Оценить:
 Рейтинг: 4.67

«Поэзия Армении» и ее единство на протяжении веков

Жанр
Год написания книги
1916
<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
2 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Средневековая армянская лирика создалась и окрепла в эпоху после окончательной редакции «Шаракана», в темные времена XIV века. То была эпоха, когда после 2-тысячелетнего, более или менее самостоятельного, существования армянский народ принужден был уступить натиску врагов, надвигавшихся со всех сторон. Оба центра армянской культурной жизни гибли под ударами монголов. Киликийское царство было на краю падения, и в 1375 г. последний король Киликийского царства, Левон VI, был захвачен в плен мусульманами. Оплот независимости армянского народа рушился: «окно в Европу» было вновь наглухо заколочено. В то же время на севере, как яростная буря, ломавшая все на своем пути, проходили полчища «железного хромца» Тамерлана, которого армянские летописцы именуют Ленктимуром. Вслед за ними должны были нахлынуть орды турок-османов. Ани был разрушен; города и селения лежали в развалинах; жители разбегались. Подступали века тяжелого порабощения, тем более тяжелого, что господами на этот раз являлись не утонченные, хотя бы и «коварные», византийцы, но персы или арабы, народы, умевшие ценить дары искусства и знания, но дикие турки, чуждые всему, кроме своего слепого фанатизма.

И странно! Именно в эти века в армянской литературе начинает расцветать изысканный цветок чистой лирики. Эпоха была в высшей степени неблагоприятна для всех вообще проявлений литературной деятельности. В то самое время, когда Запад начинал дышать первыми веяниями обновляющего Возрождения, когда в Европе мрачную схоластику прорезывали первые лучи воскресающего античного искусства и оживающей греко-римской науки, когда в средневековое миросозерцание, превыше всего ставившее умерщвление плоти, проникало сияние эллинской жизнерадостности, – в это самое время Армения силою вещей была отброшена к самым черным дням эпохи переселения народов, ко дням Аттилы и вандалов. Как в самое раннее средневековье, в Армении той поры литературе и науке приходилось ютиться и укрываться по уединенным монастырям; совместная литературная деятельность сделалась почти невозможной, литературное общение – крайне затруднительным. Самое образование, которое еще недавно стояло так высоко в академиях Кили-кийского царства и в школах царства Багратидов и князей Долгоруких, – было едва ли не уничтожено, так что писателям трудно было даже рассчитывать найти читателей своим произведениям. И. действительно, многие отрасли литературы склонили головы перед такими неодолимыми препятствиями, под такими жестокими ударами. Крайне уменьшилась деятельность переводчиков; остановились научные изыскания; история ограничивалась немногими, так сказать, только необходимыми созданиями; даже литература церковно-догматическая значительно обеднела. И только для лирики наступила эпоха нового расцвета, богатой и щедрой жатвы того, что было посеяно предыдущими веками. И, конечно, именно этими долгими веками культурного развития, напряженностью их духовной жизни объясняется этот блестящий расцвет самого благородного, самого утонченного, самого хрупкого из всех земных искусств, – чистой субъективной лирики.

Лирика армянского средневековья есть высшее и наиболее самостоятельное создание армянского народа в области поэтического творчества. От европейской поэзии армянская средневековая лирика не стоит почти ни в какой зависимости. Да и что могла дать лирическому творчеству западноевропейская поэзия XIII–XIV bb., еще только зарождавшаяся во всех странах, не исключая и передовой Италии? Несколько большему могла научить поэзия так называемых восточных народов – арабов, персов, – которые издавна культивировали чистую лирику. Указывают на различные заимствования армянских поэтов у своих восточных соседей, особенно в области формы. Так, напр., армянские средневековые поэты охотно строят целое стихотворение на одной рифме, как арабские; на все лады воспевают розу и соловья, как персидские; пользуются характерными особенностями стихотворной формы «газели» и т. п. Однако уже у поэтов предыдущего периода, у Григория Нарекского, как у гимнотворцев «Шаракана», мы находим и изысканное построение строфы, и многократное повторение одной рифмы, и особенно – глубокую игру внутренними созвучиями, ассонансами и аллитерациями, все то, что обычно считается заимствованием. С другой стороны, армянские поэты безусловно внесли в поэзию новый дух, отличный от господствующего духа характерно-«восточного» творчества: отвергли безудержную цветистость, необузданное накопление красок и безграничное нагромождение образов, что составляет необходимое свойство восточной поэзии. Вот почему за последние годы в науке выдвигается мнение, что армянская поэзия гораздо менее подвергалась прямому влиянию Востока, нежели думали раньше, что весь культурный мир Передней Азии, в том числе и армяне, совместно работали над созданием того стиля, который стал характерным как для лирики арабов и персов, так и для поэзии армянского средневековья.

Но можно оставить в стороне эти нерешенные вопросы о степени влияния одной литературы на другую. В конце концов это не так важно, ибо никакое благодетельное «влияние» не может создать искусства там, где нет его зерна. Как ни удобрять и ни поливать землю, на ней не всколосится нива, если в почву не были брошены нужные семена. Века культурной эволюции бросили такие семена в душу армянского народа, и в средние века этот сев всколосился, созрел и дал плод в десять раз и сторицей. Сияющая всеми семью цветами радуги, переливающаяся блеском всех драгоценных каменьев, благоуханная, как полевые цветы и как изнеженные ароматы, то лепечущая, как лесной ручей, то рокочущая, как горный поток, знающая усладительные слова нежной любви и обжигающие речи торжествующей страсти, всегда стройная, гармоничная, умеющая подчинять части общему замыслу, – средневековая армянская лирика есть истинное торжество армянского духа во всемирной истории. Длинный ряд поэтов, преемственно сохранявших традиции своих предшественников, постепенно вносивших новые элементы в содержание и неустанно совершенствовавших технику, идет от XIII до XVI в. – эпохи высшего расцвета средневековой лирики, которая затем частью замирает в созданиях XVII в., частью перерождается в песни ашугов.

