Ах, Маня Галина Николаевна Щербакова Галина Щербакова Ах, Маня… Маня Гейдеко блажила. Она устраивала праздник в честь выхода на пенсию с песнями, танцами, маскарадом и фейерверком. Именно так – золотом по белоснежному глянцу – и было написано. Лидия прочла и ахнула. Во-первых, кто ей это все отпечатал? В институте просишь, просишь: хоть на серой газетной бумаге, хоть на обойной, хоть на туалетной – отпечатайте Христа ради для дела. Посинеешь в борьбе с издателями, проклянешь все на свете, а тут – вязь, блеск, рамочка, цветочки плюс фейерверк. Ах, Маня! Еще бы на свадьбу, а то – на пенсию. На какие шиши? Это было второе, о чем подумала Лидия. И с этим вторым сразу пришло не осознанное еще раздражение. Ладно, пусть! Хочешь блажить – блажи! Но время костра и маскарада можно было согласовать? Что они – вольные рантье? Богатые писатели, не отягощенные режимом жизни? Они еще даже не пенсионеры! Но стоило только осознать раздражение, стоило чуть приподняться крышечке у закипающего чайника, как Лидия поняла: Маня поступила агрессивно, как всегда, но и правильно. Ну начни она с ними, с ней и Сергеем, согласовывать место и время? Что бы вышло? Тогда нельзя, потому что то-то, то-то и то-то… В другой раз снова нельзя, теперь уже – это, это и это… В третий – просто никакой возможности, так как… В-четвертых, как это могло прийти тебе в голову, Манечка, дорогая, вообще… Никогда бы не вышла Маня на пенсию, начни она утрясать этот вопрос с племянниками. Она поставила их перед фактом, перед глянцем с маскарадом, и в этом она была тысячу раз права. И тогда Лидия заплакала. Потому что вот тут и пришло самое главное, что должно было прийти с открыткой, – жалость, боль за тетку, которая фейерверком ставит точку на жизни. Что она станет делать? Что? Лидия помнила, как Мане исполнилось пятьдесят пять. Она уже тогда подумала, как же теперь будет? Но Маня приехала в Москву и высмеяла Лидины деликатные опасения. «Какая там пенсия? – сказала она. – Окстись! Я нормы ГТО сдавала по тридцатилетнему возрасту. Не веришь? Я их так всех обставила! И в беге, и в прыге…» А вот теперь ей шестьдесят – и пожалуйте на фейерверк… «Господи, какой фейерверк, откуда он может взяться? – опять подумала Лидия. – Хотя, пардон, а эта глянцевая бумага откуда взялась?» В троллейбус – у нее был сегодня экзамен – Лидия садилась уже с четкой мыслью подарить Мане стеганый нейлоновый халат за 45 рублей и хороший сервиз, рублей за сто. Надо только согласовать все с Сергеем. Чтоб он придумал что-нибудь другое. Сервиз определенно придет и ему в голову, и его Мадам. Так что надо застолбить все заранее. Свободным было место возле окошка. Лидия подставила лицо будто бы свежему воздуху и закрыла глаза. Тридцать пять минут до пироговских улиц – это было ее личное, отстраненное от жизни время. О чем только не передумывалось за эту дорогу! Тут она придумывала неакадемичные, разрушающие каноны лекции по литературе второй половины девятнадцатого века, здесь она размещала вещи в огромной солнечной двухэтажной квартире, которой у нее не было. В дороге она разводилась с мужем ради необыкновенной любви, знал бы бедный Лева об этом. Здесь же она начинала жить по-новому – раскованно, легко, уверенно, современно… Тридцать пять минут – огромное время для фантазирующей женщины, кандидата наук, прекрасное время полного отчуждения и преображения, после которого – оказывается! – совершенно просто было шагнуть с подножки троллейбуса в жизнь обыкновенную и даже убедиться, что она – эта жизнь – в общем-то, вполне ничего по меркам людей порядочных, интеллигентных и не очень требовательных. А тридцать пять минут фантазий – так это своего рода легкое забвение от современного быта. Будь он проклят! И сейчас, закрыв глаза, Лидия приготовилась нырнуть в нечто совсем нереальное, яхту там, ну, машину на крайний случай. Но поняла: ничего в этот раз не будет, и хоть она еще до троллейбуса все решила и с сервизом и с халатиком, Маня не с Багамских островов завладела ее мыслями, и это было так на нее похоже. …Мама их умерла в сороковом году. Лиде было восемь лет, Сережке три. Мане тогда был двадцать один год, она училась на рабфаке и жила в рабочем общежитии, готовясь поступить потом в индустриальный институт. Лидина мама очень любила младшую сестру, но считала ее слегка ненормальной. Может, потому и любила как-то особенно нежно. Уже потом, вспоминая детство, Лидия думала: очень это было тогда заметно, что к Мане отношение было непростое. Обыкновенные отношения она вряд ли смогла бы запомнить. А тут запомнила. Вот мама дома кормит Маню, а та что-то рассказывает горячо, страстно, размахивая ложкой, а мама кивает головой и гладит ее стриженые волосы: «Ешь, дурочка, ешь…» И «дурочка» сказано хоть и с нежностью, но и с полным соответствием, на мамин взгляд, с истиной. А вечером мама отцу: «Маня приходила. Ну блаженная, чисто блаженная! Ей бы замуж, хоть за кого, а она в тир… С колена, говорит, стреляю в десятку, а лежа все мимо». Лидия запомнила, что отец сказал: «Ей бы не с ружьем ложиться…» – «Тс-с-с…» – оборвала его мама, но Лида, в общем-то, поняла, о чем говорил отец. Ей стало стыдно за отца, а главное – обидно за Маню, которая в том, сороковом, году была самым интересным человеком в жизни Лиды. А потом в одночасье умерла мама. Не знает, не помнит Лида, сколько прошло после этого времени, а помнит, как со всех сторон стали говорить: хорошо бы Николаю, отцу, жениться на Мане, это, мол, и по совести, и по жизни. Отец же «стал столбом». Сказал: «Кто угодно – кривая, косая, бритая – только не Маня…» А так как сила народа – сила великая, то отец Лидин, боясь быть раздавленным всеобщим натиском – «уговорят, окрутят, женят, это же не улица, а кавалерия на марше!» – решил из поселка уехать. Тогда все говорили – Шпицберген, Шпицберген. Он и решил податься. А Маня переехала к ним, пока он не сумеет забрать детей. А через три месяца началась война. Боже, что делалось с Маней! Ей же на фронте полагалось быть, она же была ворошиловский стрелок, а у нее дети на руках малые. Виноватой она себя чувствовала и обделенной, но в детдом их не сдала, а эвакуировалась с ними, выхаживала из хвороб, из вшей, сама не ела, а им отдавала, короче, была матерью еще лучшей, чем мать, потому что всегда помнила, что она не родная, и очень боялась чего-то для них не сделать. И все это