Оценить:
 Рейтинг: 0

Посреди времен, или Карта моей памяти

Год написания книги
2015
Теги
<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 11 >>
На страницу:
9 из 11
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Чиновник (вдруг переходя на вы): «Понял. Ну идите. Паспорт получите назад вместе с военным билетом».

Кир: «А нельзя ли сейчас? Мне гонорар получать. А без паспорта это невозможно».

Чиновник: «Че-его получать?»

Кир: «Гонорар. Это деньги за статью, которую я написал, а ее опубликовали».

Чиновник: «Ну, тогда возьмите. Не забудьте с собой принести, когда придете получать воинские документы».

Он поставил галочку около фамилии Галахтин и обратился к следующему. Кругом стояли бывшие зэки, смотря на Кира с удивлением и даже, как ему показалось, с уважением. Сунув паспорт в боковой карман, он сделал было шаг от стола, как открылась дверь, сквозь которую они спускались в подвал, и сверху раздался громкий, начальственный голос: «Галахтин здесь?». Кир поднял глаза, наверху стоял полный офицер – капитан Квасов. Кир стоял, не шевелясь, чтобы не привлекать к себе внимания. Поведение на уровне инстинкта. Чиновник-пенек посмотрел в свои бумаги, увидел галочку, стоявшую против названной фамилии, и ответил: «Уже ушел». Квасов хлопнул себя по бедру и воскликнул: «Опять ушел!» После чего Кир начал двигаться и прошел мимо Квасова, а было ощущение, что он, как в фантастических фильмах, проходит сквозь стену, исчезая с глаз своих врагов.

Через день он пошел получать свой военный документ. В зале собралось около сотни человек, бывших зэков и будущих солдат, все стулья были заняты. Лица показались Киру опухшими, очевидно, пили все эти дни, как положено перед призывом. Да и вообще все они в этот раз выглядели почему-то какими-то рахитичными и маленькими, Кир сам себе казался Гулливером. На эстраду вышел широкоплечий, коротко стриженый полковник, строго сказавший: «Ждите, сейчас вам раздадут ваши документы». Он сел за стол. Через пару минут в зал вошла полногрудая с толстыми икрами секретарша, неся поднос с грудой разных бумаг. Мало за эти годы видевшие женщин, бывшие зэки проводили взглядом каждый ее шаг, невольно выдохнув одним дыханием: «У-у! Вот это телка!» Нисколько не смутившись, секретарша вышла. А полковник вдруг встал, снял китель, повесил его на спинку стула, вышел на середину эстрады, засучил рукава рубахи и, показывая собравшимся мощные бицепсы, даже немного играя ими, сказал: «Вот посмотрите на меня. Мне сорок лет, а я силен, здоров, могу любому из вас бока намять. А почему? Потому что никогда не пил, не курил и не смотрел на женщин с половым любопытством!» Мужики в зале подавились смехом. Полковник все же произнес речь о чести служить в рядах доблестной Советской армии. Слушали его плохо, переговаривались, кто-то даже закурил в рукав, двое разливали по пластмассовым стаканчикам водку, третий все вертелся, он был на ряд впереди, боялся, как бы его не забыли. Похоже, они привыкли к таким речам и клали на них с прибором. Полковник обвел глазами зал и не увидел ни одного нормального лица, нормальной фигуры, кроме лица и фигуры Кира. Прямо с эстрады он вдруг обратился: «Ну а ты, орел, в какой род войск собираешься?» Кир понял, что к нему, но в зале было более ста человек и все завертели головами, ища того, к кому обратился полковник. Так что тянуть одеяло на себя было неудобно. Полковник это тоже понял. Вдруг сошел с эстрады, вошел в зал, прошел по рядам и сел рядом с Киром. Обнял за плечи: «Ну, орел, повторяю вопрос, плечи у тебя сильные, любой род войск подойдет. Но могу помочь. Куда хочешь? Морфлот? Авиация?» Отец у него был летчиком, все детство он хотел стать настоящим моряком. Но мечты эти ушли с возрастом. А теперь и вообще это звучало для него дико. И он ответил: «Не, никуда. Гипертония у меня второй степени». И добавил зачем-то: «И стенокардия». Полковник оторопел, как-то отстранился, посмотрел почему-то уважительно и, перейдя «на вы», сказал: «Тогда вам надо по партийной линии идти».

