29]. Существенную, но не единственную! Аналогично, все начальники, включая артиллерийских и инженерных, более обязаны были печься о снабжении и укомплектовании, чем о действительном руководстве войсками на войне. Сослагательное наклонение, какое-то торгашеское попечение о выгодах, вкупе с отсутствием упоминания о победах объясняет, почему надеяться на победу в Восточной войне мы попросту не могли по уставу. И опять, война на страницах устава ведется будто бы в безвоздушном пространстве – само слово «неприятель» почти не встречается.

Не столько превосходству англичан и французов в нарезном оружии, что убедительно показал А. А. Керсновский, мы были обязаны поражением, сколько нашей бюрократизированной военной машине, утратившей суворовский глазомер. Вообще для всех воинских уставов николаевского царствования характерно следующее: механика военной службы разработана в деталях, а духа войны и победы нет!

Достаточно характерно, что о курсе военной администрации, который читался в 1853 г. в Академии Генерального штаба, говорили, что «эта совершенно новая наука составляет, так сказать, душу войска (курсив мой. – С. З.)» [61, с. 1]. Таким образом, душу войска перед самым началом Восточной войны полагали не в генералах и командующих, а в организации тыла; именно этими вопросами занималась военная администрация. Суровая реальность выставила неудовлетворительную оценку этим воззрениям. «Сила рутины такова, – заметил М. И. Драгомиров, – что ее могут побороть только кровавые и унизительные неудачи» [88, с. 8].

Воинские уставы «царя-освободителя»

Но даже и неудачи бывают не в силах полностью сокрушить засилье доктринерства, которое всегда найдет оправдание своим умозрительным построениям. Милютинская военная реформа не только не устранила полувековое преобладание в высшем командовании мирного канцелярско-строевого духа над воинским, но фактически усугубила ситуацию – утверждался дух канцелярско-административный. «Положение о полевом управлении войск в военное время» (1868), отменившее «Устав для управления армиями в мирное и военное время», только добавило масла в огонь, установив, очевидно, из «экономических» соображений, что в мирное время на полном штате содержатся только полки и дивизии, которые сводятся в отряды, корпуса и армии исключительно в военное время. Пагубность такого подхода очевидна: войска и начальники, не узнавшие друг друга за годы совместной службы, не могли рассчитывать на боевую спайку и взаимное доверие; в Русско-турецкую войну (1877–1878) начальникам приходилось его покупать под пулями, подчас безоглядно рискуя головой. Административная мысль никак не могла дойти до осознания факта, что в духовном теле армии целое не есть простая сумма составляющих его частей.

Ограниченные николаевские служаки-строевики вытеснялись просвещенными учеными-генштабистами, основательно проштудировавшими курс военной администрации явно в ущерб стратегии. Если обязанности главнокомандующего в «Положении» уместились на 13 страницах, причем уже традиционно минуя его обязанности в сражении, то многотрудные обязанности интенданта едва втиснулись в 14,5 страниц. Соответственно глава «О полевом артиллерийском управлении» (8 страниц) идет после главы «О полевом интендантском управлении армии». Налицо явная деградация значимости службы «бога войны» даже по сравнению с аналогичным николаевским уставом. Там если обязанности начальника артиллерии и располагались после обязанностей генерал-полицеймейстера (!), но все же обязанности интенданта излагались в самую последнюю очередь.

Нельзя не вспомнить в этой связи предостережение фельдмаршала А. И. Барятинского, высказанного им в письме Александру II: «Боевой дух армии необходимо исчезнет, если административное начало, только содействующее, начнет преобладать над началом, составляющим честь и славу воинской службы» [94, т. 2, с. 194]. Это предостережение сбылось в Русско-турецкую войну, выразившись в неумении нашего высшего командования распорядиться силами на театре военных действий, в результате чего на ключевых пунктах русские войска почти всегда оказывались в численном меньшинстве при общем превосходстве в силах. Воспитание генералитета на уставах и положениях, приведенных выше, фактически зашло в тупик: при всем обилии при Главной квартире «мирны?х главнокомандующих», по выражению суворовского духа генерала В. В. Вяземского, среди них невозможно было найти желающих командовать дивизией, как о том свидетельствовал А. А. Игнатьев.