вместе с кипучей деятельностью по спасению, устройству, кормлению всяких других эвакуированных детей. Они с Сережкой болели часто от Маниного усердия. Кого только не подкладывала Маня «под бочок своим» – ребятишек из Ленинграда, из Минска, из Киева и Смоленска, здоровых, не очень и совсем больных, пока ей не сказали сурово: разве так можно, мамаша? Ваша самоотверженность, знаете, на что похожа? И снова Маня рыдала: на фронте ей место, в разведке, она понятия не имеет, как выглядит свинка или скарлатина. Она сама ничем не болела. У нее только ожог был на ноге, и все. Одно могло возместить ей невозможность сражаться на фронте – двадцать четыре часа работы в сутки. Но не любой работы. А самой неблагодарной. Той, за которую не платят и спасибо не говорят. Где самая вонь и грязь. Вот надо стоять неизвестно сколько на морозе с транспарантом в руке, ожидая прохождения на запад воинского эшелона – стоит Маня. Сумасшедший дом привезли – Маня его обихаживала. Беседы с женщинами, изменившими мужьям, Маня вела. За что была неоднократно выгоняема из домов. Маня была прессовщицей, Маня была в ударной бригаде, прокладывающей рельсы к новому металлургическому цеху, выросшему вдалеке от железной дороги. По ночам она была истопницей в госпитале, а уходя утром, брала в стирку, что давали, что можно было стирать без стерилизации, а просто на совесть. Маня вела стрелковый кружок в школе и хоровой в техникуме, Маня рисовала и вырезала всех зверей для детского сада, где был Сережка. Странные это были звери, потому что Маня художницей не была, а где найдешь художника за так? Пусть лучше будут Манины кошки с кроличьими ушами, утки на четырех ногах, курицы, похожие на страусов, и страусы, похожие на кенгуру. И, ко всему прочему, каждое утро Лида надевала чистые трусики, ноги у них всегда были сухие и был кусок хлеба, иногда даже с сахаром. Выдюжили! А когда уезжали в уже освобожденный поселок, выяснилось: Манина беспорядочная полезная деятельность в тылу определила всю ее дальнейшую жизнь. Ее взяли в райсовет организовывать просвещение и культуру. Лидия помнит, как они устраивались в маленькой казенной квартирке – кухня и комната, как втроем выкладывали дорожку – кирпич елочкой – к уборной, а соседи смотрели и не понимали: а елочкой зачем? Что за фокусы? Не все ли равно, по какой дороге туда идти? А потом приехал отец. И прежде «здрасьте» сказал, что женат. Уже будучи взрослой, Лидия, сопоставив кое-какие факты, поняла, что тогда отец еще женат не был. Но он все еще боялся натиска улицы – кавалерии, хотя улица уже была другая, а самое главное – Маня была уже не та, что до войны. Она к тому времени стала какой-то старой по облику женщиной с небрежным пучком на затылке, с сетью морщин вокруг глаз и рта, кое-как одетая, но такая до жути самостоятельная, что никто не мог и представить ее замужем. Нелепо это казалось. Она, как полагается родственнице, приняла отца душевно, и стол накрыла по тем послевоенным временам хороший, и весть, что отец женат, приняла доброжелательно. Тогда они и поделили детей. Отец забрал Сережку, а Лидия осталась у Мани. Было это и радостно, и обидно сразу. Опять же, взрослой, Лидия еще раз пережила эту обиду, когда сама уже стала матерью. Ведь естественней – казалось – взять того ребенка, который хорошо тебя помнил. Ее, дочь. А Сергей ведь отца, считай, не знал, он с Маней вырос. Но отец выбрал его, потому что сын?.. Но тогда Лидия не могла себя представить без Мани. И отец с Сережкой уехал. Встретились они уже через много-много лет. Сергей женился на москвичке и переехал в Москву, а она, Лидия, уже работала здесь после института, была замужем, жила в выгороженной шкафами каморке у мужниных родственников. Пришла в гости к Сергею в квартиру, которая показалась ей фантастической: три комнаты, коридор – хоть на велосипеде катайся, – а из комнаты вышел толстый старый мужчина и стал ее обнимать. Невероятно, она чуть не закричала, а это был отец. Он сказал: «Я к сыну в гости». Одной этой фразой он все раз и навсегда поставил на место. Жена его с любопытством разглядывала Лидию, а потом сказала: «Коля, давай Лидочке манто купим, а то у нее никакого вида». Манто купили. Цигейковое коричневое манто на вырост. Что с того, что Лидия уже не росла? Она все равно была ему рада, а Лева шутил: «Когда нам станет совсем невмоготу в шкафах, уйдем и будем жить в твоем манто». Сергею отец тогда же подарил деньги на машину. Сергей был его сын, а Лидия была Манина. И манто было подарком бедной родственнице – не дочери. Так отношения складывались и все последующее время. Отец приезжал к Сергею, Лидию приглашал с Левой и Наташкой в гости, вручал им сувениры с Севера, иногда отец навещал и их, они тоже ему что-то дарили, и все. Зато Маня приезжала к ней, и тогда Сергей приходил со своей Мадам, и Маня раздавала свои сувениры, по куску сала каждому, по баночке малинового варенья, и все строго поровну – Лидии и Сергею. Приезжала Маня, как правило, не одна, а с кем-нибудь. То это были девочки, которым надо показать музей, то мужик, у которого жалоба лежит в прокуратуре, а там «ни тпру, ни ну». То с какими-то тетками, которым надо в ГУМ, ЦУМ или записаться на ковры. Смешно сказать, но когда Лидия защитилась, на первые кандидатские деньги она купила пододеяльники, простыни и наволочки. Они с Левой называли это белье – «белье имени Мани Гейдеко». Оно всегда было чистым и лежало на случай «налета». …Сергей позвонил ей первый. – Слушай! – закричал он. – Что будем делать с фейерверком? Не успела Лидия сказать про сервиз и нейлоновый халатик, как он выдвинул предложение: – Поедем на машине, а? Привезем оттуда чего-нибудь. Я рвану по деревням, купим товар по дешевке. Давай рассматривать поездку как на базар, а? В предложении был весь Сергей. Базар и товар. Лидия вслух обвиняла в этом его жену Ольгу, в просторечии Мадам. Но знала – это неправда. Ольга, конечно, тоже базар и товар, но они, что называется, нашли друг друга. Сережечку так воспитал отец, и теперь задним числом Лидия благословляла судьбу, что тогда осталась с Маней. Конечно, противно считать копейки до получки, конечно, лучше, когда деньги есть, чем когда их нет… Но… Хотела бы она быть, к примеру, на месте Мадам? Вот так – раз! – и по волшебству в богатую квартиру, где, по словам Лидиной подруги, «крепко пахнет золотом». Надо ей, Лидии, чтоб так