Средневековая лирика тесно связана с религиозной поэзией предыдущего периода и вырастает из нее. На рубеже стоит творчество Иоанна Ерзынкайского, гимны которого нашли себе место в «Шаракане», а дидактические стихотворения уже характеризуют переход к поэзии свободной, в которой поэт говорит обо всем, что непосредственно волнует его в современности. Но еще отчетливее сказывается это в творчестве поэта, жившего одновременно с Иоанном Ерзынкайским (ум. в 1326 г.), и известного под псевдонимом Фрик (XIII–XIV вв., ум., м. б. в 1330 г.). Кто именно был Фрик, пока не выяснено. Есть мнение, отожествляющее его со священником по имени Хачатур Кечареци, который жил в ту же эпоху и также писал стихи; ныне это мнение оставлено. С именем Фрика дошел до нас ряд стихотворений, которые еще не все изданы. Написаны они частью на классическом грапаре. частью – с примесью форм разговорного языка того времени. Последнее – употребление общепонятного языка, вместо того, на который 8–9 столетий назад было переведено Святое писание и который уже стал «мертвым» для новых поколений, – составляет характерную черту отличия «средневековых лириков» (термин, конечно, условный) от «религиозных поэтов» предыдущего периода.

Поэзия Фрика – еще дидактична, но уже смело подступает к самой жгучей современности. Подхватывая то течение поэзии, которое отразилось в «Элегии на взятие Эдессы» и в исторических рифмованных хрониках, Фрик в своих стихах говорит обо всем том, что видел своими глазами, как непосредственный наблюдатель о событиях своего века, своего времени, своих дней. Во многих отношениях поэмы Фрика можно назвать сатирами в лучшем смысле слова: поэт с горечью изображает те отрицательные стороны жизни, какие подметил (напр., в приведенных у нас двух стихотворениях). Но Фрик и в другом отношении порывает с традициями своих предшественников. «В то время как большинство древних армянских писателей. – говорит А. Чобаниан, – приписывало, следуя примеру библейских пророков, бедствия, постигавшие Армению, наказанию за их грехи, Фрик восстает против самого Господа Бога и жалуется на его несправедливость по отношению к армянскому народу». Поэт как бы начинает грозную тяжбу с создателем, обвиняя в неправедном суде и его, и самую сущность вещей, судьбу (стихотв. «Колесо судьбы»). Дух свободной критики впервые загорается в этих стихах армянского вольнодумца XIV в. после той догматической покорности воле Божией, которой проникнуты стихи гимнотворцев «Шаракана».

В стихах Иоанна Ерзынкайского и Фрика армянская лирика освобождается от уз церковности и библейских образов. Оставалось сделать один шаг, чтобы перейти к чисто субъективной лирике. Этот шаг и делает младший современник Иоанна и Фрика – Константин Ерзынкайский (родившийся в конце XIII и скончавшийся в середине XIV века). О жизни его мы почти ничего не знаем, и из его произведений дошли до нас только стихи. Тем не менее, в истории армянской поэзии Константин Ерзынкайский должен занять одно из самых почетных мест. Он, между прочим, решительно отказался от классического грапара и стал писать на народном, живом языке, который с тех пор стал общепринятым языком лирики (так наз. «средний» или «средневековый» армянский язык). Важнее, однако, то, что поэт заговорил не только на языке жизни, но и о самой жизни ближе, интимнее, нежели Фрик. Не поучать, не упрекать, не выставлять неправду в сатире хотел Константин Ерзынкайский, но – излить в стихах свою душу, с ее радостями и печалями. Среди армянских средневековых лириков Константин Ерзынкайский был и первым, кто коснулся мотивов любви, ставших затем одной из господствующих тем армянской поэзии.

В нашем сборнике приведена поэма Константина Ерзынкайского, озаглавленная «Весна». Несмотря на упоминание в первой строфе о благости всевышнего, вся эта поэма исполнена духом почти языческим, дышит необузданным веселием бытия. Аскетический идеал средневековья, взгляд на эту земную жизнь, как на юдоль скорби, уверенность, что радости жизни – скверна и грех, остались где-то далеко позади. По силе, по энергии стиха и языка поэма сделала бы честь любой литературе Западной Европы того века, и Европе даже нечего ей противопоставить. А по духу, проникающему поэму, она всеми своими частями принадлежит великому веянью Возрождения, которое тогда едва занималось над передовыми странами Запада и неведомыми путями было занесено в далекие горы Армении. Поэт рад весне, счастлив ею и не боится, не стыдится выразить в стихах эту свою радость, это свое счастие. «Поэзия Константина Ерзынкайского, – справедливо говорит А. Чобаниан, – не создание богослова, ученого и сухого, но плод вдохновения, непосредственного порыва».

По путям, проложенным Иоанном Ерзынкайским, Фриком и Константином Ерзынкайским, пошел целый ряд поэтов следующих поколений – XIV, XV, XVI вв.: Аракел Багешский, Мкртич Нагаш, Кэробе, Ованнес (Ерзынкайский), Ованнес Тылкуранский, Саркаваг Бердакский, Григорий Ахтамарский, Газарос (Лазарь) Севастийский, Нерсес архимандрит и др. Поэзия их только за последние годы обратила на себя внимание исследователей, так что создания средневековой армянской лирики еще далеко не все изданы, собраны и изучены. Разумеется, не все названные поэты обладали равным поэтическим дарованием: одних должно поставить выше, другим отвести более скромное место. Но вся эта поэзия объединена тем же духом, сходной техникой стиха, одинаковыми или похожими формами, в которые выливалось творчество поэтов. В то же время в ней нельзя не отметить определенного поступательного движения, развития, которое вело к совершенствованию техники и к углублению тем. Зерна, брошенные зачинателями средневековой лирики, все принялись и дали ростки. Заимствуя у своих соседей – персов и арабов – некоторые темы и некоторые приемы их разработки, армянские поэты шли своей дорогой, продолжая дело двух Ерзынкайских певцов и, частью, желчного Фрика.

Определенно «восточный» колорит имеет поэма Аракела Багешского (поэта последних десятилетий XIV в.), который изложил стихами диалог между розой и соловьем. Очень возможно, что Аракел Багешский был не первый среди армянских поэтов, избравший такую тему, позднее же целый ряд лириков варьировал ее то ради красочности самих сопоставлений, то влагая в слова диалога аллегорическое содержание. Одна из известнейших поэм такого рода принадлежит Григорию Ахтамарскому, поэту уже XVI в. Историки литературы давно отметили, что образ соловья, влюбленного в розу, – «испоконвечен» в восточной поэзии. Мы его находим особенно часто у персидских лириков – Джелалэддина (XIII в.), Саади (XIII в.), Гафиза (XIV в.), и мн. др., также у арабских и турецких (позднее). Подражал ли Аракел Багешский какому-либо определенному образцу или воспользовался популярным сюжетом как общим достоянием (как им воспользовался, напр., в русской поэзии в XIX в. А. Фет в диалоге «Соловей и Роза»), пока не выяснено. Несомненно, однако, что армянский поэт внес в поэму и свое, хотя бы в заключительных строфах, где истолковывает диалог аллегорически: соловей – это Архангел Гавриил, роза – Богоматерь, царь – Христос. Но и помимо этого внешнего добавления в армянской поэме есть особая сдержанность, которой чуждались чисто-«восточные» поэты. В нашем сборнике стихотворение Аракела Багешского дано в отрывках.