С этой поры можно отметить общую закономерность – талантливые вожди армии выдвигались у нас только в пору военной страды, прозябая, подобно М. Д. Скобелеву, на вторых и третьих ролях в мирное время. Таким образом, именно для наших генералов было справедливо наблюдение русского историка А. К. Пузыревского: «Глубокие истинные начала боевой подготовки войск, насажденные в нашей армии ее гениальным основателем, а затем развитые великими полководцами времен императрицы Екатерины II, исчезли почти бесследно. Дух боевой отваги постепенно у нас понижался» [138, с. 66, 74].

И все же проигранная война не прошла бесследно, как, главным образом, не прошли бесследно и Великие реформы. Уже с 1859 года в войсках повеяло новым духом. Вышли «Правила для обучения гимнастике в войсках» (1859) и в дополнение к «Правилам для стрельбы в цель» «Правила для обучения употреблению в бою штыка» (1861), предназначенные уже не только для войск гвардии и Гренадерского корпуса, но для всей армии. Только артиллеристы удержали «Устав строевой пешей артиллерии службы» (1859), от которого за версту тянет плац-парадным духом николаевского времени.

Демократизация общества, высвободившая огромный резерв творческой активности, сказалась и на уставном творчестве. В 1862 году появился один из лучших и интереснейших уставов о строевой пехотной службе, представляющий собой разительный контраст с аналогичными детищами николаевской эпохи. Его первая часть «Школа рекрутская» начиналась с изложения шести- и трехмесячной программ, рассчитанных на подготовку одиночного бойца соответственно в мирное и военное время. Подчеркнем: именно бойца, поскольку в уставе указывалось, что целью освоения программ является выработка у солдата необходимых умений для действия в бою, а не на строевом плацу.

Туркестанский солдат

Достижению этой цели подчинялось все. Программы хоть и начинали как прежде со «словесности», имеющей предметом заучивание основных молитв, имен и титулов членов Императорской фамилии и собственных начальников, но с третьей недели переходили к гимнастике, причем особо предупреждали, видимо, для искоренения рецидивов прежнего фрунтового рвения, «отнюдь не делать из стойки особого предмета обучения» [62, с. 5]. Гимнастике обучали до конца трехмесячного срока обучения, постепенно усложняя упражнения, сообщая им большую военно-прикладную направленность. На третьей неделе новобранцу выдавали ружье и учили им фехтовать ежедневно. С этого же времени начинали учить стрельбе, а с третьего месяца – стрельбе боевыми патронами «по возможности чаще», причем за раз рекомендовали выпускать не менее пяти патронов. С этого же времени начинали упражнения на глазомер.

С четвертого месяца шестимесячной программы начиналась спортивно-прикладная подготовка – бег с ружьем, с амуницией, бой на штыках. К сомкнутому строю приучали также только на четвертом месяце обучения. В последний месяц знакомили с тактикой боя в рассыпном строю и сигналами.

Позитивные изменения были налицо: гимнастика вместо шагистики и фехтование вместо ружейных приемов. Увеличившаяся дальность боя стрелкового оружия заставила вспомнить и про глазомер, просто для того чтобы уметь правильно определять установку прицела. Характерно, что обучение заряжанию, прицеливанию и стрельбе в уставе идет сразу после толкования предварительных понятий о строе.

Своеобразным мерилом боевой практической направленности отечественных воинских уставов всегда служила степень деталировки в описании строевой стойки. Устав 1862 года в этом вопросе очень лаконичен: «Стоя на месте, солдат должен: голову держать прямо, плечи несколько развернутыми, свободно и ровно опущенными, руки свободно опущенными, пальцы слегка согнутыми, имея кисти сбоку на ляшке; ноги каблуками вместе, концы носков развернутыми на длину затылка приклада» [62, с. 22]. Определение более чем в три раза короче аналогичного, приведенного в уставе 1797 года: 36 слов против 117. Что удивительно – и боеспособность ведь пропорционально не понизилась!