пахло? Золотом! В Лидии подымалось нечто из глубины души, что было вскормлено хлебом с остюками и макухой на десерт, и это нечто из глубины не принимало ни Сергея, ни Мадам, ни их пахнущий золотом дом. Что это, думала Лидия, что? Я ведь хочу иметь столько денег, чтоб и одеваться хорошо, и ездить по белу свету. Хочу, но ведь и не хочу! Лидия знала, что это в ней клубилось Манино воспитание. Воспитание, в котором в божницу был поставлен принцип «не в деньгах счастье». Маня могла бесконечно в вариациях иллюстрировать радость бессребреничества и стыдность золота. Она была виртуозным демагогом по части доказательства своей доктрины и преуспела в этом. Ведь купила же Лидия эти простыни для бесчисленных Маниных протеже, кормила же их, отвозила к открытию ГУМа, а Мадам смеялась: «Гони их в шею вместе с Маней. Ты что, постоялый двор? Дом приезжих? И потом, завтраки и ужины ведь твои? Я тебя не понимаю, подруга!» Лидия сама себя не понимала. Потому что, хочешь не хочешь, на все фантастически альтруистическое в ней, что было от Мани, накладывалась действительность, в которой и денег не хватало, и Наташка росла и требовала расходов без учета повышенной совестливости родителей, и не раз, и не два Лидия мысленно ругала Маню за то, что та дала ей в дорогу жизни не те доспехи. Надо бы что-нибудь попроще для дня сегодняшнего, чем чистая, дистиллированная совестливость. Конечно, добродетель сама себе награда, но временами это как-то не утешает. Прости меня, Господи! – …Я поеду поездом, – сказала она Сергею. – А ты как хочешь. – Как хочу, как хочу, – проворчал Сергей. – Ехать – так вместе. – И уже другим тоном добавил: – Ольга предлагает отвезти тете Мане самовар. Ольга есть Ольга. Мадам, одним словом. В их доме был переизбыток самоваров. Когда-то первый получили в подарок, а потом случай обозвали «хоббем». И пошли в дом самовар за самоваром. Но последние годы самоварная страсть поутихла. Шикарной, чтоб другим в нос, коллекции не получилось, а абы какая – кому теперь интересно? Пришла пора потихоньку сбывать самовары разным людям на дни рождения и юбилеи. Лидия свой самовар уже получила в сорокалетие. Теперь пришла очередь получать самовар Мане. Маня вывесила флаг и с радостным удивлением его разглядывала. Старый, и выгоревший, и по древку истертый, он сейчас, поднявшись в единственном числе на улице, гляделся ну просто молодцом. – Он-то к чему? – спросила Зинаида. – Мой флаг, мой дом и мой праздник, – ответила гордо Маня. – Сейчас придет Егоров и все тебе объяснит, – покачала головой Зинаида. – Что твое, а что не твое. Маня хотела ей ответить как надо, но вспомнила, что перед ней Зинаида, не кто другой, поэтому с ответом обошлась осторожно. – Зато красиво, – сказала она. Решив, что это-то бесспорно, а потому может быть завершением темы, она еще раз посмотрела на молодящийся на теплом ветру старый флаг и пошла по хозяйству. Шесть разномастных столов, собранных у соседей, стояли торцами один к одному во дворе. Они тоже выглядели весело и живописно, потому что были покрыты разными скатертями, а два, в середине, даже клеенками. Дворик у Мани маленький, вплотную примыкает к забору, что огораживает общежитие. Между двумя акациями Маня натянула старенькое марселевое одеяло – прикрыла уборную. Одно только слово – прикрыла. Маня понимала, что получилось все наоборот. Теперь все будут заглядывать, что там за одеялом? Но она решила: пусть это ее приспособление будет поводом для смеха, чем возможные разговоры, что она столы поставила так неудобно. Захочешь кой-куда, а не воспользуешься. А если совсем честно, то на разговоры Мане было плевать. Все дело в том, что приедет Лидия и будет сокрушаться, что она так и не добилась квартиры с удобствами, а теперь уже и тем более… От всего этого сама Лидия расстроится, начнет глотать валокордин, а Маня будет смотреть на эту немолодую уже женщину и думать, что только рядом она начинает сознавать, сколько ей лет самой. В общем, лучше прикрыть уборную марселевым одеялом. Пусть все смеются. Зинаида считала ножи и вилки. – Хватит? – спросила Маня. – По мне, так останется, – ответила Зинаида. – Почти полсотни. Я думаю, столько и не соберется. Маня так не думала. Опять же Зинаиде не объяснишь, что пятьдесят гостей на шестьдесят лет это ерунда. Сто пятьдесят – и то мало. Если учесть, что она разослала сто семьдесят приглашений. Уже пришло два десятка ответов. Ах, Маня! Спасибо и прочее. И еще придут. Но должны же найтись и люди, что придут, приедут сами. Иначе не стоило жить… Сегодняшнего поезда Маня ждала особенно. Праздник назначен на завтра. Завтра утром тоже будет поезд, но сегодняшний – главный. Им приедут Лидия и Сережа. Маня повесила елочную гирлянду между углом дома и сливой. Теперь еще надо над столом, там, где обычно висит веревка с бельем, а разноцветные бумажные флажки к воротам. Но в воротах уже стоял Егоров и смотрел на флаг. – Что это у тебя, Мария Григорьевна? – спросил он. – А ты догадайся, – засмеялась Маня. – А я и догадался, – ответил Егоров. – Догадался и в календарь полез, что, думаю, за красный день у нас. Полез, а там ничего. – Да ну? – засмеялась Маня. – Значит, еще не успели написать, что Мария Гейдеко выходит на пенсию. Ты не волнуйся – напишут. Егоров был человеком военным и серьезным. То, что улица выбрала его уполномоченным, он считал не просто правильным решением, а единственно правильным. Ибо кто, как не он? Егоров себя уважал, он уважал свою военную пенсию, уважал само свое пребывание на земле. На белом свете не существовало понятий и явлений, которые Егоров знал бы плохо. Он ничего не знал плохо. Поэтому он пришел к Мане настолько без сомнения, что Манины шуточки про календарь (надо же такое ляпнуть – напишут!) показались ему невероятно глупыми и неуместными. Как можно шутить по поводу печатной, завизированной, проверенной кем надо продукции? – Сними флаг, – строго сказал Егоров. – Это дело политическое. – Помоги мне лучше. – Маня вложила ему в руки кончик ниточки с подвешенными шариками. – Ты – к этому гвоздику, а я – к этому. Егоров чувствовал, что выглядит нехорошо. Брюки на нем военные, с кантом, а в руках шарики, как у какого-нибудь штатского придурка. И тянет он эти шарики к гвоздику, указанному Маней Гейдеко, и даже закручивает ниточку вокруг него, а эта самая Гейдеко, воспользовавшись такой его пораженческой