Самое смешное, что о карьере он вообще не думал никогда, тем более о такой прямолинейной карьере. И, получив военный билет, в котором говорилось, что он не годен в мирное время, в военное же годен с ограничениями, Кир отправился домой. Дома его уже ждали друзья и накрытый стол. Он сразу позвонил родителям, трубку взяла мама и, узнав новости, сказала: «Я рада. Что бы ни говорил отец, я теперь спокойна. Если что случится, сможем тебе помочь». А гости выпивали, смеялись его рассказам. В этот раз и бабушка сидела за молодежным толом. «Я всегда хотела, чтобы мой внук был ученым, – сказала она. – Если бы была война, я бы сама направила его в армию. А пока пусть хранит традицию и будет профессором, как его дед». Бабушка подняла рюмку: «Я предлагаю выпить за мир во всем мире».

А я, умный и ученый кот, сидел в углу и ел куриную печенку, купленную мне в честь победы Кира. И что теперь? Его бабушка умерла, умерли отец и мать. С женой он развелся, Энди спился, а Мостовые живут теперь в Бостоне. Сам он вряд ли будет рассказывать эту историю. Будет стесняться, что избежал службы в армии. А мне, коту, все можно. Скажут, намурлыкал Бог знает что, может, и выдумал все. Но все равно, кроме меня, никто это не расскажет. А мне интересно, для меня это и необходимая письменная работа. Мне знакомый кот рассказывал (он сам слышал), как один чиновник говорил: «Работать с интеллигенцией – все равно что котов пасти». Да, нас пасти трудно, мы каждый сам по себе, не бараны какие-нибудь. Оценок нам за наши сочинения в институте не ставят, но комментируют. Об этих моих записках руководители института сказали, что они не очень похожи на реальность, что интеллигенты, по их сведениям, в трудные минуты друг другу не помогают. Но смотря в какие моменты! Поэтому завершаю свои записки честным словом благородного кота, что все рассказанное в них – чистая правда.

    7 августа 2013 г.

5. Необходимость «планки», или Преодоление современности

(слово об отце)

Писать о жизни отца сыну трудно. Человек нечто делает, это понимают и оценивают современники (редко), чаще потомки. Сын может рассказать то, что не видели и не знали другие. Такова моя задача: рассказать, как я его видел всю свою жизнь, каким он мне представлялся. Разумеется, говоря о философе, важно, даже необходимо определить его интеллектуальные интересы, по возможности показать, как они вырастали из его поведения, отношения к людям, к трудностям и удачам, – из судьбы человека, которая и определяет философское высказывание.

Прошу у читателя прощения, но начну с детского. Каждое утро, лет с трех и до школы, отец водил меня в детский сад (у мамы работа начиналась очень рано, когда садики все были закрыты). Дорога шла через парк и занимала минут пятнадцать. И вот всю эту дорогу отец читал мне стихи. Постоянно звучали Пушкин и Маяковский. Он помнил их поэмами, «Онегина» знал наизусть всего. Мне эти поэты казались почти друзьями. И только в школе я узнал, что они жили в разные века. Но отец думал и дышал поэзией, сам писал стихи, считал долго себя поэтом, пока не стал философом, ощутив в себе другое призвание. Хотя музыка небесных сфер, на мой взгляд, и в поэзии, и в философии звучит похоже. Но недаром все же его последняя книга была о Маяковском («Тринадцатый апостол»), поэте, со стихами которого он жил, начиная с четырнадцати лет, строками которого часто думал. Пушкин тоже был не случаен. Известно из семейного предания, что начиная с 30-х годов мой дед совершенно не мог читать современной литературы, купил шеститомник Пушкина, только его и читал. Когда в середине 60-х В. И. Толстых предложил отцу написать статью в сборник о моде, он это сделал, назвав ее «Мода как стиль жизни», неожиданно дав анализ проблемы на тексте пушкинского «Онегина». Как недавно написал Толстых: «Статья Карла Кантора, на мой взгляд, мудрая и здравая, стала украшением книги <…> “Мода: за и против”»[2 - Сейчас так не пишут: Сб. статей / Под ред. В. И. Толстых. М.: РОССПЭН, 2010. С. 150.].

