Оценить:
 Рейтинг: 3.6

Алексей Кольцов. Его жизнь и литературная деятельность

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 ... 11 >>
На страницу:
5 из 11
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Мимолетны радости жизни и продолжительны ее горести!

Радость – резвая гризетка,
Посидит на месте редко:
Раз, другой поцеловала,
Да – гляди – и убежала…

А старуха-горе дружно
Приласкает, приголубит;
Торопиться ей не нужно:
Посидеть с работой любит!

Страдание – удел всего живущего. Если кому выпали радости в молодости, то черствая, тяжелая рука времени сомнет эти цветы, и к старости они завянут под холодным дыханием жизни. И чем выше, чем тоньше организация человека; чем значительнее он опередил век; чем замечательнее его нравственные и умственные качества; чем он выше понятий той среды, в которой суждено ему вращаться; чем, наконец, яснее он понимает всю гадость окружающей обстановки и обычаев, с которыми, как привыкший к ярму вол, смирились люди, – тем тяжелее ему, тем печальнее его существование… И благо тем «уравновешенным» людям, которые индифферентно относятся к окружающему и души которых едва касаются впечатления жизни, не затрагивая в ней ничего «святого», потому что этого «святого» там нет…

Наступили и для Кольцова тяжелые дни…

Соловьем залетным
Юность пролетела,
Волной в непогоду
Радость прошумела!

Так он говорил про лучшую пору своей жизни… Но теперь:

Догорели огни, облетели цветы,
Непроглядная ночь, как могила, темна!

Глубокий разлад, таившийся в жизни Кольцова, о котором мы уже говорили, обнаруживался все яснее и яснее. Отвыкнув в столицах, среди интересных и прекрасных людей, действовавших в благородной сфере слова, от мелких забот своей несимпатичной торгашеской профессии, Кольцов начинает довольно брезгливо относиться к ней; а между тем дела в руках старика из-за отсутствия сына, по обыкновению, пришли в беспорядок, и последнему следовало бы тем с большею энергией взяться за них… Он сначала и брался, и поправлял, но делал это уже с плохо скрываемым пренебрежением, что вызывало неудовольствие отца и обостряло отношения его с сыном. Были и еще обстоятельства, отвлекавшие Кольцова как от его торговых занятий, так и от литературы, а именно бесконечные тяжбы, которые ему приходилось вести с крестьянами и лицами других сословий… И какое грустное зрелище представлял поэт в роли сутяжника!

Своих земель для корма скота и посевов у Кольцовых не было, и они должны были арендовать степи у крестьян и соседних владельцев, что и порождало, при непокладистости старика Кольцова, бесчисленные тяжбы. Впрочем, некоторые из этих тяжб возбуждал уже и сам сын. Во многих из них дело, как говорится, было «не чисто», и к чести поэта следует сказать, что он ими тяготился.

Расчеты отца Кольцова на «стишки» сына как на средство обделывать делишки оправдались историей многих из этих тяжб. Знакомые поэта «сиятельные» литераторы снабжали его горячими рекомендательными письмами и лично ходатайствовали как перед местными властями, так и перед столичными, когда дела доходили до Сената и министерств. Многие из рекомендательных писем оказывали желанное действие; но, с одной стороны, покровительство сильных людей приводило к тому, что отец и сын с большею легкостью затевали тяжбы, рассчитывая на могучую протекцию титулованных предстателей, а с другой, – даже эти ходатайства не избавляли поэта от волокиты и часто позорных и тяжелых для его самолюбия сцен.

Всякому известно, какими условиями было обставлено хождение по делам в доброе старое время. Если и теперь еще некоторые из столоначальников воображают себя олимпийскими божествами и наивно полагают, что не они должны служить обществу, а общество создано для них; если вместо того, чтоб облегчать всеми мерами ход громоздкой государственной машины, подобные деятели считают самою главною ролью в этой машине роль тормозов, то про чиновников времени Кольцова и говорить нечего. Сколько унижений приходилось выносить поэту! Чиновники не хотели видеть в нем уже известного народного поэта, песнями которого восторгались Жуковский, князья Одоевский и Вяземский и которому критик Белинский пророчил долговечную славу; для них Кольцов был только «мещанин», обязанный выжидать в передних и выслушивать бесцеремонное «тыканье». Эти обстоятельства добавляли немало горечи в жизнь Кольцова. В письме к кн. Одоевскому поэт рисует, например, такую сцену. Пришел он к управляющему палатою государственных имуществ, Карачинскому, узнать по поводу дела, испытавшего уже всякие мытарства и благополучно разрешившегося во всех инстанциях. Остановка была только за Карачинским.