позицией, говорит ему совершенно несусветные вещи. – Я, Егоров, – говорит она, – имею право вывесить свой красный флаг, когда хочу. Что тебя в этом не устраивает? Что в моем календаре больше праздников, чем в твоем? Так это, Егоров, недостаток твоего календаря, а не моего. Егоров был ошеломлен. Он недавно демобилизовался, недавно купил дом на этой улице. К нему здесь великолепно относились, звали «наш генерал», хоть он генералом не был, а ушел на пенсию в чине майора. Тоже, конечно, не мелочь. Но никто никогда за все его шестьдесят лет не сказал ему, что в жизни его были недостатки. Недочеты были, но недостатки? Или это опять юмор? – Приходи, Егоров, завтра, – сказала Маня. – Народу будет тьма. Попоем! – Я официально предлагаю снять флаг, в противном случае я вынужден буду доложить по инстанции. – Егоров мобилизовался. – Докладывай, – согласилась Маня. – Мне даже интересно посмотреть, что из этого получится. Индюк надутый, – сказала она Зинаиде, когда Егоров ушел. – Ать, два… Зинаида молчала. Она знала, что Егоров придет снова. Знала, что теперь он начнет большую деятельность «по сниманию Маниного флага». У нее издавна нюх на таких людей. Он только приехал смотреть дом, она его поняла. Он ходил, вымеривал двор, все ему казалось, что соток не хватает. Хозяин оправдывался, перед такими людьми всегда оправдываются, цену даже снизил, испугался, когда Егоров через двое очков стал изучать всю документацию. – Я бы с ним не связывалась, – сказала Зинаида Мане. И снова хотелось Мане возразить, но она не стала. Непросто ей с Зинаидой, непросто, разные у них в жизни объяснения фактов. В Никитовке Лидия и Сергей взяли такси. Сергей тут же не преминул: были бы на своей машине… но Лидия махнула на него рукой. Он и в поезде раз десять муссировал тему: могли ведь чего-то привезти отсюда. Юг все-таки, Украина. – Балда, – говорила ему Лидия. – Сейчас всюду все по одной цене. Произошло справедливое выравнивание по высшей цифре. – Так это на рынке, – канючил Сергей. – А я бы по деревенькам, я бы потряс ленивых хозяев, которые на базар не ездят. В общем, Сергей всегда и всюду в своей роли. Уже садились в машину, когда подошел мужчина, коренастый, седой, с красивым желтым чемоданом. Оказалось, им в одно место. Мужчина сел рядом с шофером, а Лидия подумала: кого он ей напоминает? Ехали по новой дороге, и она огорчилась, что не по старой, ей хотелось узнавать забытое. Все-таки, пока институт не кончила, она сюда часто приезжала. И мужчина тоже озирался, тоже в сторону старой дороги смотрел, шофер заметил, посчитал нужным дать разъяснение: – Построили эту дурную дорогу, она и длиннее, и через два переезда. Ну? Умные это делали? – А зачем же? – спросила Лидия. – Хитрое дело! – засмеялся шофер. – Тут есть один директор совхоза, так ему лично эта дорога удобней. Наплел, наплел, что к станции ему зеленая улица нужна, товар, мол, у него скоропортящийся. Яички, я извиняюсь. И выстроил. Теперь транспорт через нее пустили, а – и это самое смешное – яички возят по старой, потому что к самой ферме та дорога все-таки ближе. – Деятели! – фыркнул Сергей. – А почем яички непосредственно в том совхозе? – Как везде, – ответил шофер. Лидия засмеялась. И мужчина тоже почему-то засмеялся, снова заставив подумать, что он на кого-то похож. А у самого разъезда вдруг выяснилось, что едут они на одну улицу. – Уж не к тете Мане ли вы на фейерверк? – со смехом спросил Сергей. – К Мане, – сказал мужчина и так резко повернулся к ним, что шофер сказал: – Спокойно, дядя, спокойно! Лидия смотрела на широкое скуластое лицо и думала: наверное, у Мани в жизни все-таки кто-то был. Вот этот человек. Их что-то там разделило, а вот теперь он едет к ней в гости. Но в целом теория была вялая, худосочная. Не подкреплялась она ни одним самым завалященьким воспоминанием, ни намеком… Или уж Маня такой великий конспиратор в вопросах любви? – Лида? Сережа? – тихо спросил мужчина. – Неужто родич? – воскликнул Сергей. А Лидия, крепко зажмурившись, все вспоминала. Зажмурилась она потому, что надо было восстановить в памяти ту фотографию, что снята была на маминой могиле. Они там стояли в рядок за гробом. Отец с Сергеем на руках, она, Маня, потом – этот мужчина в молодости, мамин брат, которого Маня (Маня!) после войны велела ей, девчонке, напрочь выбросить из памяти. И сразу вспомнилось все. Что рядом с ним на фотографии была очень красивая девушка, невеста дяди. Ее Лидия хорошо помнит. Звали ее Зинаида. А Маня ее называла женщина-позор. …Дядя Леня, попросту Ленчик, учился до войны в Киеве. Лидина мать – покойница Вера – любила младшего брата самозабвенно, да и Маня тоже. Они вдвоем выводили его в люди, они им гордились, они им хвастались. Лидия это все хорошо сразу вспомнила. Вспомнила даже, что отец такое общее восхищение не одобрял, имел к Ленчику целый ряд претензий: и не в меру болтлив, и слегка ленив, и в смысле женщин невоздержан, и мать переживала это отсутствие у мужа безраздельного восхищения братом. Она даже сына хотела назвать Леонидом, отец не позволил, но все равно, лаская, она называла сына: «Ах ты, мой Сережа-Ленечка!» Он учился в Киеве, а его ждала Зинаида. Необыкновенной красоты девушка. Лидия вспомнила и даже вздохнула: рождаются же такие! И что главное: за годы столько раз менялось представление о красоте. Посмотришь довоенных, военных красавиц – уродки по нынешним временам. Или попробуй перенести в то время нынешних красавиц – длинноногих, худых, губастых, лохматых… Тоже смех получится. Зинаида из тех, что была бы первой во все времена. Это Лидия сейчас подумала. Вера и Маня считали само собой разумеющимся, что самая красивая девушка у Ленчика. А как же иначе? То, что писал он редко и Зина, волнуясь, приходила к ним домой, спрашивала – как он там, тоже считалось естественным. Он мог писать, мог не писать. Он имел право поступать как хотел. Ей же полагалось ждать, волноваться и писать только часто. И Зинаида писала. Лидия как сейчас видит то время: идет по улице Зина в белой парусиновой юбке, голубой футболке и прюнелевых туфлях на невысоком каблуке – она казалась одетой с большим вкусом, почти изысканно, – а покойница мама кричит ей: – Ты письмо Ленчику когда послала? И отвечать полагалось так: – Только что в ящик сунула. …Вот что отчетливо, до ослепительной ясности вспомнилось Лидии в машине, пока было повернуто к ней