Виктор Павлович Точинов
Логово

– ЭТО ОНА.

Тогда Колька понял. Сам он происходил из пришлых, закинутых в Сибирь вихрями конца двадцатых, и все равно, хоть и родился, хоть и вырос в Нефедовке, стояла на нем некая невидимая печать – чужак. Вроде жили все бок о бок, околица к околице, а разделение это на своих и чужих оставалось, и тянулось долгими десятилетиями – и кое о чем при нем просто не заговаривали.

Но он слышал, конечно, что бабушка-Ольховская считалась знающей. Слова «колдунья», «ведьма» в сибирской глубинке не приживались, говорили попросту: та или тот знает. Чепуха, конечно. Предрассудки и мракобесие.

Коля сказал осторожно:

– Послушай, Лизанька… Это же сказки. Причем старые, не ко времени совсем. Гагарин вон в космос летал, сказку былью сделал, а тут… Собака это, просто здоровая. От охотников, видать, отстала. Ну, оголодала маленько, одичала…

Она, казалось, не слушала. Поднесла палец к губам – Колька замолчал. И тоже услышал – что-то негромко скребется снаружи, у входа. Потом звук смолк, как будто собака оценила крепость двери и задумалась о других способах попасть внутрь.

Лиза подняла взгляд. Он, машинально, тоже, но подумал почему-то совсем не про Гагарина, сделавшего сказку былью, а про то, что крыша у омшанника прочная, надежная, и сверху выложена толстым слоем дерна, и оттуда к ним не доберется ни собака, ни…

– Надо дождаться рассвета, – сказала Лиза. – Тогда она уйдет.

Слово «она», вроде бы применимое к кому угодно, прозвучало так, что сомнений не оставалось: Лиза уверена, что снаружи совсем не собака. И уверенность эта действовала заразительно. Не то чтобы Колька тоже поверил в эту чепуху, но… Но вспоминались ему вещи действительно странные. Например, как старая Ольховская (свои называли ее Бабонькой) растила грибы. Да-да, именно грибы. Именно растила. Шампиньоны, на четырех здоровенных грядках, вытянувшихся не на огороде – а прямо на дворе, между домами-близнецами на подворье Ольховских… Грядки сплошняком были усеяны белыми ядреными шляпками, но соседи смеялись (за глаза, понятно) – вокруг рыжиков да груздей хоть косой коси, а тут что за гриб? – поганка поганкой… Смеялись, пока Бабонька не начала продавать урожай в Канске, поварам катящих по Транссибу вагонов-ресторанов… Когда выяснилось, что «поганки» приносят денег куда больше, чем традиционное для Нефедовки бортничество да рыбалка на Кане – последователей и подражателей нашлось множество. Чуть не на каждом подворье, в тенечке, поднялись высокие гряды из смеси земли и навоза… Да не тут-то было. Грибным червям, успевающим в лесу опробовать отнюдь не каждый гриб, плотно растущие «шампиёны» нефедовцев пришлись как-то особенно по вкусу. Урожаи оказались червивыми, до последнего грибочка. Какие уж тут вагоны-рестораны… У бабушки-Ольховской ни одного червивого гриба не было…

Колька оборвал свои мысли. Ни при чем тут это. Эк, сравнил: какие-то черви и… Мало ли какой секрет старуха знает. Но в голову невольно лезли воспоминания о других странностях, вроде и мелких, вроде по отдельности и объяснимых, но… Скот, дохнувший (ветеринар клялся – от вполне законных и естественных причин) – но почему-то лишь у недругов Бабоньки… Несчастные случаи – топор слетит с топорища, коса рассечет ногу – происходящие опять же именно с ними. Вроде каждый в отдельности – вполне обычное дело, но все вместе…

Лиза сидела рядом и тоже думала – о чем-то своем. Потом словно решилась. Встала с ним рядом на колени, склонилась, защекотав волосами Колькино лицо, заговорила быстрым, горячим, сбивчивым шепотом:

– Знаю, знаю, что ей от меня надо… Мне уже двадцать два… Двадцать два, Коленька! – но замужем мне не бывать, и вообще… я еще… Михаил – утонул, зачем, ну зачем в Кан купаться полез, вода же ледяная… Сёма вроде сам уехал, но видели его в Канске, рассказывали, – сам не свой, пьет каждый день, почернел весь, старик стариком… Теперь вот это… Не подвернется ведь в другой раз рядом омшанника, Коленька… Так ли, этак, своего добьется…

Она говорила, говорила, нагибаясь все больше, и он почувствовал, как торопливые пальцы расстегивают пуговицы на его рубашке, ниже, ниже, а потом оказалось, что крови у него вытекло не так-то и много, что крови в жилах еще достаточно – и эта кровь вскипела, забурлила, и слова уже стали не нужны, все было ясно и понятно без слов, и все было прекрасно… Но самый прекрасный, самый последний момент испортил вой за стеной, уже не приглушенный, – громогласный и яростный, терзающий уши…

…А потом она сказала странное и неожиданное:

– Теперь она тебя не убьет. Наверное. Теперь она убьет меня.

Голос Лизы звучал тускло. И. решимость, и фамильная властность куда-то исчезли…

Он поднялся на ноги. С трудом – левая, стянутая жгутом, изрядно онемела. Произнес спокойно, но с каменной уверенностью:

– Ну уж нет. Сегодня утром дядька Трофим едет в город, фляги с молоком везет… Попросимся в кузов. Без сборов и разговоров. Не маленькие. Не пропадем, устроимся.