Иной характер имеет лирика Мкртича Нагаша – поэта следующего поколения. Мкртич Нагаш родился, вероятно, в самом конце XIV в., т. е. на столетие позже Ерзынкайских певцов и Фрика и на несколько десятилетий позже Аракела Багешского. Достоверно известно, что Мкртич Нагаш был посвящен в епископы в Сисе в 1430 г.; смерть поэта относят, предположительно, к 1470 г. Известен Мкртич Нагаш также как художник (самое его имя, Нагаш, по-персидски, значит «живописец»), его кисти приписывается много миниатюр в рукописях того времени, и он считается основателем особой школы в миниатюрной живописи. Эпоха, когда жил Мкртич Нагаш, была из числа самых тягостных: он пережил эпидемию моровой язвы, опустошившую Армению, и не менее губительное нашествие Джахан-хана. В этих событиях поэт-епископ принимал близкое участие, всячески стараясь облегчать бедствия населения: посещал больных, выкупал пленных и т. п. Но, исполняя свой долг епископа, находил время и для занятий искусством.

Поэзия Мкртича Нагаша во многом подхватывает мотивы Фрика. Но за сто лет, прошедших с его дней, отношение всей Армении к переживаемым ударам изменилось: при Фрике еще была жива память о самостоятельности предшествовавших веков; при Мкртиче Нагаше мусульманское иго уже стало вековой традицией, рана оскорбленного национального самолюбия, конечно, не зажила, но временно затянулась. Поэтому не только личными особенностями двух поэтов надо объяснять различие их поэзии. Мкртич Нагаш, и в своей общественной деятельности выделявшийся добротой, кротостью, готовностью помогать несчастным, перенес и в поэзию мягкость своей души. Развивая темы Фрика, он не возобновляет его дерзостного спора с творцом, но с тихой грустью призывает покориться неизбежному. Поэмы Мкртича Нагаша, менее блестящие, менее разнообразные, нежели стихи некоторых других поэтов средневековья, все проникнуты глубоким чувством, и его религиозность выражается интимнее, нежели у первых гимнотворцев, и в образах более реалистических. В этом и значение лирики Мкртича Нагаша как нового этапа в развитии армянской поэзии. В нашем сборнике дано одно из характернейших стихотворений Мкртича Нагаша – «Суета мира».

Мотивы страстной любви, впервые затронутые в лирике Константином Ерзынкайским, были подхвачены в XV в. целым рядом поэтов. Эта вечная тема поэзии, быть может, всего более отвечает самой сущности лирики, искусства, запечатлевающего переживания личные, субъективные, а что сильнее волнует душу, нежели любовь? Расцвет лирики всегда совпадает с культом поэзии любви; так было и в Армении. Наиболее яркие стихи на эту вечную тему в XV в. писались двумя поэтами, которые оба носили имя Иоанна, – один Ованнес Тылкуранский, другой – просто Ованнес или Оаннес (может быть, также из Ерзынкайских монастырей). Ованнес Тылкуранский жил во второй половине XV в. и был уже в преклонных годах католикосом в Сисе, от 1489 по 1525 г. Кроме любовных песен, от Ованнеса сохранились стихи дидактического характера, поучения о страхе смерти, о вреде вина, о ложных друзьях и т. п. Известно, что еще при жизни Ованнес Тылкуранский пользовался как поэт высоким уважением современников. Мы даем одну из его песен любви, в которой лишь последняя строфа обличает в авторе его духовный сан.

Дата жизни другого Ованнеса неизвестна: вероятно, он жил также в XV в., если не в конце XIV в. Дошло до нас лишь одно стихотворение Ованнеса, но этого достаточно, чтобы сохранить за поэтом самостоятельное место в истории лирики. В Ованнесе нет мудрой рассудительности Нагаша: он весь – порыв, страсть, пламя. Но стихотворение Ованнеса вскрывает такие глубины чувства, которые стали широко доступны поэзии лишь в наш век. Смело можно сказать, что этот, мало кому известный Ованнес, быть может, простой монах, затерянный в армянском (думают: Ерзынкайском) монастыре XIV или XV в., писавший почти без надежды на читателя, – в выражении своего чувства во многом опередил всю современную ему поэзию на 2 или 3 века. Таких криков подлинной страсти нет ни в сонетах Петрарки, жившего на столетие раньше, ни в любовных песенках Ронсара, писавшего, вероятно, на столетие позже. Стихотворение Ованнеса (повторяем, единственное сохранившееся, воспроизведенное у нас) заканчивается примирительным аккордом. Но не это важно: важно, что поэт нашел такие признания («О, сердце ты мое сожгла…» и т. д.), которые вполне понятны стали лишь в наши дни, после того, как дали свои откровения и Альфред де Мюссе, и Гейне, и Бодлер…

Высшего своего расцвета средневековая лирика достигла в XVI веке, в котором ее наиболее характерным представителем явился Григорий Ахтамарский. Полагают, что он родился на острове Ахтамаре на Ванском озере, по-видимому, в самом конце XV в., был членом местной духовной общины и позднее стал Ахтамарским католикосом. Поэт сам указывает, что одно из его стихотворений написано в 1515 г.; с другой стороны, он был современником католикоса всех армян Михаила I (1547–1574 гг.); таким образом, жизнь Григория Ахтамарсксго падает, приблизительно, на годы 1500–1575. Известно, что положение армянскою народа в эту эпоху не только не улучшилось сравнительно с предшествующими, но, если то возможно, стало еще более невыносимо. Посольства армян к государям Европы, в частности в Венецию, к папе, к императору Германии (1547–1550 гг.), не имели существенного успеха, а, напротив, вызвали озлобление в мусульманах. Персы жестоко опустошали армянские области, а турецкие войска, выступившие против персов, продолжали эти опустошения. Некоторым утешением в этих бедствиях могло служить лишь зарождение в европейских армянских колониях первых культурных начинаний: в 1512 г. была напечатана первая книга на армянском языке; в середине века под руководством католикоса Михаила основана первая армянская типография в Венеции, перенесенная затем в Константинополь. То были первые, слабые ростки грядущего обновления.