широкое скуластое лицо родного, напрочь забытого ею дяди. Сергей же трепался: – А! Так вы и есть тот самый потерянный в войну родственник! Ну и цирк! Отец мне о вас рассказывал. Попали в окружение? Да? Сровняли вас с землей?.. Да? Лидия ужаснулась. Она думала, что сейчас дядя скажет на эти все невпопад, все неловкие слова. Но дядя засмеялся и махнул рукой. – В общем, правильно, – сказал он. – Сровняли нас с землей. – А теперь показывайте куда. – Шофер вырулил на короткую улицу, и Лидия взволнованно стала показывать: – Вперед, вперед! В самый конец. Вон к тому домику возле бетонного забора, к самому маленькому. – Я сдаюсь! – заорал Сергей. – Уже сдался! Тетя Маня вывесила флаг. Флаг бился над старой, покрытой толем крышей, а возле калитки, спрятав руки под фартуком, стояла Маня. Дядька выскочил из машины первый, и тут Лидия увидела, как побледнела Маня, как то ли беспомощно, то ли виновато опустила руки, как, причитая что-то, закачалась, а потом так бухнулась на Ленчикову грудь, что, казалось, не обнять его хотела, а убиться насмерть. «Ах ты господи! – подумала Лидия. – И флаг, и Ленчик, и шарики надувные, а сердце щемит, и не поймешь: радость это все или горе?» Сергей все поставил на свои места. Он внес на вытянутых руках во двор блестящий самовар. Он по дороге, в машине, тихонько развязывал веревочку, чтоб торжественным внесением получить взамен хотя бы долю удовольствия от того, что отдаешь, а не приобретаешь. С бодрым «трам-там-там» он нес подарок и ждал, чтоб все вокруг ахнули. Маня ахала очень громко, даже громче, чем Сергей ожидал. И такой он – самовар – блестящий, и такой он красивый, а носик какой, носик! Сергей прислушивался к неестественному Маниному голосу, что-то было не так, и стал озираться, стал искать других потрясенных свидетелей. Но их не было. Он почти обиделся, но тут увидел, что из окошка на терраске смотрит еще одна женщина. Это было уже лучше. Он мог запросто еще раз, ради новой зрительницы, внести самовар во двор, чтоб снять неудовлетворенность Маниным восторгом, но женщина не смотрела на самовар! И на Сергея не смотрела, ни на Лидию, ни на Маню – она смотрела на Ленчика. И смотрела так, что все ее взгляд почувствовали и уставились на нее, и Лидия сразу ее узнала – Зинаида! Как же так? Она с таким непониманием посмотрела на Маню, что та в ответ только губы поджала и стала зачем-то дышать на блестящий самоварный бок. Туманилась никелированная поверхность, теряла великолепный закон отражения. Но это был такой день – день нарушения законов. …Итак, как это начиналось? Зина идет по улице, а строгая Ленчикова родня интересуется, не забыла ли она послать письмо. Сам Ленчик писал всем редко. Это в осуждение шурину говорил отец. И еще: что это у него за учеба? То какие-то концерты – Ленчик трубач, то походы на выносливость, невпроворот каких-то второстепенных, несущественных дел вместо того, чтобы «как губка, впитывать знания». Эта впитывающая губка была излюбленным и, пожалуй, единственным образом в речи отца. Образ годился на все случаи жизни. Идет дождь – земля, как губка, впитывает… Мать кормит младенца Сергея. И тот – как губка… Блины к обеду впитывали масло, как губка. Маня, увлеченная общественной работой, тоже, оказывается, губка. А вот Ленчик губкой не был. Он не впитывал знания и вызывал глубокое неодобрение. Когда умерла мама, Ленчик едва успел на кладбище. Лидия хорошо это помнит, помнит эту минутную радость – «Ленчик приехал!» – в страшном горе, от которого она уже не плакала, а тихонько икала, а ей все несли и несли воду, кружками, чашками, стаканами. Ее уже тошнило от воды, но она пила: ведь икать нехорошо, а вода почему-то не помогала. Так вот: она перестала икать, когда приехал Ленчик. А на кладбище их фотографировали, и он стоял рядом с Зинаидой. Что было потом – Лидия не знает. И вообще, не помнит она Зинаиду после похорон. Пришла война, эвакуация. И они возвратились домой уже в конце сорок четвертого. Было почти так, во всяком случае, так ощущалось: сегодня они вернулись с востока, а вчера Зинаида с запада. Гнев и возмущение тогда прямо висели в воздухе. Оказывается, Зинаида в канаве дожидалась ночи, чтоб незаметно подойти к дому. Домик ее стоял заколоченный – мать ее в войну умерла (от горя и позора, говорили люди), – так она боялась доски с окон поотрывать. Так мышью в дом вошла и жила, не зажигая лампу. Что ела? А не ела! Боялась в магазин сходить – растоптали бы. Все это наперебой, размахивая руками, рассказывали женщины Мане, а Маня в ответ кричала, что так это не оставит, что Зинаиду судить надо. Пусть ответит перед народом, как она могла выйти замуж за врага? Как? Пусть скажет, пусть! Но суда не было, а Лидия получила самое строгое указание: никогда, ни при каких случаях, ни по какому поводу с Зинаидой не разговаривать, близко к ней не подходить, потому что хуже этой женщины нет человека на свете. Гитлер? Гитлер и то лучше. Маня вообще была человеком крайних оценок. Это понялось позже, позже… Вышел фильм «Подсолнухи», и в нем тоже была любовь итальянца и русской девушки. Лидия тогда говорила: «История одной моей знакомой гораздо более драматична…» Потом кино и воспоминания сомкнулись. Где кончалась Зинаида, а где начиналась актриса Савельева – не поймешь… А у неизвестного Лидии итальянца лицо навсегда стало лицом Марчелло Мастрояни. Сейчас, на Манином дворе, надо было из всей этой жизни – кинокаши – вычленить реальную Зинаиду, какой она была на самом деле. И вспомнить, что было потом… …Уже после войны Зинаида вдруг решила выйти замуж за слепого Ваню-аккордеониста. Снова поднялась утихшая было война – ишь ты, замуж захотела? А как же твой бывший муж? Слепой Ваня скандалил, требовал, чтоб их расписали без проволочек, и этим усугублял ситуацию. Разные доброхоты открывали Ване слепые его глаза. Ваню вразумляли. «Оглянись! – говорили. – Посмотри внимательно!» Хороший это был совет слепому просто замечательный, только Ваня в ответ прямо из штанов выпрыгивал и палкой размахивал. Убью, гады! Зинаиде бы молчать, а она выдала: «Ваня, успокойся, я с тобой и без записи жить буду, разве в ней дело!» Маня тогда просто из себя вышла, даже к родителям Вани ходила, но Ванины старики ответили ей спокойно: «Манечка, мы уже старые и можем умереть. Нам страшно оставить Ваню одного». Маня вернулась домой в гневе. Как же можно так думать и