Необычность отца для меня, для соседей, для друзей определялась не только стихами и философией (бытом он жить не умел, хотя и разбирался в моде и более пятнадцати лет вел журнал «Декоративное искусство СССР»), но и тем, что он был, в сущности, выходцем из другого мира. Красивый, черноволосый, он родился в Аргентине, в Буэнос-Айресе, полное его имя было Карлос Оскар Сальвадор, и в Советскую Россию был привезен в возрасте четырех лет. Там оставалась его родная сестра, аргентинская поэтесса Лила Герреро, писавшая стихи и пьесы, переведшая на испанский Пушкина, четыре тома стихов Маяковского, да и других советских поэтов и прозаиков, ей посвящена книга отца о Маяковском. Время от времени (уже в хрущёвские времена) она приезжала в СССР, в Москву, всегда жила у нас, во дворе соседи смотрели на нее (на живую иностранку с Запада!) из всех окон. Она привозила странную мелкую пластику, которую она расставляла по полкам, необычный русский язык, интерес окружающих и визиты молодых поэтов (запомнил Вознесенского и Евтушенко), мечтавших о переводе их стихов на испанский. Мечтали об этом и молодые философы, ходившие к отцу в гости. Скажем, Александр Зиновьев принес ей свою рукопись о «Капитале» Маркса. Сестра водила отца к разным известным поэтам, я запомнил только рассказ о Пастернаке, с удивлением говорившем: «Все же там (т. е. за пределами его дачи в Переделкино) еще рифмуют». Потом тетка вышла из аргентинской компартии, заявив, что ее руководство лакействует перед советскими коммунистами, и больше поэтессу Лилу Герреро в СССР не пускали.

Конечно, он нравился женщинам. Хотя слухи о его романах, которые до меня доходили, насколько я знаю, весьма преувеличены (уже много позже отец был достаточно откровенен со мной). Еще в школе он влюбился в мою мать, она ждала его с войны, и на всю жизнь осталась его спутницей. И поэтому два слова о маме, без которой жизнь и работа отца, мне кажется, не очень понятны. Мало того, что она, молодой генетик, попала под страшную сессию ВАСХНИЛ в 1948 г., в следующем году начальство выяснило, что она замужем за евреем. Шла страшная антисемитская кампания по борьбе с «безродными космополитами». Ее вызвали в дирекцию, произнесли прочувствованные слова, что она, еще молодая и красивая русская женщина, вполне может найти себе другого мужа или хотя бы развестись и вернуть себе девичью русскую фамилию. Мама вспылила: «Как вы смеете!» Но они смели! И маму перевели из научных сотрудников в чернорабочие. Отец очень много взял у своей жены, не только русского терпения и стойкости в бедах, но даже в идейном плане. Могу сказать, что мама была замечательным генетиком, создавшим новые виды растений, для садоводов многое скажет выведенная ею земклуника, гибрид клубники и лесной земляники, и сморжовник, гибрид смородины и крыжовника. Помню портрет американского селекционера Лютера Бербанка (отца культурного картофеля) на стене ее комнаты, когда правоверные биологи вешали портреты Мичурина и Лысенко. Ее дважды изгоняли с работы, несколько лет она работала и чернорабочей, и лаборанткой. Отец признавался не раз, что на идею гена истории его натолкнули мамины работы. Само название его главной книги – «Двойная спираль истории» – говорит о ее генетическом происхождении. Из последних работ: кроме книги о Маяковском, он написал нечто, по форме напоминающее «Vita Nuova» Данте, под названием «Таниада», стихи, перемежающиеся прозой, – рассказ о маме и их любви.