При таких тягостных обстоятельствах местной жизни должен был действовать и творить Григорий Ахтамарский. Мы ничего не знаем о других его литературных трудах, кроме стихов, но сохранившиеся его поэмы (общим счетом около 20) показывают в нем, кроме вспышек поэтического гения, незаурядное литературное дарование. Поэмы Григория Ахтамарского всегда глубоко задуманы и, по общей концепции, по стройности выполнения, принадлежат к числу замечательнейших в средневековой лирике. Однако эта стройность плана и затем христианские идеи, вплетаемые поэтом в стихи, – это все, что взял от Запада поэт, всю жизнь проведший в глубине армянского монастыря. Образы, сравнения, весь дух поэзии у Григория Ахтамарского – вполне восточные. Восточным колоритом окрашена его «Песня об одном епископе» (которую мы даем в выдержках согласно с переводом К. Костаньянца), вариант жалоб Фрика на несправедливость судьбы. Еще более «восточным» характером отличается «Песня» (также переведенная нами), в которой поэт, прославляя свою милую, подыскивает десятки ярких уподоблений, сравнивая ее с солнцем, луной, утренней звездой, с драгоценными каменьями, с благоухающими деревьями, с блистающими цветами, со всем, что прекрасно в мире. Эта пышная поэма, насыщенная напряженностью страсти, по-восточному цветиста и сама похожа на горсть самоцветных каменьев, отливающих всеми цветами радуги. Духом восточной поэзии проникнуто и третье стихотворение Григория Ахтамарского, включенное в наше собрание, – «Песня о розе и соловье».

К XVI в., вероятно, относится и поэзия Наапета Кучака. Теперь установлено, что он не имеет ничего общего, кроме имени, с тем поэтом Кучаком, который жил в начале XVI в. в области Вана; Наапет Кучак, по-видимому, был родом из окрестностей Акина (Эгины), так как стихи его по языку, по складу, по отдельным выражениям близко напоминают местные народные песни. Но кто бы ни был исторический Наапет Кучак и на какие бы годы, точно, ни падала его жизнь (во всяком случае, он жил в конце средневековья), – стихи его остаются прекраснейшими жемчужинами армянской поэзии. Среди всех средневековых лириков Кучак выделяется непосредственностью и безыскусственностью своих вдохновений. Это, между прочим, даже подало повод к мнению, что Кучак был только собирателем народных песен, тем более, что в его стихах встречаются мотивы и целые стихи, бесспорно принадлежащие народной поэзии. Такое мнение опровергается, однако, явным оттенком некоторой книжности (ее в дурном смысле слова), лежащим на других стихах Кучака: он мог пользоваться народными песнями как материалом, но многое обрабатывал самостоятельно и своеобразно.

Литературное наследие Наапета Кучака сравнительно богато. До нас дошли от него: гномические отрывки, обычно – четверостишия, песни любовные и ряд трогательных песен изгнанника. Гномы Кучака представляют характерные образцы восточной мудрости. Большею частью, это – те же мысли, воплощенные в сходные символы, какие находим мы в поучительных стихотворениях персидских поэтов: о непрочности житейских благ, о гибельности лжи, о предпочтительности молчания и т. п., – но все это овеяно христианским отношением к миру. Несколько гномических четверостиший Кучака приведено в нашем сборнике. Представлены в нем и песни изгнанника Кучака, – в популярном стихотворении о журавле («Крунк», – впрочем, принадлежность этого стихотворения Кучаку оспаривается). Однако самое драгоценное среди созданий Кучака – его любовная лирика. Его стихи о любви все очень невелики по размерам, часто вложены в форму четверостишия, этого «сонета Востока», как давно было сказано. Чисто восточным колоритом отмечены и образы Кучака, – яркие, блистательные, порой преувеличенные и неожиданные. В стихах чувство страсти преобладает над чувством духовной любви, – тоже черта, роднящая Кучака с восточной поэзией. Но его сила и его очарование – в глубокой искренности его стихов. Это не искусственные рассуждения на избранную тему, не теоретическое или аллегорическое воспевание некоей «милой», которой, может быть, и не существует в мире. Нет, стихи Кучака – свободные излияния души, признания в том, что поэт действительно изведал, записанные по мере того, как их подсказывала самая жизнь.

А. Чобаньян, у которого мы заимствуем некоторые черты этой характеристики, проводит параллель между поэзией Кучака и стихами наиболее прославленных поэтов Востока. Лира Саади, Гафиза и даже Омара Хайама служила царям и вельможам; эти поэты были придворными, и их поэзия отзывается двором, блестит дворцовым лоском. Этого нет в простых песнях Наапета Кучака. Он независим в выражении своих чувств; он ближе к уличной толпе, нежели к дворцовым ступеням; его голос звучал не для «сильных мира сего», а в народных собраниях. Единственный султан, перед которым Кучак склонял голову, была его вечная и властная повелительница – любовь. А. Чобаньян предпочитает сравнивать Наапета Кучака с поэтами XIX века, с Гейне и Верденом, и это справедливо. В XVI веке Кучак дал в своей поэзии образцы истинной лирики, в том смысле, как это слово мы понимаем теперь, – поэзии интимной и свободной, личной и ставящей себе лишь одну цель: выразить чувство, владеющее поэтом в данный миг.

4

XVII век был эпохой, когда армянская средневековая поэзия замирала. Все безотраднее становилось положение Армении; лучшие силы страны покидали ее, – искали приюта на чужбине. Вырастали и крепли армянские колонии, где должна была зародиться новая жизнь, засветить новое армянское Возрождение. В пределах же древней Армении, опустошаемой, систематически обезлюдиваемой политикой султанов и шахов, почти не оставалось места для литературной работы. И все же за стенами монастырей находились трудолюбцы, которые брались за перо, чтобы переписать рукописи более счастливого прошлого и чтобы продолжить работу своих предшественников. В частности, не замолкал и голос поэзии. Несколько поэтов-монахов выступило в Армении именно в XVII в., и бодрые звуки их поэзии служат лучшим доказательством той силы народного духа, которую не могли сломить никакие испытания.