говорить? Да разве бы люди его одного слепого бросили? Да они бы дежурили по расписанию. И что это за разговор, что два несчастливых человека вместе могут создать счастье? Это что, алгебра – минус на минус плюс? И что, Зинаида – несчастливая? Разве к ней это подходит? Она же позор-женщина, она же войной не раненная и не контуженная. Она же – люди говорят! – в белом платье и туфлях на высоких каблуках ходила со своим макаронником. Зинаида все-таки вышла замуж за Ваню, и с тех пор Лидия видела ее часто. В строгом платье, в платочке, повязанном под подбородком, она приводила мужа на все школьные праздники, и он им играл. Она ставила ему стул, клала на колени тряпочку, подавала аккордеон и, замерев, останавливалась невдалеке. Ваня играл, а она ждала. И так все Лидины школьные годы. Даже когда вовсю пошли в ход радиолы, аккордеон Вани все равно был нужен. Под него пели на смотрах художественной самодеятельности, танцевали «Татарочку» и «Молдовеняску». А Зинаида всегда мертво стояла поодаль. Может, все-таки сидела? Нет, всегда стояла, прислонившись к стене, двери, школьной доске, кулисе, час стояла, два, сколько нужно, по-старушечьи покрытая и все равно красивая. Что она осталась красивая, Лидия поняла уже в десятом классе. Тогда резко менялась мода. Выбрасывались из платьев ватные подкладные плечи, мысики, клинья, пуговицы строго в ряд объявляли вчерашним днем, и у простых людей, знавших один фасон на все случаи, возникла некоторая паника: как теперь жить, как шить? Маня в доме пресекала всякие мещанские разговоры на эту тему, а девчонки Лидии сказали, что очень хорошо, по последней моде умеет шить Зинаида. Но она берет работу очень неохотно, к ней надо иметь ход. Вот тогда Лидия внимательно на нее посмотрела на вечере и обнаружила, что Зинаида красива так же, как и до войны. Она сказала об этом Мане, но та ничего не ответила, только фыркнула. …Что еще можно было вспомнить? Как-то она столкнулась с Зинаидой в магазине, это было уже когда Лидия стала студенткой и приехала на каникулы. Зинаида была без платка, и Лидия увидела, что волосы у нее блестящие, почему-то она засмущалась, всегда ведь бывает неловко, когда, зная человека, не говоришь ему «здравствуй», а делаешь вид, что понятия не имеешь, кто он. И еще больше неловкость, когда ни ссоры, ни вражды нет, а здороваться все равно почему-то нельзя, вот и приходится отворачиваться. Зинаида же, как назло, так внимательно, так пристально разглядывала тогда Лидию. Не отводила глаз, не делала вид, что не знает ее, смотрела открыто, прямо. Ждала? Чего? – Я встретила Зинаиду, – сказала Лидия Мане. И Маня тоже на нее посмотрела открыто, прямо, тоже будто ждала и тоже неизвестно чего. Вот и все. Больше Лидия ничего не знала, и то, что Зинаида была на Маниной терраске, являлось таким же потрясением, как возвращение из небытия дяди. – Главное, все свои в сборе, – сказала Маня. – Завтра тут будет шумно, а сегодня я на вас насмотрюсь. Зина, выходи! – крикнула она. – Я тебя тут кой с кем познакомлю. Зинаида вышла спокойно, развязывая сзади узелок фартука. Развязала, сняла и так вот, складывая фартук все в меньший и меньший комочек, шла к ним, чуть улыбаясь какой-то странной, насмешливой, неприсутствующей улыбкой. – Да мы вроде знакомы, – сказала она. – Вот только Сережа меня, конечно, не помнит. Так я тетя Зина, я вас совсем маленького нянчила. – Очень приятно! Жаль, что я этого не помню. – Сергей поцеловал Зинаиде руку и смотрел на нее заинтересованно, по-мужски. – Сколько лет, сколько зим, Лидочка? – Зинаида погладила Лидию по плечу. – Я помню, какое на вас было платье на выпускном. Розовый шифон в цветочках, юбка полусолнце с вытянутым боком. – Я его и подрезала, и подшивала, – засмеялась Лидия. – Все тянулось и тянулось. Такое было горе. – А я буду целоваться! – закричал Ленчик. – Буду целоваться! Я такой! Пусть уж твой муж меня простит. – Он простит, – ответила Зинаида и обняла Ленчика. Маня зарыдала в голос. Лидия подумала: слепой Ваня обязательно будет играть на Манином празднике, раз Зинаида здесь. – А ты, дядя Леня, женат? – спросила она. – Я так и не знаю. – Ну а как же? Моя Александра Павловна большой якутский деятель. А с деятелями ох как трудно, у них то сессии, то президиумы, то симпозиумы, у них весь календарь на пятилетку расписан. – Очень хорошо, – строго сказала Маня. – Отвратительно! – воскликнул Ленчик. – Отвратно! Ненавижу руководящих баб! Шурка у меня, правда, умница, она дома для меня сохраняет женскую ответственность. Покорна, внимательна, услужлива. Иначе – бью! Чересседельником, ей-богу, чересседельником! Не засмейся дядька, Лидия и все, пожалуй, и поверили бы: бьет. Именно ремнем. Но он вовремя засмеялся, а Маня даже за сердце ухватилась. – Ну и шутки у тебя! Лидия сразу вспомнила отца. Как он не терпел в женином брате вот это балагурство, трепливость. «Ради красного словца мать не пожалеет». Сейчас дядька не пожалел жену, неизвестную им Александру Павловну, но именно Сергею все это очень понравилось. Он любил тему «руководящие бабы нашей страны», и Лидия всегда злилась: «Тебе-то что? Твои замы и помы мужики, и Мадам у тебя тихая, скромная, не руководящая бездельница министерства. Чего тебе эти бабы?» А он отвечал: «Я в принципе». И сейчас он что-то рассказывал на ухо дядьке, какой-то анекдот явно на эту тему, дядька весело заржал, с похрапыванием, отчего Лидия подумала: «Я ничего не понимаю ни в мужиках, ни в бабах, ни в жизни, ни в чем…» …Маня готовилась к открытию первой в их поселке послевоенной библиотеки. «Фонд» расставили по неструганым стеллажам, по простенкам повесили портреты классиков, там и сям вкрапили цитаты с хорошими мыслями и теперь ждали, когда высохнет прилавок, выкрашенный в коричневый цвет. Краска сохла плохо, потому что помещение было сырое, полуподвальное, открывать же окна было рискованно – на классиков летели пыль и грязь. В библиотеке удушливо-противно пахло краской, но Лидия тогда оттуда не вылезала, читала все подряд – от «Рики-тики-тави» до бальзаковских «Шуанов». И тут, как снег на голову, письмо от дядьки… из заключения. Они с Маней до сих пор считали его без вести пропавшим. Партийная Маня, вопреки всем своим убеждениям и принципам, впустила однажды в дом цыганку, чтоб та раскинула на Ленчика карты. Как они слушали цыганку! Вышел казенный дом, блондинка с золотым зубом («Так и