Оценить:
 Рейтинг: 0

Жизнь в эпоху перемен (1917–2017)

<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Старший сын Мишка был уже красный командир, однажды появлялся у них – верхом, на взмыленном коне, в шлеме и в кителе с алыми застежками.

Батя побежал на площадь перед церковью, увидел, что разъяренные мужики окружили Ивана Андреевича плотным кольцом – мог бы и не вырваться.

– Мамка зовет! Там Михаил прискакал!

Мужики расступились. Появление Михаила – это серьезный аргумент.

– Ладно! Опосля договорим! – грозно произнес Иван Андреевич и пошел.

Михаила во всей красе отец видел лишь однажды – и не в этот раз, а раньше: они как раз всей семьей растаптывали саман, глину с навозом, чтобы высушить и нарезать кирпичей, сделать пристройку к сараю: еще один теленок должен был появиться. И тут над этой неприглядной картиной (все по колено в навозе) вдруг воспарил Михаил, красавец на гнедом жеребце… но так и не спешился: сказал что-то подошедшему к нему Ивану Андреевичу и стремительно ускакал. Может быть, даже сказал: «Мы отступаем! Беги!»… Не будем заниматься домыслами и рисовать карту военных действий, которую, я думаю, и тогда никто толком не знал… Вернемся лучше к конкретным картинам. Шла война – но дел-то никто не отменял. Высушили саман, нарезали кирпичей. Слепили пристройку… как можно отменить жизнь?

Гражданская война, несомненно, шла, хотя четко разобраться, где кто, людям, живущим в деревне, было нелегко – даже взрослым, не то что детям. Сделаем только один неизбежный вывод: раз Красная Армия была и скакали командиры, то, очевидно, была и Белая?

Ребята поначалу относились к войне как к игре, как к интересному продолжению их детских игр. Сидели в боковом узком проулке, а вдоль главной улицы бил пулемет. Чей? Может, кто-то и знал, но дети не знали. Слышали красивый свист пуль, потом на спор перебегали улицу. Считалось, что пули воду не пробивают – и как только начиналась стрельба, все бежали в реку… Терса – теплая и красивая, я тоже купался в ней, хотя значительно позже.

Еще они ловили пули – вспоминает отец, – когда те, уже на излете, но еще очень горячие, трепыхались в пыли, – и накрывали их ладошкою, как птенцов.

Никакой явственной победы «белых» или «красных» отец не помнит – проносились в пыли отряды и исчезали – захват села их не интересовал. Но стрельбы было много. Пришлось привыкать.

Завтракали, обедали и ужинали во дворе (климат жаркий, степной) – под огромной старой развесистой грушей (я ее видел, застал!) – многие уже засохшие ее ветки были отпилены, торчали сучками. И на них вешали всяческую домашнюю утварь, груша вся была обвешана ими как елка: кувшинами, железными кружками, серпами, шапками. Отец вспоминает, что с детства каждое утро любовался этой красотой. И с наслаждением вешал и снимал с отполированного уже годами сучка маленькую, свою любимую, кружечку. Одно лето, вспоминает отец, трапезы эти протекали под непрестанный свист пуль и снарядов, пролетающих чуть выше головы. По примеру хозяина, Ивана Андреича, было принято никак не реагировать на эти мелодичные трели – и действительно: шарахаться от каждой пули, кидаться наземь – толком и не поешь.

Раз и навсегда была принята одна версия – стреляют вовсе не по ним (что толку-то?) – бьют по отряду, засевшему за рекой, в монастыре – вот по ним и палят! А мы-то с какого боку тут? Разве что совсем дурацкая пуля залетит. Но уж рассчитывать свою жизнь «под дурака» – это совсем несолидно, гораздо достойней не обращать внимания. Отец говорит, что не помнит (да и тогда-то не знал), какой отряд («белый» или «красный») засел в монастыре (говорилось просто: отряд).

Однажды пулей сбило с сучка железный котелок, и он кувыркался, как граната. Все затихли… Потом снова стали есть. Почему Иван Андреевич не воевал? Может, по возрасту? Но скорее, я думаю, и с «красной платформой» он почему-то был не согласен. Он редко когда с чем-нибудь был согласен.