Вообще-то, сегодня это может показаться странным, но отец мерил себя, свою любовь, жизнь своей семьи, будущих детей соотнесением с судьбой страны. Из Челябинска, где находилась часть авиации дальнего действия (АДД), в которой он служил, он писал маме:

Война эта – судьбораздел.
Нас вихрем она разбросала.
Мы нынче всё и везде.
Я льюсь
по отрогам Урала.
И если моя – Миасс,
твоя судьба – Лихоборка,
не сольемся, бурля и смеясь,
не родим озерца-ребенка.

Что б ни были мы
и где б,
Но только бы
Землю России
реки наших судеб,
иссохшую, оросили.

Это была для него точка отсчета. Этим он жил. Сохранились поразительные письма его курсантов, воевавших на передовой. Позволю себе привести отрывок из одного письма: «Здравствуйте многоуважаемый наш учитель, вернее наш “отец” тов. Кантор К. М. Конечно, извините нас, что так Вам долго не писали письма. В виду того, что жизнь наша была на колесах до этих пор. <…> При благоприятной погоде мы воюем, т. е. выполняем боевые задания. Спасибо вам тов. Кантор за ваши труды, приложенные в нас. <….> Сообщаем вам тов. Кантор: Журавлев и Пилипенко погибли смертью храбрых русских воинов. <…> Ваши дети Стариков П. М., Самородников».

Отец после армии

Он жил, веря в то, чем жил. Вступая во время войны в партию, верил, что так он принимает на себя всю полноту ответственности в страшное время, сохраняет свою честь. Он, рожденный в Аргентине, никогда не был внутренним эмигрантом (хотя среди его друзей было много диссидентов), никогда не стремился эмигрировать. Он думал, что верность себе можно и нужно сохранить при любых обстоятельствах. Ненавидя всяческие проявления тоталитарного мышления, он хотел сохранить идею коммунизма, которая с юности виделась ему спасением человечества. При этом сумел воспитать детей, полностью не принимавших существующий режим.

Тут я должен рассказать один сюжет: будучи марксистом и ленинцем, отец не принимал категорически Сталина. Поэтому чуть не был посажен в 1949 г. по доносу тогдашнего его друга Ивана Суханова, написавшего, что «Карл Кантор говорит против Сталина, что, мол, при Ленине такого антисемитизма быть не могло». Донос был отправлен в парторганизацию МГУ и в органы. Возникло то, что называется дело. О доносе знали все, сокурсники и преподаватели перестали с ним здороваться, переходили на другую сторону тротуара. Из философов у нас дома с того момента появлялись только два человека (назову их по именам, как называли родители) – Ваня Иванов и Саша Зиновьев. Как я теперь понимаю, Ваня Иванов (позже я с ним не встречался) был просто нормальный русский человек, не понимавший, что другая национальность – это грех, и державший себя без колебаний. Поэт Наум Коржавин, живший у нас дома в начале 50-х после Караганды, когда познакомился с этим человеком, как-то сказал отцу: «Вот такого же Ваню Иванова убил Нечаев». Саша Зиновьев, как вечный оппозиционер и ёрник, произнес фразу, давно растиражированную его поклонниками. Он сказал: «Карл, а ты что, еврей?» На растерянное «да» ответил: «В другой раз будешь умнее!» Какой другой раз?.. Алогизм шутки не помешал дружбе. Из нефилософов двое друзей отцовской юности, писатель Николай Евдокимов и кинорежиссер Григорий Чухрай (тогда почти неизвестные, лишь один был у них чин – фронтовики), отослали в партбюро философского факультета по письму в поддержку отца, что они ручаются за него своей честью (немодное в то время слово). Но все же такие люди были!