сверкает, так и сверкает!»), бесполезные хлопоты по производственной линии, еще что-то там, но – никакой могилы или даже сильного ранения и в помине! «Живой! – сказала цыганка. – Плюнь мне в глаза, молодка, если брешу. Болеет – может быть. Но чуть-чуть! И это скоро пройдет. Жизнь у него будет долгая». Маня поверила в это безоговорочно и сразу. Но те обстоятельства, что оказались на самом деле, были восприняты как «то, что хуже смерти». Лидия помнит какую-то полубезумную Манину суету по поводу посылки, которую надо собрать и отправить не с этой почтой, а с никитовской, а еще лучше отправить посылку из Сталино, где знакомых не встретишь. И она съездила туда, но вот библиотеку открыть уже не успела, хоть прилавок и высох, Маню сняли с работы в райсовете. Помнит Лидия, как пришла Маня поздно ночью, сняла платок, села и сказала: «У тебя другая фамилия, и тебя не должно это касаться. Никогда никому про Ленчика не рассказывай. Не было у тебя никакого дядьки, и всё. Не было! Поняла?» Лидия ничего не поняла, а испугаться испугалась. Не слов, не просьбы, а самой этой Мани, призывающей ее ко лжи. И Лидия тогда сказала: «Так нечестно», а Маня развернулась и шмякнула ее по спине изо всей силы, что было и больно, и обидно, и несправедливо, а главное – тоже противу правил, как был против правил призыв скрывать и обманывать. Лидия крикнула: «Ой, больно! Как тебе не стыдно!» И Маня дала ей еще раз и сказала: «Не ори, дура, ложись спать, а я уйду завтра рано. Мне теперь на откатку». Так Маня попала из служащих в рабочие. Она написала отцу Лидии письмо, чтоб он забрал дочь «из соображений биографии», но тот ничего не ответил, а когда ответил – через год, Маня уже работала воспитателем в рабочем общежитии, ее собирались восстановить в партии, и письмо отца с виноватым нежеланием брать Лидию было уже, так сказать, неактуальным. Актуальным было другое письмо. Письмо откатчиц, Маниных товарок, в котором они защищали от несправедливого наказания новую подругу и верили в мудрость начальства, которое поймет. Маня Гейдеко – бессребреница, большевичка до мозга костей, труженица культурного фронта (а ее на откатку!), не может нести ответственность за преступления брата, которого она не видела девять лет и три месяца, если не считать краткого свидания на похоронах старшей сестры, на которые этот самый брат (читай – иуда) едва не опоздал, а уехал сразу, только могилу засыпали. А два письма с фронта от него и одно «оттуда» свиданием назвать все-таки нельзя, но и связью тоже. Посылка же – ошибка. Но она была без письма, а с папиросами, конфетами и консервами. Это было потрясающее письмо, а главное – Маня ничего о нем не знала, а узнала, когда уже началась вокруг нее оживленная общественная деятельность. Вот тогда откатчицы признались и принесли ей черновик письма, и Маня всю ночь проплакала, повторяя одно и то же: «Такие люди! Такие люди! Бабоньки, мои милые, бабонь-ки-и-и!» Ни в одной из анкет и биографий, написанных за уже долгую жизнь, Лидия ничего не писала о своем дядьке. Уже потом, в другие совсем времена, она как-то спросила Маню: «А что Ленчик, не объявился?» Маня ответила странно: «Конечно, правду надо знать, но как потом в глаза друг другу смотреть, ты подумала?» – «Что же ты предлагаешь? – удивилась Лидия. – Правды не знать или в глаза не смотреть?» – «Я предлагаю с Леонидом не встречаться. Мне будет стыдно, я ведь своими руками всех нас от него отрезала». – «Разве же ты виновата?» – вздохнула Лидия. «Никогда ничего ни на кого не сваливала, – возмутилась Маня. – Ни несчастий, ни заблуждений, ни ошибок. Совесть – понятие личное». – «Со-ци-аль-ное и классовое», – мягко сказала Лидия, она тогда уже училась в аспирантуре и была очень образованная. «Мели, Емеля», – засмеялась Маня. …А теперь Ленчик ржал на Манином дворе, здоровый, довольный, уверенный в себе мужик. Он и анекдот про кожаную юбку воспринял, и на когда-то волновавшую его женщину Зинаиду смотрел, и Мане показывал что-то вроде детской козы рогатой (забодаю! забодаю!), и Лидии подмигивал: мол, смотри, племянница, какой я весь веселый и счастливый. Лидия вспомнила. Был у них в институте шутник-придурок. Он любил выскакивать неожиданно из-за угла и, зловеще хватая за руки, спрашивать: «Хочешь, рубль дам?» Сейчас все в Манином дворе напоминало такую же идиотскую шутку. – Умывальник налит. Идите мыть руки, – сказала Маня. – А куда поставить самовар? – спросил Сергей. Он вдруг забеспокоился, что все отвлеклись от его ценного подарка, внесенного на вытянутых руках. Надо было вернуть всех к состоянию восхищения. – Ах, какой самовар! – откликнулась Маня. – Я поставлю его на комод. Гость шел косяком. Подъезжали машины. Приходили люди с чемоданами: они приехали автобусом. И все говорили одно и то же: – Манечка! Мы нашли тебя по флагу. Сергей отвел Лидию в сторону и спросил: «Кто им будет оплачивать командировочные?» Лидия возмутилась всегдашним его рублевым подходом, а потом подумала: а на самом деле – кто? Родилось любопытство, острое, жгучее, будоражащее. Вот придут ее шестьдесят лет. Она сядет и напишет сто приглашений. Ну – не сто. Пятьдесят… Двадцать пять. Найдется ли десять человек, которые приедут к ней за так, на свои, ориентируясь только на флаг? Зинаида дала ей фартук и поставила к столу крошить яички. Их было сварено целое ведро. Лидия понятия не имела, сколько может поместиться в ведре яичек. Сто? Двести? Сама Зинаида разливала по тарелкам холодец. Сергею же надлежало уже наполненные тарелки осторожно спускать в погреб. Ленчик подкладывал под ножки столов камни, дощечки, чтоб все стояли ровно и устойчиво. Свои были при деле. А чужие ходили за Маней, что-то рассказывали, что-то спрашивали, плакали, смеялись. Маня же выглядела тридцатилетней, и это было совершенно невероятно. Она последние годы носила стрижку, а теперь, оказывается, это была самая модная прическа – сэссон. Короткие, чуть завивающиеся на концах волосы лежали как-то уж очень молодо и вполне соответствовали сияющим Маниным глазам. Вдруг обнаружилось, что никогда не знавшая косметики Маня тем не менее не приобрела за жизнь глубоких морщин. Конечно, они были. Вокруг глаз и в уголках губ. Но это были веселые, смешливые морщинки, признак скорей характера, чем возраста. А вот «собачьей старости» – двух продольных глубоких мрачных морщин, что оттягивают уголки рта и