Оценить:
 Рейтинг: 0

Доктор Гааз

Серия
Год написания книги
2018
<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
2 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
1833 год – отмена «прута»;

1836 год – замена тяжелых кандалов «гаазовскими» – облегченными, обшитыми кожей или сукном; открытие школы для детей арестантов;

1844 год – открытие больницы при Старо-Екатерининском приюте;

1846 год – отмена поголовного обрития ссыльных;

1847–1848 годы – во время неурожая Гааз собирает И 000 рублей серебром на пропитание арестантов;

1829–1853 годы – на средства, собранные Гаазом, выкуплено 74 крепостных; в эти же годы Гааз 142 раза ходатайствует о помиловании осужденных, смягчении наказания и пересмотре дел.

Ну, а характер старого доктора? Когда на пути к доброму делу возникали препятствия, не было силы, которая помешала бы Гаазу вступить в бой…

Однажды на заседании Тюремного комитета он не побоялся резко возразить митрополиту Филарету, в ответ на его фразу «Если человек подвергнут каре, значит, есть за ним вина» воскликнув:

– Да вы о Христе забыли, владыко!

Присутствующие смутились и замерли в ожидании реакции митрополита. Еще никогда и никто не дерзал так говорить с ним, находившимся в исключительно влиятельном положении. Но глубина ума Филарета была равносильна сердечной глубине Гааза. Он поник головой и замолчал, а затем встал и, сказав: «Нет, Фёдор Петрович! Когда я произнес мои поспешные слова, не я Христа позабыл – Христос меня оставил!..» – благословил всех и вышел.

Какой уж тут юродивый или чудак? Тут протопоп Аввакум приходит в сравнение, тут непреклонность Лютера: «На том стою и не могу иначе!»

Что ж, Герцен ошибся? Да, ошибся – в деталях внешних, даже в характере. Но проницательность не изменила великому публицисту: он словно предугадал, как именно будет писаться жизнь Гааза его биографами – все они, начиная с самого замечательного, А.Ф. Кони, и заканчивая новейшими западногерманскими авторами, будут подчеркивать лишь его кротость, лучезарность, искажающие истинные масштабы личности Гааза.

Однако А.П. Чехов разглядел в сложном характере Гааза качества борца, бескомпромиссный протест против устоявшегося общественного правопорядка. В письме А.С. Суворину Антон Павлович, выстраивая ряд лучших людей, идущих впереди нации и поднимающих тревогу при виде несправедливости, ставит Золя, защитника невинно осужденного Дрейфуса, Короленко, спасшего от каторги мултанских крестьян, и доктора Гааза, чудесная жизнь которого «протекала и кончилась совершенно благополучно».

Чудесная, благополучная жизнь, по мнению Чехова, – это понятие особое, и он его разъясняет в том же письме: «… какой бы ни был приговор, Золя все-таки будет испытывать живую радость после суда, старость его будет хорошая старость, и умрет он с покойной или по крайней мере облегченной совестью».

Ф.П. Гааз должен быть счастлив, потому что первейшая основа счастья – единство поступков и совести.

Совершенно особо среди свидетельств русских писателей о Гаазе стоит мнение Л.Н. Толстого; оно выражено скупо и категорично: «Такие филантропы, как, например, доктор Гааз, о котором писал Кони, не принесли пользы человечеству». И еще: «Кони выдумал. Преувеличение, это был ограниченный человек».

Упрек в ограниченности если и применим к нашему герою, то лишь в той степени, в какой можно сказать, что Моцарт был ограничен музыкой, Рафаэль – живописью, Кант – философией.

Возможно, филантропы не принесли пользы человечеству в целом, но Гааз никогда и не ставил себе несбыточную задачу помогать всему человечеству. Мерой человечества для него всегда был живой реальный человек: Сидор Кузьмин, Лейба Кифтор, Бертоломей Гриневецкий и тысячи им подобных.

«Человек большого ума и образования, – писал о Гаазе Н.К. Михайловский, – он, однако, с течением времени пренебрег этою стороной жизни, постепенно превращаясь в одно ходячее сострадание, и лично для себя чрезвычайно просто разрешил трудную задачу филантропии: не мудрствуя лукаво, он помогал ближнему в буквальном смысле этого слова – тому, кто пространственнее ближе, тому, с кем столкнула судьба. Надо сказать, однако, что судьба столкнула его с людьми, нарочито несчастными и нуждавшимися в помощи, – с обитателями тюрем».

3

Именно на таких подвижниках добра и стоит земля, считал Ф.М. Достоевский. Личность Гааза не могла не заинтересовать Фёдора Михайловича. Единственный из великих русских писателей – каторжанин, кандальник, он не мог не задуматься о человеке, которого боготворила вся каторжная Россия. Из Мертвого дома он пишет брату Михаилу: «Брат, на земле очень много благородных людей!» И может, первым в числе их встал для Достоевского Фёдор Петрович Гааз.