Далее устав переходил вовсе уже к «крамольным» новшествам: от управления волей солдата к развитию в нем личной сметливости, «не увлекаясь мелочными требованиями (курсив мой. – С. З.): они столь же вредно действуют на стрелка, как и на руководящего им, вселяя тому и другому превратные понятия… и, главное, отвлекая от цели» [62, с. 76]. Цель же рассыпного строя формулировалась замечательно кратко: «…доставить людям удобства для огнестрельного действия» [62, с. 77]. Почти через полвека после «Правил рассыпного строя» (1818) устав подтвердил, что главной обязанностью стрелка является умение попадать. Примечательно, что при этом не требовали непременно сохранять под огнем приличную осанку и выправку. Наоборот, устав предоставлял бойцу полную свободу действий – в цепи разрешалось становиться на колено, ложиться, собираться группами, но при единственном условии – попадать!

Интересным нововведением стала разбивка цепи на звенья по два ряда в каждом; солдаты, входившие в звено, звались товарищами; им вменялось в обязанность поддерживать друг друга в бою. В связи с нарастанием опасности революционного движения в стране, это понятие в армии, конечно, не прижилось, но само его появление предвосхищало идею управляемого деления подразделения на микрогруппы и использования группового психологического потенциала в бою. Тем более, что старшим в звене назначался непременно самый сметливый и надежный – т. е. неформальный лидер, в современных терминах.

Знание основ военной психологии не было чуждо разработчикам устава, в котором содержится немало здравых суждений, явно основанных на практическом опыте. Например, при выполнении перебежек не рекомендовалось пригибаться, поскольку «нагибание тем более неуместно, что материальная польза от него мнимая, а нравственный[34 - Очевидно, имеется в виду психологический ущерб, вследствие демонстрации боязни получить пулю.] вред велик» [62, с. 97]. Соглашаясь с первой частью утверждения, добавим: пригибание уменьшает скорость перебежки.

Широко трактуя вопросы необходимости применения к местности, устав, тем не менее, всячески избегает назидательности и готовых «рецептов», наоборот, постоянно подчеркивается, что все, описанное в нем, не более чем советы, поскольку «положительных правил относительно подробностей применения к местности быть не может. Попытка создать их была бы даже вредною, потому что все в этом деле зависит от сметливости старших в звеньях и даже каждого стрелка – сметливости, которая только тогда разовьется, когда от стрелка будут требовать одного исполнения обязанности, предоставляя изыскание выгоднейших к тому способов его личной умственной деятельности, а не воображая, что эти способы должно преподать ему заблаговременно. Во всем стрелковом деле есть только одна неизменная и постоянная обязанность: это обязанность каждого стрелка поражать неприятеля огнем возможно более метким. Все остальное составляет только средство к действительному достижению этой цели. То, что в настоящем деле зависит от усмотрения каждого стрелка, не должно озабочивать начальника, имеющего обязанности более серьезные, чем наблюдение за позой стрелка… Конечно, при мирном маневрировании следует поправлять ошибки… но и это следует делать осторожно, предлагая поправку как совет лучшего, но отнюдь не выговор за упущение» [62, с. 99]. Такое блестящее рассуждение украсило бы и современные уставы.

Внимание к развитию в солдате сметливости, красной нитью проходящее через все страницы устава, отразится потом в «Офицерской памятке» М. И. Драгомирова: «…масса же сильная в мысленной работе, всегда будет бить ту, которая в этой работе слаба» [88, с. 22]. Великие реформы ознаменовали постепенное прозрение командного состава и трудное до сих пор для многих военных руководителей понимание простого факта, что «прошло то время, когда думали, что солдат тем лучше, чем он деревяннее» [88, с. 18].