Собрали общеуниверситетское партсобрание. Коллеги были беспощадны: «Волчий билет!», «Расстрелять Иуду!», «Пусть похлебает лагерную баланду!» Спас отца (о чем он всегда вспоминал с постоянной благодарностью) секретарь парткома Михаил Алексеевич Прокофьев, химик-органик, не философ. Подчеркиваю это. Думаю, что к крикам философской толпы отнесся с презрением. Потом он стал министром просвещения СССР. В начале 80-х отец увидел его по телевизору и сказал: «Как он напоминает человека, который меня, в сущности, спас». Он был так далек от партийного функционерства, что даже не уследил карьерного роста своего спасителя. А дело было так. Наслушавшись инвектив со стороны философов, Прокофьев попросил слова и начал свою речь со слов, сразу изменивших тональность происходившего: «Что случилось с нашим ТОВАРИЩЕМ (товарищем! а не гражданином, не врагом!), коммунистом Карлом Кантором? Как мы могли допустить такую беду с человеком, летчиком авиации дальнего действия (АДД), вступившим в партию во время войны, отличником, заводилой, открывшим нам поэзию Маяковского! Это наша вина, товарищи! Наша недоработка! Поэтому предлагаю самое строгое наказание, которое может постигнуть коммуниста. Предлагаю объявить коммунисту Кантору строгий выговор с занесением в личное дело». Это было по тем временам суровое решение, почти волчий билет, но не сравнимое по своей мягкости с «лагерной баландой» и т. п. После собрания отца «профилактически», как потом мне объяснили понимающие люди, продержали несколько дней на Лубянке.

Его не посадили и не выгнали, но несмотря на красный диплом в аспирантуру отец не попал, в 1952 г. ему дали «свободное распределение», и он с трудом устроился вести семинарские занятия по истории партии в Рыбном институте. В 1953–1957 гг. преподавал истмат в Гидромелиоративном институте. С 1957 г. – заместитель главного редактора журнала «Декоративное искусство СССР», в сущности это была должность «умного еврея». Взял его на эту работу главный редактор журнала и главный художник Москвы Михаил Филиппович Ладур, который, приглашая отца на работу, сказал: «Как цыган чует лошадь, так я чувствую людей». В 1964 г. А. И. Ракитов вытащил его на защиту кандидатской в Плехановку, где отец и защитился по теме «Теоретические проблемы технической эстетики». По сути дела он стал одним из тех, кто пытался возродить отечественную традицию промышленного искусства, введя термин технической эстетики, понятия дизайна и маркетинга, которые тогда казались пришедшими совсем из другого мира. В эту сторону ему удалось повернуть и «Декоративное искусство». Отец проработал в журнале более пятнадцати лет и был снят с должности (уже главного редактора) М. А. Сусловым за публикацию статьи И. Эренбурга о Марке Шагале (очень советский сюжет). Рассказывали, что Суслов вызвал завотделом искусства ЦК КПСС и бросил на стол журнал со статьей, спросив: «Кто ему позволил?» На что получил ответ: «Уже уволен». И отца уволили «задним числом».