– Ты зачем? – спросил управляющий поэта.

– По делу.

– Вы плутуете, мошенничаете, шляетесь по всяким местам, а как дело, то и лезете ко мне!

Кольцов объяснил, что вовсе не по «всяким» местам шляется, а был у губернатора, где никому бывать не стыдно.

– Ну и ступай опять к нему! – объявил Карачинский.

Так, ни с чем не раз уходил поэт от управляющего, а дело было важное и крупное. Тогда он обратился к одному знакомому чиновнику, служившему у Карачинского. Тот обещал доложить и сказал прасолу:

– Принеси-ка ему свою книжку: он сам науку любит и знает!

Кольцов отнес книжку. Новое свидание было мягче прежних, но опять вышла запинка.

– Дело придется отослать в департамент! – объявил Карачинский.

– Помилуйте, да ведь мое дело правое: зачем же тянуть?

– Знаю, что правое, да губернатор мне щекотливо написал, пусть нас департамент разберет!

Очень характерная подробность и, может быть, касается не только чиновников того времени. Из-за этой «щекотливости» немало бывает «отписок» и бесплодного бумагомарания.

Много приходилось писать прасолу по поводу тяжебных дел и иногда «коленопреклоненно» благодарить высоких благодетелей. Судебные «закорючки», вызвавшие в 1840 году последнюю поездку Кольцова в столицы, вероятно, немало досаждали знатным покровителям поэта, как это, например, он сам полагает про Жуковского. Надо, однако, правду сказать, письма Кольцова к этим лицам составлены замечательно тактично и умно: в них так переплетаются интересы чисто литературные с предметом просьбы, так прекрасно, хотя и преувеличенно, рассказывается о тяжелых обстоятельствах поэта и его семьи; в них, наконец, сквозит порою так задушевно и сердечно выраженная лесть, что нужно быть очень грубым и жестким человеком, чтобы отказать в просьбах. Но на такое жестокосердие были не способны благодушные корреспонденты мещанина Кольцова, искренно желавшие помочь поэту, которому, как писал он, «хотелось сбросить эту грязь, потому что жить так, как живется теперь, нет уж силы».

Вскоре по приезде Кольцова из третьей (1838 год) поездки в столицы его постигло большое горе. Серебрянский, друг его юности, человек, которого он так любил и которому немало был обязан, давно уже болел чахоткою. Врачи советовали ему уехать из Москвы на родину, – и тут-то поэт оказал действительную услугу своему товарищу, дав ему средства на поездку из столицы и устроив его в слободе Козловке, где жили мать и сестры больного. Но недолго после этого протянул Серебрянский и в конце 1838 года умер.

Хотя у поэта и были размолвки с покойным, но дружба с ним, скрепленная в самую горячую пору жизни, в молодости, имела столько чар, что противостояла всем искушениям, – и прасол искренно оплакивал своего друга. «Серебрянский умер, – пишет Кольцов Белинскому. – Да, я лишился человека, которого столько лет любил душою и которого потерю горько оплакиваю. Много желаний не сбылось, много надежд не исполнилось, – проклятая болезнь! Прекрасный мир прекрасной души, не высказавшись, сокрылся навсегда… Нужда и горе сокрушили тело страдальца… Грустно думать, был некогда, недавно даже, милый человек – и нет его, и не увидишь никогда, и все кругом тебя молчит, и самый зов свидания мрет безответно в бесчувственной дали!..» Затем в другом письме: «Вместе мы с ним росли, вместе читали Шекспира, думали, спорили… И я так много был ему обязан, он чересчур меня баловал… Вот почему я онемел было совсем и хотел всему сказать: прощай! И если бы не вы, я все бы потерял навсегда!»