На самом рубеже века стоит Иеремия Кемурджиан, родившийся в 1600 г. То был довольно плодовитый писатель, много переводивший с латинского и греческого, писавший также по вопросам богословским, автор «Истории Оттоманской империи», армянской истории (современные ему события), географии и мн. др. сочинений, написанных на классическом грапаре. Между прочим, Кемурджиан писал также по-турецки и подарил турецкой литературе перевод отрывков из истории Моисея Хоренского. Но, несомненно, Кемурджиан был и поэтом. Кроме стихотворной «Истории Александра», он написал ряд лирических стихотворений, по-армянски (на народном языке) и по-турецки. В своей поэзии Кемурджиан продолжал традиции средневековой лирики, и в его стихах слышен подлинный голос души. Особенность лирики Кемурджиана состоит в том, что славит она преимущественно чувство разделенной любви, радость не только любить, но и быть любимым. Одно из таких стихотворений воспроизведено в нашем сборнике.

Значительнее и оказала большее влияние – поэзия Нагаша Ионатана (или Овнатана), который жил уже в конце века и умер в 1722 г. Ионатан, как и Мкртич, был художник, чему оба и обязаны одинаковым прозвищем: Нагашу Ионатану принадлежат прекрасные фрески в Эчмиадзине. Песни Ионатана все славят любовь и проникнуты какой-то особенной солнечностью. Местами в них чувствуется как бы легкая ирония, словно сам поэт чуть-чуть улыбается над уже изжитыми формами средневековой лирики; но все же в этих песнях столько ликования, такие смелые реалистические штрихи, что они захватывают читателя непобедимо. По приемам творчества этот поэт-монах почти вполне совпадает с той народной поэзией ашугов, которая в ту эпоху начинала получать широкое распространение в Армении. Нагаш Ионатан один из последних поэтов-монахов и один из первых поэтов-ашугов. В этом – историческое значение его поэзии, которой в нашем сборнике мы даем три образца: три «песни любви».

Но уже на смену умиравшей монастырской поэзии выступала поэзия ашугов. Народные певцы, рапсоды, существовали в Армении с незапамятной древности; об них упоминает еще Моисей Хоренский. Армяне, этот «народ-художник», любили, чтобы все празднества сопровождались песней. На семейных торжествах, вроде свадеб, крестин и т. под., в народных собраниях, просто на базарах и в кофейнях – певцы всегда были желанными гостями. Им уделяли почетное место на пире; их музыкальным инструментам (каманча, саз, тар и др.) отводили почетное место на особой полке; когда раздавалась песня, все смолкали, прислушиваясь внимательно. Издавна существовал и обычай состязания между певцами: ашуги поочередно пели песни своего сочинения, и побежденный, обыкновенно, уступал свою каманчу победителю. Возможно, что многие из песен, сохранившихся до сих пор в памяти народа и относимых нами к «народной поэзии», были сочинены именно ашугами для одного из таких состязаний. Но долгое время никто не задумывался над тем, чтобы записать и сохранить эти импровизации. Песни жили только в памяти самого слагателя и тех, кому сам автор передавал их: со смертью этих немногих – песня исчезала, забывалась, за самыми редкими исключениями.

Только в XVIII в. выработался новый тип ашуга-поэта, народного певца, который дорожит своими вдохновениями и хочет сохранить их. Вместе с тем такой ашуг, – до известной степени, конечно, – стал уже человеком книги, т. е. знакомым с поэзией прошлого. Завещая свои стихи будущему, он, естественно, начинал интересоваться прошлым. Наконец, повысились и требования некоторой части народа. От певца стали требовать, наряду с традиционными элементами песни, чего-то большего: оригинальности и строгости формы, глубины содержания. Появились придворные ашуги, певцы, певшие при дворе грузинских царей, где армянский язык получил распространение, рядом с грузинским. Так последовательно, под влиянием роста самих певцов и культурного роста народа, создался тип ашуга-поэта, подхватившего традиции средневековой армянской лирики и поведшего ее дальше, по новым путям. Одним из первых ашугов нового типа был певец Степаннос (живший, вероятно, в XVII в.), песни которого, частью, дошли до нас и который представлен в нашем сборнике одним из своих красивейших стихотворений.

Певцом, вознесшим поэзию ашугов на недосягаемую до него высоту, был Саят-Нова; мощью своего гения он превратил ремесло народного певца в высокое призвание поэта. Можно сказать, что все, что сделали предшественники Саят-Новы, ничтожно пред его подвигом и как бы померкло в лучах его славы. Саят-Нова первый показал и доказал своим примером, какая сила таится в голосе народного певца, – показал, что этот певец не только увеселитель на пиру, но и учитель, пророк, как бы ни казались легкомысленны темы его песен. Саят-Нова воспринял манеру своих предшественников, но придал ей чекан совершенства, и вдруг стало ясно, какое богатство, какая роскошь скрывается в той песне ашугов, к которой многие относились слишком поверхностно. В то время, как умирала монастырская поэзия ученых-монахов, Саят-Нова дал почувствовать, что армянская поэзия жива: она только ушла из монастырских стен в народ и зазвучала в свободных песнях ашугов, распеваемых на базарах, на площадях и на семейных торжествах, в скромных домах простолюдинов.

Саят-Нова наполнил своей жизнью весь XVIII в., так как родился в Тифлисе в 1719 г., а умер (был убит), там же, в 1795 г. Подлинное имя поэта – Арутин; Саят-Нова – псевдоним, означающий, согласно с расследованием Ов. Туманьяна, «царь песнопений» или «владыка музыки» (на языке индустани, который был широко известен в Передней Азии). Отец отдал маленького Арутина учиться к ткачу, но мальчик с ранних лет мечтал стать ашугом: он в свободные минуты убегал слушать состязания певцов и сам учился играть на каманче, на чонгуре и на таре. Рано стал Арутин и сочинять песни, которые распевал сначала в домах родственников, потом – у знатнейших тифлисцев, которые приглашали к себе талантливого юношу. Успех побудил Арутина окончательно отдаться ремеслу певца; он принял имя Саят-Нова и скоро сделался любимейшим ашугом во всем Тифлисе. Сколько можно судить по самым сочинениям Саят-Новы, он успел приобрести довольно обширные познания: в его стихах затрагиваются вопросы довольно сложные, упоминаются различные страны и народы, чувствуются отзвуки поэзии персидской, у которой, между прочим, Саят-Нова заимствовал формы своих песен. Кроме того, Саят-Нова знал много языков; он писал свои стихи не только по-армянски, но также по-грузински и по-турецки; до нас дошло 115 стихотворений Саят-Новы, написанных по-татарски (по-армянски только 46), а грузины считают его своим поэтом.