Куда бы я ни приходил, все знали меня как сына Карла Кантора. Наум Коржавин (для друзей Эмка, Эмка Мандель) включил меня в надпись на своей первой книге «Годы» 1963 г.: «Тане, Карлу, Иде Исааковне и Вове без лишних слов с обычным дружеским чувством. Эмма. 5.IX.63 г.». Это был некий знак приобщенности к кругу интеллектуалов. Надо сказать, что и в редакцию журнала «Вопросы философии» я попал благодаря протекции Мераба Мамардашвили, с которым отец не то чтобы дружил, но находился во взаимноуважительных отношениях. Я ходил на лекции Мераба, после лекций он приглашал меня и нескольких знакомых в «Националь» на чашку кофе. И там за чашкой кофе он из случайного разговора выяснил, что я уже несколько месяцев без работы. И Мераб отправил меня в журнал, сказав: «У нас как раз свободное место. А сына Карла Фролов должен взять». Так оно и вышло. Причем Фролов проявил немалое мужество, поскольку в этот момент в одной из центральных газет была статья секретаря по идеологии МГК КПСС В. Ягодкина против отца.

Быть сыном было хорошо, очень долго я почти без колебаний и критики воспринимал все слова отца. Годам к тридцати начались попытки самостоятельного мышления. Я даже написал повесть «Я другой». В те годы мне иногда говорили: «Ты выступаешь против идей отца». Самое поразительное, что он это понимал, но еще более поразительно, что, читая мои тексты, давал советы как бы изнутри этих текстов, показывая, как можно лучше развернуть ту или иную аргументацию. Ему очень нравилась самостоятельность, не было никакой обиды. Это сохранило нашу дружбу.

Отца любили друзья и родственники. Алексей Коробицин, знаменитый разведчик, писатель, его сводный брат, надписал свою первую книгу «Жизнь в рассрочку»: «Брату Карлу, самому младшему и самому умному». Таких надписей было немало. Скажем, Владимир Тасалов надписал свою книгу «Прометей или Орфей» так: «Карлу! Дарю книгу с восторгом, напоминающим восторг человека, радостно сдающегося в плен!» Кстати, восторг был взаимным. Восторг отца по отношению к талантливым людям и их произведениям, делам был основой его отношения к миру. Как-то он дал мне книгу Эриха Соловьёва о немецком экзистенциализме и сказал, что если я хочу что-то понимать в философии, то должен прочитать эту книгу. Все имена думающих советских философов я узнавал по рассказам, где личное знакомство и приятельство играло немалую роль, многие бывали у нас дома. Помню, как у нас дома Наум Коржавин читал стихи. Причем такого тогда не слышал никто. 10 марта 1953 г. он читал свои стихи «На смерть Сталина».

Его хоронят громко и поспешно
Соратники, на гроб кося глаза,
Как будто может он
из тьмы кромешной
Вернуться, все забрать и наказать.
Холодный траур, стиль речей —
высокий.
Он всех давил и не имел друзей…

Надо представить время, эти безумные похороны, ставшие новой Ходынкой, рыдания многих миллионов, чтобы понять ошеломление от этих слов, тревогу мамы и неожиданную радость в глазах отца. И испуг философов из Института, но уже никто не донес. Время поменялось.

Уже много позже, читая мемуары Надежды Мандельштам и Анны Ахматовой, я вспоминал эти строки об отсутствии друзей у Сталина, и на этом фоне высказанное по телефону желание Пастернака поговорить с вождем «о жизни и смерти», т. е. подружиться, выглядело обычным подхалимажем. Особенно если учесть, что в этот момент он должен был защитить Мандельштама, от чего увильнул. Более того, после ареста Мандельштама воспел Сталина:

А в те же дни на расстоянье
За древней каменной стеной
Живет не человек – деянье:
Поступок ростом с шар земной.

На теме Пастернака я немного задержусь.

Когда сообщили в газетах, что скончался «член Литфонда Борис Пастернак», отец отреагировал стихами. Хотя Пастернака и не очень уже принимал:

Какие-то прохожие, проезжие,
Пыль, чад и суета сует.
И называют все это поэзией
Достойной наших трагедийных лет.

Какие-то бездарные поделки —
Им красная цена в базарный день пятак…
А под Москвою, в Переделкино,
Затравлен насмерть Пастернак.
<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 11 >>
На страницу:
9 из 11