Василий Павлович Аксенов
Пора, мой друг, пора


– Мало.

– Слушай, «Гастроном» еще работает. Давай скинемся на полбанки?

– На чекушку пойдет, не больше.

Мы сложились по семьдесят пять копеек, и я побежал в «Гастроном». Бегом я пересек Рыночную площадь, перескочил через металлический барьер и сразу плечом нажал на дверь «Гастронома», которую уже закрывали, выпроваживая последних покупателей.

– Закрыто! – борясь со мной, крикнула из-за стекла тетка в белом халате. – Закрыт магазин, пьяницы проклятые!

– О миссис, гив ми плиз уан баттл водка! – крикнул я.

Она осмотрела меня и пропустила, приняв за иностранца.

– Вас волен зи? – неожиданно спросила она.

– Литтл баттл водка, – беспомощно жестикулировал я и гремел мелочью. – Это есть чекушка.

– Гопник вы самый настоящий, – разгадала меня тетушка, но бутылку все-таки отпустила.

Бегом, с чекушкой в кармане, восторженным и гулким галопом, как в лучшие годы юности, я пересек площадь и ввалился в буфет. Я понимал, что это тоже входит в курс моих дурацких инъекций.

Сережа Югов стоял суровый, ни с кем не разговаривал, ни с кем не общался, хранил верность мне, даже пива не трогал. Еще с порога я подал ему ободряющий знак.

– Давай с пивом сольем, – предложил он. – Крепче ударит.

Действительно, ударило крепко. Сережа поднял свой чемоданчик, и мы вышли из буфета. Мы пошли на вокзал – я решил проводить Сережку Югова.

Он шел рядом и что-то мне рассказывал о своей беспечальной жизни, в которой он всегда был вот таким крепышом с прямым позвоночником и расправленными плечами. Тихо шелестели и изредка хлопали его клеши.

– Я, Валя, на минном тральщике служил, а потом на энском эсминце. Даже в загранку ходил, в Стокгольм с дружественным визитом.

Он посмотрел на меня искоса, поставил чемоданчик на асфальт и вытащил из кармана военный билет. Открыл его и показал мне: Югов Сергей Иванович, старшина II статьи, – сжатое, как кулак, лицо с выпирающими желваками. Потом он показал мне карточки жены и дочки и, наконец, паспорт и служебное удостоверение. Я тоже предъявил свои документы, и это еще сильнее сблизило нас.

До отхода его поезда оставалось сорок пять минут, и мы направились в вокзальный ресторан. Решили махнуть рукой на все и потратить еще по два рубля пятьдесят копеек. В ресторане было битком, мы с трудом отыскали места за столом рядом с двумя старшими лейтенантами, врачами.

Это был обычный вокзальный ресторан, шумный, с огромной картиной Налбандяна, с обалдевшими, замученными официантками, с шевелящейся разношерстной толпой, но с оркестром. Оркестр был дурацкий, тоже очень шумный, и странно было слышать в нем трубу с удивительно чистым звуком. Труба, сравнительно молодой отечный человек, видимо, задавал тон в этой компании – они играли мелодии из «Серенады Солнечной долины».

Сережа все смешивал водку с пивом. Вдруг он наклонился ко мне:

– Давай скинемся на «Полонез» Огинского?

– Что?

– Давай по полтиннику скинемся на «Полонез» Огинского?

Я сообразил, в чем дело, и выложил полтинник.

– А ты думаешь, они сыграют за рубль?

– Черт, – задумался Сережа. – Ужасно хочется послушать.

Вдруг он повернулся к старшим лейтенантам:

– Скинемся на «Полонез» Огинского, а?

Офицеры уставились на него.

– Скинемся по полтинничку, товарищи старшие лейтенанты?

– Что такое? Ничего не понимаю, – сказал один офицер.

– Я не люблю «Полонеза» Огинского, – сказал второй, – в зубах он у меня застрял.

– Что вы, обеднеете от полтинника? – возмутился Сергей. – Фу, какие жадные!