Мы уже говорили раньше о том, что Кольцов, съездив к «светилам» и гордый своей поэтической славой, не мог избавиться от тщеславных побуждений играть крупную роль в Воронеже среди интеллигенции. Ему хотелось быть там истолкователем и пропагандистом философских идей Белинского и его кружка; но для этой роли не хватало умения, а главное – знаний и образования. Это было мучительно неприятно для поэта при его самолюбии, тем более что окружающие его люди давали иногда очень резко понять всю неуместность принятой им на себя роли. И действительно, должно казаться смешным желание Кольцова, плохо справлявшегося с «абсолютом» и едва понаслышке знакомого с Гегелем, развивать смутно сознаваемые им идеи этого философа об искусстве, жизни, природе и религии. Но что сам Кольцов, не шутя, воображал себя адептом этой философии и с чужого голоса, кстати и некстати, толковал о ее терминах, плохо их понимая, доказывается его письмами, где, например, попадаются выражения вроде «олицетворение мощной воли до невозможности» (из письма к Жуковскому) и др. Всего же лучше на это указывает отрывок из дневника известного профессора Никитенко, который мы приведем здесь. «У меня был Кольцов, – пишет в 1840 году Никитенко, – некогда добрый, умный, простодушный Кольцов, автор прекрасных по своей простоте и задушевности стихотворений. К несчастию, он сблизился с редактором и главным сотрудником „Отечественных записок“ (Белинским– Авт.). Они его развратили. Бедный Кольцов начал бредить субъектами и объектами и путаться в отвлеченностях гегелевской философии. Он до того зарапортовался у меня, что мне стало больно и грустно за него… Неученый и неопытный, без оружия против школьных мудрствований своих наставников и покровителей, он, пройдя сквозь их руки, утратил свое драгоценнейшее богатство: простое, искреннее чувство и здравый смысл…»

Дошло даже до того, что бывшие у Никитенко знакомые заподозрили Кольцова в нетрезвости, чего, конечно, совсем не было.

Разумеется, не много нужно было проницательности, чтобы раскусить, как понимает Кольцов философию, и находить смешною его новую роль в воронежском обществе, где, как мы видели, было немало людей образованных и начитанных. Но, повторяем, немногие свободны от искушений тщеславного чувства. И Кольцов был не прочь выставить себя в качестве философа, близкого друга и единомышленника людей, с которыми он жил в Петербурге и Москве, Такая заносчивость Кольцова, естественно, отдалила от него прежних воронежских приятелей. Некоторые из них, завидовавшие поэту и клеветавшие на него, были сами виноваты в размолвке, но во многих случаях, как, например, в истории разрыва с добрым и симпатичным Кашкиным, его первым учителем и благодетелем, несомненна вина Кольцова; он впоследствии, как мы знаем, даже мелочно отомстил Кашкину, посвятив Серебрянскому стихотворение, которое прежде было посвящено книгопродавцу.

Обиженные заносчивостью прасола местные стихотворцы отплатили ему тонкою местью: они пригласили поэта в свое собрание, где прочитали басню одного из них (Волкова) «Чиж-подражатель». В этой басне, очевидно намекавшей на Кольцова, изображалась скромная птичка, услаждавшая слушателей своим простым чиликаньем;[9 - чириканьем, щебетом (Словарь В. Даля)] но она попала в барские хоромы, где распевали очень ученые птицы. Чиж тоже захотел петь «по-ученому» – и только всех насмешил.

Такие отношения не могли располагать к мягкости ни ту, ни другую сторону, и несправедливо пишет поэт Белинскому про своих прежних друзей: «С моими знакомыми расхожусь помаленьку, наскучили мне их разговоры пошлые… Я хотел с приезда уверить их, что они криво смотрят на вещи, ошибочно понимают; толковал так и так. Они надо мною смеются, думают, что я несу им вздор… Я повернул себя от них на другую сторону… Таким образом, все идет ладно; а то что в самом деле из ничего наживать себе дураков – врагов».