Мнение Достоевского о тюремном докторе, по-видимому, сложилось не только на основании рассказов обитателей Мертвого дома. Хотя прямых доказательств их личных встреч у нас нет, но можно установить, что жизненные пути Гааза и Достоевского пересекались.

Прежде всего следует вспомнить, что отец писателя был врачом. Михаил Андреевич Достоевский всего на девять лет моложе Фёдора Петровича Гааза. Эта разница в летах вряд ли препятствовала возможному общению коллег, особенно в ту пору, когда Достоевский работал в Мариинской больнице: он определился в нее в 1821 году на вакансию ординатора уже в зрелом возрасте, имея за плечами службу в славном Бородинском полку и в Московском военном госпитале. В Мариинской больнице Михаил Андреевич проработал до 1837 года, то есть более полутора десятилетий самого активного периода жизни.

Больница на Божедомке (ныне улица Достоевского), получившая наименование Мариинской в связи с тем, что в ее учреждении принимала участие императрица Мария Фёдоровна, построена в 1806 году. Это была особая больница, и предназначалась она специально для лечения бедного люда. Среди консультантов, приглашаемых, согласно уставу, «из посторонних для больницы знаменитейших специалистов», весьма вероятно, был и Гааз – лучший в то время московский офтальмолог.

В небольшой казенной квартире при Мариинской больнице родился в 1821 году будущий писатель. Здесь прожил первые тринадцать лет.

Федя Достоевский, игравший с братьями в больничном саду, неоднократно мог наблюдать, как отворялись чугунные ворота и мимо белокаменных стерегущих львов проезжала карета, запряженная четверкой белых лошадей цугом. Карета останавливалась у широкой лестницы, вбегающей невысокими ступенями к восьми массивным колоннам портика, и из нее выходил солидный господин с густыми волосами, собранными сзади в косу с черным шелковым бантом, в черных же чулках, панталонах до колен и камзоле с кружевным жабо. Встречные низко кланялись господину доктору, привратник, отставной инвалид, распахивал перед ним тяжелую парадную дверь.

На памяти Достоевского-подростка должна была произойти замена богатого выезда на пролетку с колесами, кованными шипным железом, с верхом, обтянутым потертой кожей, запряженную парой кляч, понукаемых кучером Егором. Доктор в то время уже не заплетал косу, а прикрывал поредевшие волосы рыжим париком. Фрак и панталоны изрядно обносились, и только пышное жабо, как всегда, было безукоризненной свежести.

Наблюдательный и любознательный молодой Достоевский должен был обратить внимание на Ф.П. Гааза. Безусловно, он слышал от отца и его приятелей А.Е. Эвениуса и А.А. Альфонского о «святом докторе». Другим источником информации о Гаазе мог быть дядя Достоевского – первостатейный купец Александр Алексеевич Куманин, который вместе с Гаазом в тридцатые годы принимал участие в восстановлении сгоревшей во время наполеоновского нашествия глазной больницы.

Достоевский не мог не знать о докторе Гаазе.

Он думал о нем пристально, и лучшее доказательство тому – роман «Идиот». Роман этот был напечатан в журнале «Русский вестник» за 1868 год. В № 11 журнала имена Достоевского и Гааза стоят буквально рядом: на странице 289-й заканчивается четвертая часть романа, а на следующей странице начинается большой очерк П. Лебедева «Фёдор Петрович Гааз».

Откроем шестую главу третьей части романа «Идиот»:

«В Москве жил один старик, один “генерал”, то есть действительный статский советник, с немецким именем, он всю свою жизнь таскался по острогам и по преступникам; каждая пересыльная партия в Сибирь знала заранее, что на Воробьёвых горах ее посетит «старенький генерал». Он делал свое дело в высшей степени серьезно и набожно; он являлся, проходил по рядам ссыльных, которые окружали его, останавливался перед каждым, каждого расспрашивал о его нуждах, наставлений не читал почти никогда никому, звал их всех “голубчиками”. Он давал деньги, присылал необходимые вещи – портянки, подвертки, холста, приносил иногда душеспасительные книжки и оделял ими каждого грамотного, с полным убеждением, что они будут их дорогой читать и что грамотный прочтет неграмотному. Про преступление он редко расспрашивал, разве выслушивал, если преступник сам начинал говорить. Все преступники у него были на равной ноге, различия не было. Он говорил с ними как с братьями, но они сами стали считать его под конец за отца. Когда замечал какую-нибудь ссыльную женщину с ребенком на руках, он подходил, ласкал ребенка, пощелкивая ему пальцами, чтобы тот засмеялся. Так поступал он множество лет, до самой смерти; дошло до того, что его знали по всей России и по всей Сибири, то есть все преступники. Мне рассказывал один бывший в Сибири, что он сам был свидетелем, как самые закоренелые преступники вспоминали про генерала, а между тем, посещая партии, генерал редко мог раздать более двадцати копеек на брата. Правда, вспоминали его не то что горячо или как-нибудь там очень серьезно. Какой-нибудь из “несчастных”, убивший каких-нибудь двенадцать душ, заколовший шесть штук детей, единственно для своего удовольствия (такие, говорят, бывали), вдруг ни с того ни с сего, и всего-то, может быть, один раз во все двадцать лет, вдруг вздохнет и скажет: “А что-то теперь старичок генерал, жив ли еще?” При этом, может быть, даже и усмехнется, – и вот и только всего-то».