Дальнейшая жизнь Саят-Новы еще недостаточно исследована. Известно только, что он пользовался покровительством грузинского царя Геракла II, который высоко ценил дарование Саят-Новы и сделал его своим придворным певцом. При дворе грузинского царя разыгрался и основной роман знаменитого ашуга: его любовь к грузинской царевне, которой посвящено большинство его стихотворений. Позднее, уже в немолодых годах, Саят-Нова покинул блестящую жизнь при дворе и вступил в монастырь Сурб-Нишана в Агбаде; это решение поэта связывают со смертью его жены Мармар в 1770 г. В монашестве Саят-Нова принял имя Давида, и, согласно с новейшими архивными разысканиями Ов. Туманьяна, был возведен в сан тифлисского епископа. Этот сан был дан бывшему ашугу католикосом исключительно по настоянию царя. Но и за монастырской стеной епископ Давид не мог победить в себе влечения к поэзии: он продолжал писать стихи и тосковал по публичным состязаниям. Говорят, новый епископ иногда переодевался в одежду ашуга, тайно уходил из монастыря, пробирался в Тифлис и все-таки выступал перед народом как певец. Так, однажды, узнав, что в Тифлисе появился новый ашуг, затмевающий всех других, старик Саят-Нова не устоял перед желанием помериться с ним силами, надел свое старое платье бродячего певца, взял свою каманчу и, явившись на состязание, одержал победу над молодым соперником. Сохранилась переписка, в которой католикос жалуется царю на такое поведение епископа Давида, указывая на соблазн, проистекающий отсюда для народа; престарелому поэту грозило лишение сана, но царь попросил оставить своего любимого певца в покое.

В 1795 году Ага-Махмут-хан персидский обложил Тифлис, и населению угрожала жестокая резня. Узнав об том, престарелый ашуг, он же – епископ Давид, покинул свой уединенный монастырь и поспешил в столицу, чтобы спасти свою семью. Ему удалось удалить из города своих детей в Моздок, где они были в безопасности. Но сам Саят-Нова или не успел уехать, или не захотел покинуть своих сограждан в беде. Как бы то ни было, Саят-Нова был в Тифлисе в тот день, когда город был взят персидским полчищем. Поэт-епископ, вместе с толпой народа, молился на коленях в соборе. Персы потребовали, чтобы все вышли из церкви и приняли ислам. Саят-Нова отвечал одним стихом по-татарски:

Ну храма, нет! но выйду я, не отрекусь я от Христа!

Мусульмане вытащили старика из собора силой и убили его на пороге. Теперь на этом месте поставлена мраморная доска, на которой вырезаны – даты рождения и смерти Саят-Новы и его три стиха:

Не всем мой ключ гремучий пить, – особый вкус ручьев моих!
Не всем мои писанья чтить, – особый смысл у слов моих!
Не верь: меня легко свалить, – гранитна твердь основ моих!

Содержание стихов Саят-Новы на первый взгляд – однообразно; однообразными кажутся и формы его стихотворений. Но какое неисчерпаемое разнообразие сумел вложить поэт в эту кажущуюся однотонность! Он почти везде говорит о любви, но как разноцветны оттенки ее в различных стихотворениях, все эти переходы от тихой нежности к пламенной страсти, от отчаянья к восторгу, от сомнения в самом себе к гордому самосознанию художника! Поистине Саят-Нову можно назвать «поэтом оттенков». Он, в XVIII веке, как бы уже исполнил завет, столетие позже данный Верленом:

Pas la couleur, rien que la nuance![5 - Никаких красок, только оттенки! (фр.) – «Одни оттенки нас пленяют, // Не краски: цвет их слишком строг!» (Перевод В. Брюсова.)]

Да, не надо ярких красок! Истинный поэт дает читателю или слушателю перечувствовать все – лишь силою едва заметных переходов одного цвета к другому. Но как в то же время остры, глубоки и сочны в песнях Саят-Новы эти «оттенки»: их воспринимаем мы как самые яркие цвета, с которыми не могут соперничать никакие мазки менее удачливых (скажем прямо: менее гениальных) поэтов, накладывающих краски слишком густо. Тонкой и нежной кистью живописал Саят-Нова, и тем больше очарования в его всегда пленительных стихах.

Саят-Нова утвердил, освятил для песен ашугов особую форму стихов, приближающуюся к персидской «газели»; после того эта форма стала излюбленной и господствующей у всех певцов. Непременное повторение одного и того же слова (или нескольких одинаковых слов) в конце целого ряда стихов, требуемое этой формой, само уже принуждает поэта искать разнообразия в однообразии. Но в то же время эта форма, почти независимо от поэта, дает особую звучность, углубленную певучесть его стихам. У Саят-Новы соединяется с этим чуткая заботливость вообще о звуковой стороне стиха. Песни Саят-Новы исполнены ассонансов, аллитераций, повторных и внутренних рифм: он один из высших мастеров «звукописи», каких знала мировая поэзия. Вместе с тем он и – дивный эвритмист, умеющий находить новизну напева в общеупотребительных размерах. В этом последнем отношении Саят-Нову можно сравнить в нашей поэзии с К. Д. Бальмонтом. У последователей и подражателей Саят-Новы многие особенности его поэзии выродились в условность: изысканная форма свелась к мертвым повторениям, напевность – к пустой игре звуками, тонкая смена оттенков – к скучной монотонности содержания. Но у самого Саят-Новы все оживлено и одухотворено силой подлинного поэтического гения. Поэт был прав, когда заявлял гордо (это – гордость, создавшая «Памятник» Горация и Пушкина!): «гранитна твердь основ моих!» Хочется верить, что и к памятнику Саят-Новы «не зарастет народная тропа». Такими поэтами, как Саят-Нова, может и должен гордиться весь народ; это – великие дары неба, посылаемые не всем и не часто; это – избранники провидения, кладущие благословение на свой век и на свою родину…