Кто занял после боев село – особо не различали (ведь и в Белой армии воевали в основном мужики), но чувство опасности уже не уходило.

Отец вспоминает похороны: шло все село, когда убили сына одного очень хорошего мужика – семью эту в деревне все любили и уважали. За что убили? Да просто так! Отец с сыном работали в поле – и вдруг чей-то снайпер стал в них стрелять с дальней колокольни. Зачем? А просто так – потому что война и патроны выдали, и надо их потратить. Старший, поскольку воевал на Первой мировой, побежал и упал в канаву, а сын – растерялся, заметался и был убит. И это как-то настроило сельчан вообще против всех, кто стреляет. Какая тут «борьба за справедливость», когда людей убивают ни за что?

Посередине Терсы есть остров, длинный и песчаный, в зарослях ивняка и камыша (я и сам там ходил в свое время). Во время Гражданской войны на нем прятались дезертиры. Не хотели воевать! За «белых» или за «красных»? – а ни за кого!

Кому-то из «сознательных» (к счастью, не Ивану Андреевичу) поручили ловить дезертиров и «доставлять». Ночью кто-то подошел к воротам этого «уполномоченного», окликнул, и когда тот подошел, выстрелили и убили прямо через доски ворот.

Потом началась стрельба на острове – уже свои убивали своих.

Так в Березовке победила революция.

Глава четвертая. Перемены (1920-1922)

Гражданская война вроде бы закончилась, хотя чем – не очень пока было понятно. Вот только монашенки из разбитого монастыря жили теперь в деревне, по семьям. Старшая сестра отца, Анастасия, рассказывала ему потом, что после победы «красных» Ивана Андреевича спрашивали:

– Ну и чего ты нам обещал?

Иван Андреевич пришел в бешенство и решил показать, «чего». В книгах он читал, у того же Кампанеллы, да и у Чернышевского тоже, про «светлые города будущего», где все справедливо и поровну – а тут все как было, так и есть. С несколькими своими сторонниками, впрочем, не такими убежденными, как он, Иван Андреевич составил список членов коммуны, где все будет общее и поровну. И чтобы показать всем пример, пригнал упряжку волов, поставил семейный дом на полозья и отвез его в голую степь, к заброшенному и почти высохшему водоему, и там оставил дом вместе с семьей, а сам вернулся в село – перевозить остальных, записавшихся в коммуну. Но те как-то не спешили.

Мать, Дарья Степановна, была в отчаянии – жить без огорода, без коровы, в засушливой степи, с малыми детьми Таней, Егором, Ниной! Вот куда порой заводят передовые идеи!

К счастью, в этот момент родное село навестил один из старших сыновей – Николай (второй по старшинству после Михаила). Давно уехавший, он учился в городе в экономическом училище.

С ним связана еще одна семейная история. Однажды Иван Андреевич поехал по делам в Елань. Уехал в сапогах, а вернулся – без. Оказалось – встретил там сына Николая, который учился в Елани в училище, но ходил босой. Иван Андреевич, не раздумывая, снял сапоги и отдал ему. И вернулся босый. Вот такой он был бескорыстный идеалист. Всегда действовал импульсивно, в порыве чувств. И был прав: начнешь размышлять, просчитывать, анализировать – и желание что-то хорошее сделать пройдет. Заботился он лишь об общем благе – но не всегда выходило складно.

И вот Николай закончил экономическое училище, вернулся в родное село – и что увидел? Дома нет! Место – это, а дома родного нет. Соседи объяснили. Николай, такой же вспыльчивый и решительный, как отец, нанял у тех же соседей волов и перевез отчий дом вместе с измученными родичами обратно – на берег Терсы, и дети сразу же радостно кинулись купаться. Иван Андреевич хмуро пришел в дом на прежнее место, но ничего не сказал. Тут надо было подумать.