сбегают черными впадинами по подбородку, – вовсе не было. Всякая глядящая в зеркало женщина знает: нет ничего изобличительней этой самой «собачьей старости». И одета Маня была как всегда. Но традиционная домашняя ситцевая кофта с пышными рукавами сегодня, сейчас выглядела очень современно, даже стильно, как и дешевенькая, «под жемчуг», ниточка на шее. Это надо было ухитриться в шестьдесят лет прийти в полное соответствие со временем. – Какая она сегодня молодая, – сказала Лидия Зинаиде. – Разве ей шестьдесят? Зинаида вздохнула. – Мне это как раз не нравится, – ответила она. – Нет, нет, не потому, что не нравится видеть ее молодой, а потому… – Что завтра все это кончится? – подсказала Лидия. Зинаида покачала головой: – Нет, не то… Я не могу словами объяснить что… У меня настроение печальное. Не слушайте меня, Лидочка… Но Лидия заволновалась. На самом деле противоестественно выглядеть молодой на шестидесятилетии. Такой молодой. Полезли в голову дурацкие сравнения с догорающей свечой, с последним вспыхом полена в костре, с буйным предсмертным расцветом осени. Захватанные тысячью рук образы теперь будто смеялись над Лидией, не сумевшей объяснить неожиданную теткину молодость. Она ведь в молодости не была молодой. Вот ведь в чем дело. – Вы знаете, Лидочка, – тихо сказала Зинаида. – Мане на ее пенсию трудно будет прожить. Лидия вдруг возмутилась: ей будто на что-то намекают. Будто она сама уже давно не решила, что будет посылать Мане каждый месяц двадцать рублей. – От вас она все равно ничего не возьмет. – Зинаида меленько строгала чеснок в тарелку. – Будет говорить, что у нее все есть. Но вы знайте, Лида, что это она по своему обычаю вам врет. – Что значит по обычаю? Маня – честнейший человек, которого я когда-либо знала. – И честные, бывает, врут, Лидочка. – Они врут еще больше, – вмешался Сергей. Он пришел за очередными тарелками, чтоб снести их вниз. – Ты, Лидка, жизни не знаешь. Ей-богу! Это такая хитрая штука, но я это давно заметил… – Договорились, – сказала Лидия. – Давайте все поставим на голову. – Хочешь, я тебе на примерах? – Сергей поставил уже взятые тарелки. – Вот я, предположим, честный. И я свою честность страшно в себе люблю. Я просто ношусь с ней как с писаной торбой. Заметь: сейчас писаные торбы в моде. А меня, честного, кругом поджимает бесчестье разных нехороших людей. Тот ворует, тот берет взятки, тот недовешивает. Вокруг меня, честного, жизнь, можно сказать, бьет ключом. Знаешь анекдот про человека в дерьме? Ему руку протягивают, а он не вылезает: я, говорит, здесь живу. Так вот этот человек очень честный. Он тут живет. – Неси холодец в погреб, – устало сказала Лидия. – В практической деятельности ты сильней, чем в теории. Но тут появилась сама хохочущая Маня, а за ней строго, на негнущихся ногах шел «генерал» Егоров. Лидия и Сергей его еще не знали, и Ленчик тоже не знал. И они все вытянулись почтительно перед брюками с кантом, готовые к любой неожиданности: а вдруг «генерал» – родственник? Забытый или воскресший? Егоров же был сердит. Во-первых, с флагом не было никакой ясности. Там, куда он звонил, четкого ответа ему не дали. Во-вторых, две машины, приехавшие к Мане, приткнулись к чужим соседним заборам. Никто, правда, не был в претензии, но надо знать, сколько их может быть вообще? Чтобы завтра не получилось, чтоб ничто не препятствовало движению, чтоб вообще был порядок. – А ты вызови милицию, – предложила Маня. – Поставь регулировщика с жезлом. Егорову стало обидно. Ведь он же не из корысти, не из какой-то обиды – приглашение на Манин праздник у него тоже было. Он по службе, долгу и совести хочет, чтоб все было хорошо и правильно. И тут он вдруг получил прекрасный аргумент в пользу требования порядка. По двору, сжав в кулаке горлышко поллитровки, шла женщина. И шла она неверно, петляя, и глаза у нее были напряженные, немигающие и агрессивные. – Батюшки! Дуся! – закричала Маня и бросилась ей навстречу. Дуся остановилась, пошатываясь, а потом, прямо глядя Егорову в глаза, сказала: – Я пришла специально сегодня, чтоб не видеть никаких рож. Думала, мы с тобой выпьем вдвоем – и делу конец. А у тебя полно всяких… Она махнула бутылкой и пошла прочь, а Маня обхватила ее и силой увела в дом. – Это сегодня, – мрачно сказал Егоров, – а что будет завтра? – Вы не волнуйтесь, – ответил Ленчик. – Уследим. Видимо, Егорову понравилось само слово. Оно заключало приятный для него смысл: не все, мол, будет в порядке, это ясно, и беспорядок, конечно же, будет, но за ним «уследят». Это хорошо, это мобилизующе. – Я тоже буду здесь, – сказал он доверительно Ленчику. – И тоже рассчитываю… уследить. – Пусть пенсионеры надерутся до положения риз, – засмеялся Сергей. – Пенсии их за это ведь не лишат? Не лишат. Это ведь не премия! – К сожалению, не лишат. – Егоров снова стал мрачен. Несовершенство закона о пенсиях вернуло его в дурное настроение. – Это я надерусь, – засмеялась Зинаида. – У меня пенсии нет, я птица вольная. – Значит, хорошо живешь за мужем, моя дорогая. Точно? Ленчик смотрел на Зинаиду с таким страстным интересом, что Лидия вдруг, в секунду сообразила: он ведь совершенно не в курсе Зинаидиной жизни. Он сейчас умирает от любопытства, кто у нее – этот хорошо обеспечивающий муж, он уже позавидовал ему и даже с удовольствием примерил себя на его место. Егоров сделал поворот через левое плечо. Он-то, видимо, все знал, потому и не желал присутствовать при такой деликатной теме, как «муж Зинаиды». При всех своих бесчисленных, но спорных достоинствах, Егоров имел одно бесспорно хорошее качество: не любил сплетен и сплетнеподобных разговоров. Он ушел, сердито поглядывая на флаг. Он неправильно висел, этот старенький Манин флаг: сомнений тут не было. Но не полезешь же его снимать у всех на виду, тем более что у ворот остановилась еще одна машина и из нее вышла дама в белоснежном костюме из блестящей ткани, белых лакированных босоножках, с белой сумкой через плечо, в белых перчатках и с громадным букетом красных гвоздик. Дама была явно издалека; она посмотрела на флаг и заплакала. – Женька! – закричала с терраски Маня. – Женька! Она бежала навстречу белоснежной гостье, а во двор, туда, где стояли столы, уходила, пошатываясь, Дуся. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/galina-scherbakova/ah-manya/) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.