Мощное развитие поэзии ашугов в стихах Саят-Новы, конечно, вызвало к жизни множество последователей и подражателей. Быстро создалась «школа Саят-Новы», и, в сущности, до самых наших дней, армянские ашуги все подчинены его неодолимому влиянию, вращаются в кругу им очертанной орбиты. Вот почему нет надобности ближе останавливаться на отдельных представителях поэзии ашугов конца XVIII и XIX вв. Среди них были певцы талантливые, сумевшие сказать свое слово; немало было среди них поэтов с настоящим даром песнопения, создававших напевные, ласкающие слух строки. Но из пределов, захваченных во владение поэзии ашугов Саят-Новой, никто из них, – как кажется, – не вышел. Все остались талантливыми учениками, – не больше. Добавим только, что число ашугов, т. е. тех из них, которые стали собирать и записывать свои песни, в XIX в. весьма значительно. Эта лирика представляет большой интерес, исторический и эстетический, но мы, в тех общих чертах, которыми характеризуем эволюцию армянской поэзии, принуждены обойти ее молчанием. Те 12 стихотворений Саят-Новы, которые приведены в нашем сборнике, в нашем посильном переводе, дают достаточное представление о различных темах и о характерных приемах поэзии ашугов.

Исключение мы можем только сделать для двух позднейших ашугов, во-первых, – чтобы все же охарактеризовать творчество народных певцов наших дней, а во-вторых, потому, – что у обоих этих поэтов сильнее, чем у других, звучит нечто свое, новое. Мы говорим об ашугах Лункианосе и Дживани. Первый из них, Лункианос, родился в самом конце XVIII в. в Эрзеруме, провел несколько лет в монастыре, потом оказался в Египте, служил секретарем у Ибрагима-паши, но, покинув его, отдался бродячей жизни, полной всевозможных лишений, причем побывал, между прочим, в Петрограде и умер в середине прошлого века в деревне Вареван. Дживани – уже наш современник; он родился в 1846 г. близ города Ахалкалаки, рано сделался бродячим певцом, ашугом, организовал даже целую труппу певцов и пел свои песни с огромным успехом в Александрополе, в Тифлисе, в Баку, в Батуме, в Карее; скончался Дживани в 1909 г. Поэзия Лункианоса замечательна своим мистическим оттенком, мало обычным в песнях ашугов. Поэзия Дживани более разнообразна, разностороння; поэт в своих песнях касался самых различных тем, – из певца любви становился моралистом, воспевал современные ему события, злобы дня и писал застольные песни и т. под. Между прочим, язык Дживани – уже современный литературный язык, и вообще на песнях Дживани сказалось книжное влияние. Среди несомненных подражаний Саят-Нове и некоторым новым поэтам Дживани создал несколько истинно прекрасных стихотворений, которые, вероятно, останутся в армянской поэзии навсегда. Именно такие песни мы постарались воспроизвести в нашем сборнике, так же как и одну из мистических песен Лункианоса.

Но поэзия Лункианоса и Дживани относится уже к следующему периоду. Раньше, чем ашуг Дживани начал слагать свои песни, возникла, выросла и окрепла новая армянская поэзия, – поэзия не народных певцов, но книжная, «искусственная», как обычно (и, конечно, неправильно) ее называют. На Западе, в Константинополе и в европейских колониях армян, и в пределах России, как в армянских областях, прежде всего в Тифлисе, так особенно в армянской колонии в Москве, – началось развитие новоармянской литературы, восстановившей связь армянской литературы с мировой. Выработан был новый литературный язык (точнее: два новых литературных языка или наречия, одно – у западных армян, другое – у русских), и ряд поколений армянских писателей принял на себя трудную, ответственную, но и благодарную задачу, – усвоить армянскому народу все то, что европейские литературы успели свершить за несколько веков, в течение которых Армения была отрезана от общекультурной работы человечества.

История новоармянской литературы есть совершенно особая область знания. Здесь, в этом кратком очерке, невозможно будет сколько-нибудь обстоятельно изложить эту историю и проследить все последовательные этапы ее развития. По многим причинам (в том числе и по недостаточной подготовленности к такой задаче пишущего эти строки) мы должны будем ограничиться лишь указанием на общие черты этого развития и также лишь общими характеристиками наиболее выдающихся деятелей. Притом, внимание мы обратим преимущественно на деятельность поэтов старших поколений, в большей или меньшей степени завершивших круг своего творческого подвига, так как для более молодых писателей, продолжающих идти вперед, изменяться и искать, еще не наступило время истории: их поэзия еще всецело подлежит критике, которой не место в нашем сборнике.

5

Возрождение армянской литературы тесно связано с деятельностью конгрегации мхитаристов, основанной Мхитаром Себастаци (1676–1749) в Константинополе, но упрочившейся в Венеции. Из этой коллегии вышел длинный ряд ученых, писателей и вообще деятелей просвещения.

Мхитаристы издали словари и грамматики армянского языка (древнего), сочинения по истории Армении, переводы классиков европейской литературы на армянский язык и много др. сочинений, оказавших могущественное влияние. Позднее часть мхитаристов основала особую коллегию в Вене и продолжала там ту же полезную деятельность. Из рядов мхитаристов вышли и первые новоармянские поэты, в том числе Багратуни и Алишан. Первый, Арсен Вагратуни (1790–1866 гг.), был представителем лжеклассицизма, еще господствовавшего в его время в европейских литературах. Второй, Геонд Алишан, также не избег этого влияния, но постепенно освобождался от него, что выразилось, между прочим, и в переходе от классического грапара (на котором написаны все более ранние стихотворения Алишана) к новому языку (константинопольскому наречию).

Геонд Алишан (1820–1901 гг.) оставил много ценных научных работ – по истории, археологии, географии и т. под. Но он был и выдающимся поэтом, стихи которого составили в общем 5 томов. В технике стиха Алишан достигал большого совершенства, и его произведения до сих пор сохраняют любовь значительного числа читателей, как искренние и красивые вдохновения. Алишаном написано немало религиозных стихотворений, молитв и гимнов; есть поэмы, посвященные историческому прошлому Армении; есть живые описания природы; особую глубину стихам Алишана придает его трогательная любовь к родине, воспламенявшаяся судьбой поэта, жившего на чужбине. В нашем сборнике Алишан представлен стихотворением «Раздан», в котором «вечная» тема поэзии – возвращение изгнанника в родной край – оживлена и согрета сильным чувством армянина-патриота.