Таким образом, отношения Кольцова с окружающими обострялись, и нам самим приходилось немало слышать от некоторых старожилов-воронежцев о том, что поэт зазнался и обижал своих прежних приятелей. И эти свидетельства вполне сходятся с указаниями из других источников.

Чтобы понять размолвку поэта с отцом, обнаружившуюся в это время с большой силой, нужно иметь в виду суровый характер старика и патриархальные обычаи в его доме. Василий Петрович был настоящим «кремнем». Он не терпел противоречий, а сын часто позволял их себе и даже критиковал действия отца, причем впоследствии обыкновенно оправдывались предсказания молодого Кольцова. Старик не мог легко этого переваривать: «Ты не мешайся в мои дела, не учи! – обыкновенно говорил он сыну. – Ты вот в книжках смыслишь, а тут не указывай!»

Оба с характерами упорными и суровыми, отец и сын не забывали обид. Искры взаимного недовольства глубоко таились в их душах и при случае вспыхивали ярким пожаром. Как отец не щадил сына, так и поэт не жалел отца, причем видел его насквозь. «Он человек простой, – пишет Кольцов про старика Белинскому, – купец, спекулянт, вышел из ничего, век рожь молотил на обухе… Его грудь так черства, что его на все достанет для своей пользы и для торговли…»

Оригинально было отношение старика к дарованию сына: он стал смотреть на это дарование как на доходную статью и хвастался им, он хвалился связями сына с «генералами» и пускал таким образом при случае пыль в глаза гусиновским своим родственникам. Когда в 1839 году сын снова задумался об издании своих стихов, отец явился горячим поборником этого предприятия, но не потому, что оно являлось общественным делом, вкладом в сокровищницу искусства, а потому, что от этого «большой барыш» выйдет. Старик рассказывал в торговых рядах, что сын «написал такой важный песенник, что ему обещают царскую награду и вызывают в Питер… В Питер ехать – много надо денег, но это дело даст большой капитал…»

Так прошло два года. Хотя материальное положение поэта не было плохим, но нравственные дрязги, размолвки с окружающими, натянутые отношения с отцом, тяжбы и вся эта борьба в области мелких житейских интересов утомляли душу… Его манил иной мир, – мир, где вращались его литературные друзья.

«Пророчески угадали вы мое положение, – писал Кольцов Белинскому в 1840 году. – У меня самого давно уже лежит на душе грустное это сознание, что в Воронеже долго мне несдобровать. Давно живу я в нем и гляжу вон, как зверь… Тесен мой круг, грязен мой мир, горько жить мне в нем, и я не знаю, как я еще не потерялся в нем давно… Какая-нибудь добрая сила невидимо поддерживает меня от падения. И если я не переменю себя, то скоро упаду…»

Затем, вспоминая о времени, проведенном им среди милых людей в 1838 году, когда его муза была так производительна, он дальше говорит: «А здесь кругом меня другой народ: татарин на татарине, жид на жиде… Судебные дела, услуги, прислуги, угождения, посещения, брань и расчеты, брани и ссоры… И для чего пишу? Для вас, для вас одних, а здесь я за писание терплю одни оскорбления…»