Он встал и пошел к музыкантам. Труба, наклонившись и иронически улыбаясь, кивнул ему и забрал деньги. Сережа вернулся и сел, прикрывшись рукой от офицеров. Те переглянулись недоуменно и смущенно засмеялись.

– Сейчас, – сказал мне Сергей. – Слушай.

И грянул «Полонез» Огинского. Ту-у-у, ту-ру-ру-ру, тypy-ра… И вверх и вниз славянская тоска с чудовищным грохотом медных тарелок и чистым звуком презрительной трубы, за рубль серебром волнение Серегиного сердца, и я, хмельной от пива и водки, тоже закрывшись рукой, как мой дружок, взволнованный и гордый тем, что это за мои пятьдесят копеек три минуты славянской тоски из репертуара всех самодеятельных оркестров, всех заводских и сельских клубов, ту-у-у, ту-ру-ру-ру, ту-ру-ра…

А Сережка кивал музыкантам и кивал иногда мне; это он заказал, и он слушал, и он был добр, пусть уж и эти жадные врачи послушают, пусть слушает весь ресторан, надо же – какая музыка!

– Все! Девушка, получите с нас!

Расчет был нелегкий, но вышло по два шестьдесят семь. Терпимо. Мы обменялись адресами, и Серега поехал в Пярну. Он стоял на подножке вагона, клеши под ветром щелкали об его ноги. Он кричал:

– Валька, в случ-чего разорись на телеграмму!

Еще одним дружком стало у меня больше. Мой блокнот, говорящий голосами грубыми и писклявыми, разудалыми басками, и тенорами, и девчачьими голосами, хрипло смеющийся и плачущий, адреса, записанные на пространстве от Магадана до Паланги, дают мне право чувствовать себя своим парнем в своей стране.

Адреса, имена и телефоны, но за этими кривыми значками видятся мне вокзалы и ярко освещенные аэропорты, взвешивание багажа и толкотня у буфетов. Вперед, вперед, моя энергичная страна, я твой на этих дорогах и на этих трассах, и вот поэтому мне тошно всегда участвовать в проводах, а потом покидать вокзал в одиночестве.

Я вышел из вокзала и сразу стал одиноким в темном парке у подножия крепостных стен. Башни улицы Лабораториум обрисовались на фоне желтоватого сияния центра, и ноги понесли меня как раз туда, куда я зарекся ходить. Я шел к гостинце «Бристоль».

Я шел так, словно мне шестнадцать лет, все апрельское волнение и юношеские страхи воскресли во мне. Я останавливался возле газировочных автоматов и возле газетных витрин, в животе у меня что-то булькало и переворачивалось, точь-в-точь как тогда. С высоты своего спокойствия я радовался этому, но на самом деле мне было невесело.

Сквозь сетку ветвей наконец показалось шестиэтажное здание отеля. Весь нижний этаж был ярко освещен: светились окна ресторана и кафе. Я вышел на край площади, присел на барьер и огляделся. Качалась пьяная очередь на такси. Машины подходили одна за другой. В десяти шагах от городской уборной спал в своем креслице старый еврей-чистильщик. Я давно знал его, еще с прошлых приездов в этот город. Он был единственным в своем роде. Эстонцы не любят чистить обувь на улицах, и клиентура старичка состоит в основном из приезжих. Своего рода русско-еврейский клуб собирается вокруг него днем, в послеобеденное время. Он любит поговорить, порасспросить и порассказать, этот тщедушный жалкий старикашка. Говорят, когда-то у него был обувной магазин.

Сейчас он спал, прикрыв лицо лацканом пиджака, и только иногда вздрагивал, словно чуя опасность, и выглядывал из-за пиджака невидящими глазами в глубоких темных впадинах – неожиданно величественным ликом, словно хранящим гнев и зоркость Авраама, – и снова закутывался в пиджак. Это были бессознательные движения – он спал, просто это вздрагивал его внутренний сторожевой.

Я подошел и поставил ногу на подставку. Тронул его за плечо:

– Папаша!

– Да! – воскликнул он, затрепетав. – Да, да! Нет! – И проснулся.

Он чистил и трещал по своему обыкновению:
<< 1 2 3 4 5 6 ... 12 >>