«Светлое будущее» так и не наступало, но «темное прошлое» было уже почти разрушено – с наделами теперь было не разобраться, обещали «землю крестьянам», но – как? Что было делать? Немало мужиков сгинуло в Первую мировую, потом в Гражданскую, некоторые сделали карьеру при новой власти, переехали в Елань и даже в Саратов… а кому пахать? И где пахать? И кому теперь пойдет урожай? Непонятно: чего можно и чего нельзя. Но большевики вскоре показали, чего нельзя. Нельзя жить, как прежде. Троцкий, один из самых радикальных вождей революции, считал крестьянство реакционным классом и повторял, что оно ни в коем случае не должно жить зажиточно, крепкие хозяева слишком самостоятельны, тогда как задача крестьян – безропотно кормить рабочих, передовой класс, отдавая зерно бесплатно. Наступила эпоха «военного коммунизма» (вооруженные отряды увозили из домов все запасы зерна), и начался страшный голод двадцатых годов.

К счастью, мама, Дарья Степановна, мать семейства, женщина твердая и самостоятельная, спасла семью. Иван Андреевич надвигающуюся коллективизацию не поддерживал – эсеры, как бы крестьянские заступники, уже были с большевиками «на ножах». Похоже, ничего хорошего ждать не приходилось, и Дарья Степановна, не слушая его, собрала младших, включая моего отца, и отвезла их к своему родственнику, под Ташкент. Тут уже пригодились возможности другой семьи – Хромкиных, откуда Дарья Степановна была родом. А многие из оставшихся умерли от голода – особенно много поумирало детей.

…Последние свои годы бабушка Дарья провела у своей самой младшей дочки Нины, которая получила высшее образование, как и все ее сестры и братья (кроме самой старшей, Анастасии, которой досталась более тяжкая доля). А Нина (пожалуй, самая красивая из всей семьи, хотя красивы, по-южному, были все) стала главным врачом санатория в Черемшанах, на Волге.

Отец ездил туда, в гости к Нине, уже будучи средних лет, уже не кудрявым, а лысым. Бабушка Дарья, уже почти совсем обездвиженная, но по-прежнему властная, командуя всеми, лежала дома у тети Нины, а та, имея широкий доступ к лекарствам, поддерживала жизнь в Дарье Степановне. Однажды отец, приехав туда, решил зайти в местную парикмахерскую – и войдя туда и сев в кресло перед зеркалом, вдруг увидел, что все застыли в каком-то изумлении.

– Со мной что-то не то? – поинтересовался он.

– То! Самое то! – воскликнула самая старшая парикмахерша. – Если вот вам сейчас повязать платок – не отличить будет от Дарьи Степановны!

Думаю, что если сейчас и мне повязать платок – и меня тоже будет не отличить. Хромкинская порода. Но никого бы из нас на свете не было – если бы не Дарья Степановна и Ташкент!

Глава пятая. Ташкент (1922-1923, 2001)

Я вышел на трап самолета – и сразу почувствовал: Ташкент! Садясь в машину, я заслонился ладонью – такого яркого жаркого солнца, да еще в октябре, я не ожидал.

– Как тут у вас! – восхищенно произнес я.

Встречающие гордо усмехнулись, но ничего не ответили.

Не отрываясь, смотрел я в окно: где-то здесь в двадцатые годы отец мой спасался от голода, приехав сюда с сестрами и матерью к двоюродному ее брату, и вспоминал он Ташкент с восторгом – сказочный город после голодной деревни! И я почему-то сразу почувствовал себя здесь своим и даже счастливым. Наш род южный, степной – и я всегда испытывал счастье, приезжая на юг, и подъезжая к нему – выходил ночью на площадку, открывал на ходу вагонную дверь (тогда это еще было можно) и, зажмурившись, наслаждался горячим ветром, налетавшим рывками, гладившим лицо, треплющим волосы… Первый пирамидальный тополь, скрученный, как знамя, вонзавший в звездное небо тонкую темную пику, дарил счастье.