Только всего-то… Тобольский губернатор Виктор Антонович Арцимович однажды, проезжая губернию, встретился со стариком ссыльнопоселенцем. Когда губернатор садился в экипаж, старик вдруг упал на колени. Арцимович спросил, в чем его просьба. «Никакой у меня просьбы, ваше превосходительство, нет, и я всем доволен, – не поднимаясь, ответил старик, – а только… он заплакал от волнения, – только скажите мне хоть вы, – ни от кого я толком узнать не могу, – скажите: жив ли ещё в Москве Фёдор Петрович?!»

В «старичке генерале» читатель, видимо, уже и сам узнал Фёдора Петровича Гааза. А «один бывший в Сибири», я убежден, есть не кто иной, как сам Достоевский. И конечно, он не был бы Достоевским, если бы не закончил рассказ вопросом: «А почем вы знаете, какое семя заброшено в его душу навеки этим “старичком генералом”, которого он не забыл в двадцать лет?»

Вопрос, как почти всегда у Достоевского, капитальный, требующий от читателя настойчивого думанья; вопрос, уходящий вглубь, переплетающийся с другими капитальными вопросами, которые все вместе и создают корневую систему творчества гениального писателя.

Основную же мысль искусства XIX века, а значит, и своего творчества тоже, Достоевский выразил так: «Это мысль христианская и высоконравственная, формула ее – восстановление погибшего человека, задавленного несправедливо гнетом обстоятельств, застоя веков и общественных предрассудков. Эта мысль – оправдание униженных и всеми отринутых парий общества».

Здесь сформулировано то, что Гааз доказал всей своей жизнью. «Любовь и сострадание живут в сердце каждого! – писал он. – Зло есть результат лишь ослепления. Я не хочу, я не могу поверить, чтобы можно сознательно и хладнокровно причинять людям терзания, заставляющие иногда пережить тысячу смертей до наступления настоящей».

Его не смущало, сколь велико число страждущих и сколь малы силы одного человека. Да разве они действительно малы, если вспомнить добрые дела доктора Гааза?! Но ему все казалось мало, он торопился. Он и нам завещал: «Спешите делать добро!» «Добро» здесь означает лишь одно – любовь к людям, и прежде всего к несчастным. Как созвучна заповедь Фёдора Петровича капитальной мысли князя Мышкина: «Сострадание есть главнейший и, может быть, единственный закон бытия всего человечества».

Узнав о смерти Фёдора Петровича, каторжные Нерчинского острога на свои горькие копейки в складчину приобрели икону святого великомученика Фёдора Тирона – на закопченной доске изображение молодого воина с темно-русой бородкой в застегнутом на правом плече синем плаще. Легенда гласит, что он погиб на костре, казненный за проповедь христианства среди товарищей по оружию.

Лик святого Фёдора Тирона, смотревшего с такой же черной доски, был памятен Достоевскому с детских лет – икона и сейчас выставлена в одной из комнат музея писателя. Это, конечно, случайное совпадение. Но не случайно все годы после каторги Достоевский обнаруживает упорный интерес к личности «святого доктора». В черновых набросках к «Преступлению и наказанию» имя Гааза встречается не раз, одна запись заставляет задуматься особенно: «Неужели ж я не могу быть как Гас».

Что же это значит – быть как Гааз, стать Гаазом? А то и значит: считать людей не за «вошь», «процент» или «матерьял», а за ближних своих, братьев. Кажется, мысль проще некуда, но вспомните, через что проламывается к ней Родион Романович Раскольников?!

Задумавшись над переплетением жизни Гааза и творчества (то есть тоже жизни) Достоевского, можно сделать вывод: быть Гаазом для Фёдора Михайловича значило неизмеримо больше, чем быть порядочным, честным человеком. Идеал человечности – вот что значил для писателя Достоевского доктор Гааз.

Тринадцатая страсть

Памяти доктора Бориса Моисеевича Шубина

Не все сущее делится на разум без остатка.

    Гёте

1

– Что есть добро? Что есть добрый человек? Что есть добрые дела?

– Ты меня спрашиваешь?

От удивления Иуда выпустил веревку, она змейкой скользнула через сук засохшей смоковницы, свернулась кольцом у подола синей хламиды. «И глаза у него синие», подумал Пустошин.

<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
2 из 4

Другие электронные книги автора Вардван Варжапетян