Однако истинными основателями «школы турецких армян» (или константинопольской) в новоармянской литературе должно признать двух поэтов следующего поколения: Пэшикташляна и Дуриана – поэтов, творчество которых уже всецело пользовалось новым языком. Чтобы правильно оценить их деятельность, – так же как и деятельность работавших параллельно с ними зачинателей «школы русских армян», – должно представить себе огромность и трудности выдвигавшихся задач. Предстояло, прежде всего сделав выбор из разнообразных диалектов, выковать новое орудие литературной, в частности поэтической, речи: иначе говоря, – предстояло создать язык: угадать единство в противоречивых элементах народных говоров, приспособить этот язык для выражения всех оттенков утонченной мысли, сделать его пригодным для отражения всех порывов души совершенного человека. Конечно, эту задачу разрешали совместно и прозаики и поэты, но на долю тех, кто писал стихами, выпала наиболее ответственная ее часть: придать языку красоту при сжатости выражений. Рядом стояла другая задача, не менее огромная и не менее трудная: усвоить возникавшей новой армянской поэзии все завоевания европейских литератур, которые к середине XIX века пережили длинную эволюцию, изжив, одна за другой, школы псевдоклассицизма, сентиментализма, романтизма и уже вступив в период господства реализма. В Европе уже были и Гете и Шиллер, и Виктор Гюго и Мюссе, и Байрон и Шелли, не говоря о более ранних творцах: предстояло основные черты созданного ими сроднить и с армянской душой. Наконец, первые новоармянские писатели не имели права быть только художниками: положение родины обязывало их в той же мере быть трибунами, глашатаями полузабытых истин, будить народное самосознание, живить и одухотворять любовь к родному краю, посильно врачевать многовековые раны нации, укреплять в ней силы для борьбы и поддерживать веру в лучшее будущее… Только помня эти великие задачи, из которых ни одной нельзя было пожертвовать, можно справедливо оценить сделанное Пэшикташляном, Дурианом, Патканьяном, Шах-Азизом и др. «зачинателями», сумевшими пребыть и истинными поэтами.

Мкртич Пэшикташлян (1828–1868 гг.) был прямым учеником Алишана, так как воспитание получил в обители мхитаристов. Но в монашеский орден Пэшикташлян не вступил, и потому его жизнь прошла более бурно, подверженная всем волнениям страстей, надежд и разочарований. Во внешнем отношении жизнь Пэшикташляна была полна тяжелых испытаний; между прочим, изведал он и борьбу с материальной нуждой; но поэт не запятнал своего образа никаким угодничеством перед сильными. Он прожил свою жизнь скромно, но с достоинством, работал как учитель и был боготворим учениками, знал неудачную любовь, но нашел утешение в светлой дружбе и, благодаря своему ясному, приветливому характеру, приобрел гораздо больше друзей, ежели противников. Уже при жизни избранные круги общества сумели оценить творчество Пэшикташляна, и в дни его последней, предсмертной болезни множество лиц постоянно осведомлялось о его здоровье, что крайне трогало скромного поэта.

Наибольшую популярность имели трагедии Пэшикташляна, особенно те, сюжет которых взят из армянской истории; несмотря на условность формы, драмы эти имели облагораживающее значение возвышенностью своего содержания. В лирике – лучшие вещи Пэшикташляна те, в которых дышит патриотичное чувство: поэт умел подходить к таким темам не банально и каждый раз придавать своим стихам привлекательность новизны. Но, и как поэт природы, Пэшикташлян имеет право на внимание, так как он ее понимал и любил, «дышал одною жизнью» с ней. Темам любви также отдано значительное место в поэзии Пэшикташляна. Ю. Веселовский в очерке о творчестве Пэшикташляна справедливо говорит, что «поэт обладал необыкновенною способностью соединять в своих эротических стихотворениях восточную роскошь красок с миросозерцанием и духовным миром культурного европей ца». В этом отношении Пэшикташлян являлся истинным продолжателем основной традиции древней армянской поэзии. Остается добавить, что в поэзии Пэшикташляна сказывается влияние Гейне и Мюссе и некоторых других поэтов XIX века и что поэтический язык в его стихах еще носит следы раннего периода своего образования. В нашем сборнике Пэшикташлян представлен восемью стихотворениями, характеризующими его как поэта родины, любви и природы.

Совершенно иного типа была личность Петроса Дуриана (1851–1872 гг.), поэта следующего поколения, умершего почти 20-летним юношей и прорезавшего небосклон армянской литературы как яркий метеор. Родившись в бедной семье константинопольского армянина, учившийся только в народной школе, не имевший никаких покровителей или влиятельных друзей, Дуриан одному себе обязан и своим образованием, и своими успехами в литературе. Страстный, порывистый, но настойчивый, Дуриан всю жизнь боролся, – и с нуждой, и с непониманием современников, и с мировыми предрассудками, свойственными не одним только армянам. Автор ряда драматических произведений, выступавший на сцене и как актер, Дуриан наиболее силен как лирик; но лирика всегда – голос молодости, и ранняя кончина Дуриана не позволяет судить, каким мог бы он стать драматургом, если бы мог творить уже после опыта жизни.

Романтик, и по убеждениям и по природе, Дуриан в своих сравнительно немногочисленных песнях прокричал миру о своей страстной любви к родному народу, о своей вере в самого себя, о своих страданиях, которые были бы страданиями каждого мыслящего человека в окружавшей поэта среде, и, наконец, бросил (в стихотв. «Упреки») свой вызов Богу, несколько романтически-преувеличенный, но захватывающий душу искренностью и глубиной чувства… Юноша Дуриан остается в истории армянской поэзии как яркий, огненный штрих: среди других, более спокойных поэтов он показал, что значит в творчестве «темперамент», сила непосредственных переживаний, часто не только заменяющих «школу», «технику», но безмерно возвышающихся над ними… В этом – историческое значение творчества Дуриана, особенно важное и именно для поэзии «турецких армян», последующие деятели которой порой грешили излишней выдержкой, клонясь к холоду парнассизма и ставя себе идеалом его «непогрешимость». Впрочем, многие стихотворения Дуриана и по форме достигают большой изысканности; особенно же изящно умел поэт строить строфу, в чем учителями ему служили его любимейшие французские поэты: Виктор Гюго и Ламартин. В нашем сборнике мы стремились представить поэзию Дуриана во всех ее наиболее характерных образцах.
<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
2 из 4