Первый луч солнца пробился сквозь щель-бойницу, упал ему на лицо, осветил морщинку на лбу – взрослую, упрямую. Она смотрела на него. Во взгляде смешалась грусть и надежда. Надежды было больше…

Как он сказал, так они и сделали.

Колька Ростовцев всегда отличался упорством. И слов на ветер не бросал…

3

1972 г.

У Севы Марченко – веснушчатого рыжеволосого парня – не выдержали нервы. Не выдержали, когда он вылез из раскопа и на свету разглядел, чем измазана штыковая лопата. Безвольно выпустил черенок из рук, сделал шаг назад, второй, третий… Покрасневшее, потное лицо исказила странная гримаса – словно он очень хотел закричать или зарыдать, и просто пока не выбрал лучший из этих двух вариантов.

На лопате была кровь. Свежая.

Она смешалась с землей в красноватую кашицу, налипшую на острие, но ошибиться было невозможно.

– Это… крот? – неуверенно сказал Марченко. Он хотел, чтобы ему подтвердили: да, так оно и есть, неосторожное движение перерезало пополам безвинного зверька…

Но никакой крот свои ходы на глубине два с половиной метра не роет…

Чернорецкий только хмыкнул. Он был на семь лет старше. Севы, и привык свои чувства – когда бывал потрясен или в чем-то неуверен – прикрывать цинизмом, частично врожденным, частично благоприобретенным…

Но сейчас Жене Чернорецкому тоже было не по себе. Одно дело – выстроить парадоксально-изящную кабинетную теорию. А совсем другое – найти ей реальные, грубые и кровавые подтверждения… И он не отпустил ни одной из своих обычных шуточек. Сказал, помолчав:

– Все, лопаты откладываем. Похоже, тут флейшиком работать надо…

И шагнул к раскопу.

– Отставить!

Это прозвучало резко, как выстрел. Осадчий стоял, широко расставив ноги, неулыбчивое лицо казалось закаменевшим. И взгляд… Очень не понравился Жене его взгляд – казалось, последние двадцать пять лет, посвященные научному администрированию, слетели с Осадчего, как шелуха с зерна – на них снова холодно и безжалостно смотрел гебэшный матерый волк…

– Без перчаток и респираторов туда соваться не будем, – сказал Осадчий чуть мягче. – Всеволод Николаевич, принесите из машины, пожалуйста.

Вовремя, подумал Чернорецкий. Такое часто помогает – дать впавшему в ступор человеку самое простое, требующее чисто механических действий задание…

Помогло и теперь. Марченко поплелся к газику, движения и взгляд его постепенно обретали осмысленность…

…Судя по внешнему виду, человека зарыли сегодня. Самое раннее вчера. Если бы Чернорецкий самолично не раскапывал слежавшуюся за десятилетия землю, именно к такому заключению он бы и пришел… Даже сейчас не оставляло ощущение какого-то фокуса, трюка…

– Случалось мне в тридцатые видеть нетленные мощи, – сказал Осадчий, содрав с лица респиратор и пригладив седеющий ежик волос. – Их тогда повсеместно изымали и сжигали. Так они куда как гнилостиее выглядели. Двадцать семь лет ведь лежит, и безо всякого гроба…

Именно двадцать семь лет назад, в 1945-м, прекратились нападения на людей и скот – нападения, которые слишком долго приписывали то волкам, то медведям.

Ни единого волоса на голове и теле человека не было. На груди и животе виднелись четыре отверстия, явно пулевых. Плюс рассеченная лопатой Марченко нога. На всех пяти ранах виднелась кровь – свежая, яркая. Не свернувшаяся. Женя подумал, что ничуть не удивится, если мертвец сейчас зашевелится и сядет в могиле… А то и набросится на потревоживших его покой…

Похоже, Осадчего посетили те же мысли – вытащил пистолет из-под энцефалитки, держал в опущенной руке, не выпуская раскоп из вида.

– Интересное кино, – сказал Чернорецкнй. – Тут вот лежит мертвец и никак не может сгнить. А в четырех километрах отсюда умирает старуха – и никак не может умереть. Хотя она-то как раз сгнила заживо, и патологий, несовместимых с жизнью, у нее на пяток покойников…

– Ты у нас эскулап, вот и разбирайся с патологиями, – сказал Осадчий. – А мое дело – доставить это чудо-юдо, куда положено. В режиме максимальной секретности…

…Старуху можно было легко найти по запаху, даже не обладая для этого чутьем легавой собаки. Смрад, стоявший в старом опустевшем доме Ольховских, крепчал по мере приближения к единственной жилой комнате… Впрочем, не к жилой, подумал Женя, старательно дыша ртом. Не к жилой, к умиральной…

Повезло. Сегодня бабка была относительно способна к разговору – в первый раз за последнюю неделю. Но, как и раньше, ничего связного выудить у нее не удалось.

– Мы установили точно, по отпечаткам пальцев, – это ваш младший сын, Владислав.

Женя говорил громко, раздельно, но по возможности мягко. Осадчий молчал. Методы допроса, к которым он привык, здесь не годились. Марченко с ними не пошел – первый его визит сюда стал и последним.

Старуха отреагировала на слова Чернорецкого неожиданно. Рассмеялась. Смех был страшен. В распахнувшемся черном провале рта дергался изъязвленный язык. Зловоние усилилось. А раздавшийся звук порождал желание зажать руками уши, и так вот, не отнимая рук, выбежать вон…

– Вы можете хоть как-то объяснить, что с ним произошло перед смертью? – спросил Женя, уверенный – не ответит.

<< 1 2 3 4 5 6 ... 14 >>