Отчего же Кольцов не разорвал совсем с этою опротивевшею ему обстановкой? Что этому мешало? Многое. Прежде всего, мы не должны забывать, что цитированные выше письма писались в состоянии аффекта, в те минуты, когда грусть подступала высокою волной и когда вдали мерещился снова лучезарный мир столиц… Из каких бы неопределенных элементов ни складывалось чувство любви или – скорее – привычки к родине, это чувство, несомненно, сильно, и с трепетом читаешь письма изгнанников, изнывающих на далекой чужбине по родимой стороне. Но в особенности сильно это чувство в представителях тех кругов общества, которые, так сказать, «насидели» свои места. Только у Чайльд-Гарольдов, испытавших все в жизни, исколесивших с тоскою все страны мира и нигде не нашедших себе приюта, ко всему одинаково равнодушных, – нет родины. Прасол все-таки любил свою родину, и ему нужно было много силы, чтобы оторваться от нее навсегда. Если бы судьба толкнула Кольцова, с его поэтическими стремлениями, в мир торгашей тогда, когда поэту было лет 18–20, то, вероятно, он с ужасом бы отвернулся от такой жизни… Но ему еще с детства пришлось втянуться в эту жизнь; она, по выражению Белинского, украдкою подошла к поэту и овладела им прежде, чем он успел увидеть ее безобразие… Кроме того, Кольцова никогда не покидал здравый смысл и менее всякого другого он способен был питать иллюзии насчет цены своего таланта на житейском рынке… Если еще и в наше время литератор слишком мало и неопределенно получает за свой труд, который не всегда даже прокармливает его, если и теперь писатель во многих случаях наверно может надеяться только на то, что его похоронят с венками, приличными речами и некрологом, то литературные занятия в то время еще менее могли гарантировать успех в материальном отношении. И Кольцов это хорошо видел; он знал, что Белинский – сам Белинский, перед которым прасол безгранично благоговел и которого считал громаднейшею литературною величиною, – не всегда имел уверенность в куске хлеба… Рассчитывать на заработок от стихотворений Кольцов не мог… «Что за них дадут? – писал он о стихах в письме к приятелям, в Петербург. – И что за них буду получать в год? Пустяки: на сапоги, на чай, и только! Талант мой, надо правду говорить, особенно теперь, в решительное время, – талант мой – пустой… Несколько песенок в год – дрянь… Что, если в 40 лет придется нищенствовать?..» А между тем у поэта развилась уже привычка к известному материальному довольству, и для него наступили такие годы, когда человеку, много поработавшему, хотелось бы видеть себя защищенным от нужды в будущем… Кроме того, на Кольцова были переведены все дела и векселя отца на сумму до 20 тысяч рублей, и уже по одной этой причине он не мог бы уехать, так как в тогдашнее время за долги арестовывали, и расправа с должниками была самая бесцеремонная. Все эти обстоятельства, а также и здравый смысл, не покидавший никогда Кольцова, заставили его отказаться от предложения Краевского, сделанного в 1840 году, принять заведование конторою «Отечественных записок» и от другого предложения – управлять книжною лавкою, основанною на акциях.

Кольцов очень обрадовался, когда ему в сентябре 1840 года снова пришлось собраться в столицы. Нужно было опять ходатайствовать по двум крупным тяжбам, и, кроме того поэт сопровождал два гурта быков (300 голов) на сумму до 12 тысяч рублей. Таким образом, поэт с песнями в кармане и в сопровождении стада быков вступил в первопрестольную. Это была его последняя поездка к друзьям. Мы уже знаем, с каким восторгом его ждал и встретил в Петербурге Белинский. От него прасол к декабрю 1840 года уехал в Москву. В Москве поэт прожил около трех месяцев. Самое важное тяжебное дело здесь он выиграл, другое же, менее серьезное, в Петербурге, проиграл. В Москве поэт жил полною жизнью, как бы предчувствуя, что это его последние светлые дни… Он написал несколько стихотворений и отослал их Белинскому. Новый (1841-и) год он встретил у Боткина в шумной и веселой компании с Кетчером, Грановским, Щепкиным, Сатиным и другими.

Прошедший год, тебя я встретил шумно,
В кругу знакомых и друзей! —

говорит поэт об этом радостно встреченном годе.

Но чем дальше шло время, и чем яснее сознавалась необходимость обратной поездки в Воронеж, тем мрачнее и мрачнее становилось на душе у поэта; тем чаще возникал у него вопрос: «Не остаться ли совсем в Петербурге?» Но остаться в столице без всего, начать снова поприще мелкого торгаша или приказчика – эта мысль приводила Кольцова в бешенство. «Он, – рассказывает Белинский, – все надеялся, что отец ему даст тысяч десять на условиях отказа от дома и всего другого наследства и что с этим капиталом он мог пристроиться в Петербурге и вести в нем тихую жизнь, зарывшись в книги и учась всему, чему не успел научиться прежде…»

«Ах, если бы к вам скорее, – писал сам Кольцов Белинскому из Москвы, – если бы вы знали, как не хочется ехать домой: так холодом и обдает при мысли ехать туда, а надо ехать, – необходимость, железный закон!»
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 ... 11 >>
На страницу:
5 из 11