Это же внимание к военному делу, а не к его парадной видимости было характерно и для «Воинского устава о строевой кавалерийской службе», вышедшего в один год с пехотным уставом. В его чеканных фразах, кажется, возрождался пафос наставления «О службе кавалерийской» (1797): «Должно иметь постоянно в виду, что во всех случаях стремительность атакующей кавалерии сообщает силу удару, возвышает дух атакующей кавалерии и отнимает смелость у неприятеля. Всякое же замедление или сдерживание хода, выказывая как бы нерешительность с нашей стороны, пагубны для успеха» [73, с. 107]. «Наставлению» (1770) П. И. Панина действовать в конном строю преимущественно белым ружьем вторит часть, посвященная эскадронному ученью: «По малой действительности пальбы с коня, удар холодным оружием составляет главное и даже можно сказать единственное средство, которым располагает кавалерия для нанесения вреда противнику» [72, с. 83].

В устав впервые вошли главы, посвященные наездничеству и вольтижировке, обеспечивающие умелые действия одиночного всадника в рассыпном строю. И здесь наметилось возвращение к воспитанию у кавалериста храбрости и суворовской надежности на себя: «Обучающие с первых уроков должны обратить внимание на то, чтобы возбудить уверенность, смелость и соревнование между обучающимися… Никогда не нужно упускать из вида, что безопасность, завлекательность, собственная охота и даже удовольствие суть первые и самые верные условия для достижения успеха» [71, с. 107]. Характерно, что в уставе смогли избавиться от страдательного залога, довлевшего в отечественной педагогике вплоть до последнего времени, когда сочли необходимым, подчеркивая активную роль всех субъектов образовательного процесса, перейти от пресловутых «обучаемых» к «обучающимся».

В этой связи можно было уже переходить от внушения, неразрывно связанного с управлением волей солдата, к формированию у него убеждений, осознанных на твердом понимании и расчете, в основе которого лежал все тот же суворовский глазомер, например, что «пехоте нелегко попадать в кавалерию, быстро несущуюся. Дальние прицельные выстрелы ее в таком случае бывают неверны, а прямых выстрелов она не успеет сделать более одного, как головной эскадрон будет уже в каре» [73, с. 111]. Какая великолепная уверенность, что никакой непреоборимый отпор не сможет сдержать нашу смело врубающуюся во вражеские ряды кавалерию!

В Русско-турецкую войну (1877–1878) воспитанные на этом уставе лейб-гусары лихо перескакивали через траншеи противника при Телише (1877), совсем как стародубовские карабинеры при Рымнике. В руках умелого командующего русская кавалерия оказывалась способной и на дерзкие операции, как дивизия генерала Струкова, рейдом на Адрианополь приблизившая победное завершение войны.

Воинские уставы периода заката империи

Появление новых уставов после окончания войны, как представляется, было вызвано не сколько сугубо военными причинами, сколько осложнившейся внутриполитической обстановкой после убийства народовольцами Александра II. Курс на сворачивание всего, хоть немного отдающего либеральным духом, взятый его сыном, на деле привел к подавлению всего живого, свежо и оригинально мыслящего. Эта тенденция немедленно отразилась на языке и в духе уставов.

Индикатором перемен может служить описание строевой стойки из «Воинского устава о строевой пехотной службе» (1881): «В строю нужно стоять прямо, но без натяжки, имея каблуки вместе и на одной линии; носки должны быть развернуты на ширину затылка приклада; колени – вытянуты, но не натянуты; грудь и все тело нужно подать немного вперед, не выставляя бедер и не сгибая поясницы; плечи должны быть развернуты и свободно и ровно опущены; руки должны быть опущены так, чтобы кисти были сбоку ляшки, имея пальцы слегка согнутыми и касаясь мизинцем шва шаровар; голову держать прямо, несколько подобрав подбородок; смотреть – прямо перед собою» [119, с. 10–11]. Почти полная копия описания стойки образца 1797 года! Налицо явная тенденция обращения к языку почти вековой давности, что отлично иллюстрирует взаимозависимость общественного сознания и общественной речи. Если сравнить описание стойки по количеству слов с соответствующими местами уставов 1797 и 1862 гг., получится следующее: 117–36–82.
<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
3 из 4