И здесь стояли они, такие же, туго закрученные, и даже при таком солнце – темные внутри. Отец говорил, что они жили в небольшом домике среди яблонь, слив, абрикосов. Ташкент не только спас их, но и наполнил жизнь незабываемыми воспоминаниями. Даже события тяжелые – теперь уже, через столько лет, казались отцу трогательными…

Однажды, рассказывал он, они все заболели дезинтерией – мой будущий отец и его старшие сестры Настя и Таня. Лежали в комнате, распластанные на матрасах. Было жарко, их тошнило. Окна в сад были распахнуты. А младшая их сестра Нина, веселая и кудрявая, которую болезнь почему-то не брала, сидела у окна на абрикосовом дереве, один за другим ела мягкие желто-красные абрикосы и, смеясь, пуляла в комнату косточки. Отец вспоминал, что они тоже пытались отстреливаться, но косточки из их ослабевших рук не долетали даже до подоконника…

Провожая меня сейчас, он почему-то был уверен, что я найду это место. Горячая его убежденность – отметающая всякие мелкие проблемы, например, незнание точного адреса, передалась и мне. И я был уверен, что найду. Тем более – прилетев сюда! Я так увлеченно глядел в окно, что вроде забыл, с кем и куда я еду. Чуть опомнясь, я улыбнулся людям в салоне и снова повернулся к окну.

Отец вспоминал, как по дороге вдоль арыка (может, как раз по этой, где сейчас ехали мы) гнали овец – тесной, мохнатой, едко пахнущей отарой, которая, как он говорил, не прерывалась несколько суток. Блеянье, глухой дробный топот… иногда поднималась, красуясь завитыми рогами, голова барана, пытавшегося на ходу заскочить на овцу, но сзади напирали другие, и ему приходилось, досадливо мемекнув, скрыться в общей серой массе. Изредка – лишь раз в день – вдоль бесконечного стада овец проносился всадник, в чалме и халате, ни во что при этом не вмешиваясь – овцы шли сами по себе. Отец, еще мальчик, был заворожен этим шествием. Его детский, но уже тогда аналитический, ум находил нечто поразительное в том, что другим казалось привычно-унылым. Поражало его, как двигалась колонна, с одной и той же шириной и скоростью – притом никто колонной не управлял, как она была запущена, так и шла, не сбиваясь и держа скорость и строй. Где же находится то, что управляет колонной и держит ее на протяжении многих десятков, а может, и сотен километров, в порядке? Какие-то таинственные силы управляют миром!

Потом отец увлекся секретами растений и научился ими управлять. Но первое ощущение тайны и глубины жизни он получил, когда стоял здесь. Именно в этот момент «оцепенения», изумления жизнью (которая всем кажется понятной и даже надоевшей, пыльной) – именно тут и родился в нем, наверно, ученый, открывающий новое – в привычном. Стал селекционером, переделывал вроде бы самое привычное, устоявшееся, незыблемое (что как-то даже страшно менять) – просо, рожь, кукурузу. Смело, ничего не боясь, сеял привычное в непривычных условиях, соединял несоединимое – и создавал сорта, более результативные, чем прежде.

А я соединяю слова так, как другие не соединяли, и тоже создал свой «сорт», отличный от прочих. Да – без изменений, без риска, похоже, нельзя! Как отец обрадовался, узнав, что я еду в Ташкент, – надеялся теперь моими глазами снова увидеть все, что так страстно запомнил.

Между тем – пока ничего похожего на его воспоминания не было. Вместо стада овец вокруг были стада машин, пахло бензином. Как я найду то место, даже не представляя, где? Уверенность моя понемногу улетучивалась. Если вдруг не найду его места, отец обидится, раскипятится: такой человек – всегда жаждет невозможного!

Я смотрел на сухую желтую землю, мощные глиняные ограды, за которыми шла неизвестная мне, и поэтому столь манящая жизнь. Махалля! – вспомнил я название: такие вот дома, как маленькие крепости, называются – «махалля», и живет там, как правило, один род, довольно большое число родственников, по своим законам. Ни крохотного окошка, ни щелочки нет в этих могучих глиняных стенах, «дувалах» – и, говорят, лучше и не пытаться проникнуть туда.

Проехали железнодорожный вокзал, заполненную пестрой публикой площадь.

Переболев местной дезинтерией, отец энергично влился в здешнюю жизнь (возраст был такой, когда все интересно!), загорел, надел тюбетейку (многие, вспоминал он, принимали его за узбечонка). Сколько, вообще, отец в своей жизни успел – даже завидно. Может, как раз потому, – пришла мне мысль, – что попал он в «эпоху перемен»? И где-то вот здесь, у вокзала, стоял он с ведром воды и кружкой, и вопил:

– Хал-лодный вода! Хал-лодный вода! Миллион – кружка!

<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3