Молодая Раневская. Это я, Фанечка… Андрей Левонович Шляхов Моя биография Новое – это хорошо забытое старое. О великой актрисе Фаине Раневской написано множество книг, но, тем не менее, в ее биографии осталось множество «белых пятен». Какие-то периоды описаны подробно, о каких-то почти ничего не известно. Обобщив большой материал, который собирался несколько лет, Андрей Шляхов написал новую книгу о Раневской, о ее бурной, богатой событиями молодости, полной творческих исканий и надежд, которым далеко не всегда суждено было сбыться. Читатели узнают много нового о любимой актрисе. Эта книга не пересказ старого материала на новый лад, она содержит много новых, ранее неизвестных фактов. «Моя биография сшита из ситцевых лоскутов, – говорила Фаина Георгиевна. – А мне так хотелось бархатного платья…» Андрей Шляхов Молодая Раневская. Это я, Фанечка… «Есть тонкие властительные связи Меж контуром и запахом цветка. Так бриллиант невидим нам, пока Под гранями не оживет в алмазе. Так образы изменчивых фантазий, Бегущие, как в небе облака, Окаменев, живут потом века В отточенной и завершенной фразе…»     Валерий Брюсов, «Сонет к форме» © Шляхов А.Л. © Фотоагентство «VOSTOCK Photo» © ООО «Издательство АСТ», 2016 От автора Бывают герои, с которыми не хочется расставаться. Перечитаешь раз-другой то, что написал, и подумаешь о том, сколько всего осталось за рамками повествования. Нельзя объять необъятное? Можно! Главное – не торопиться… Бывают герои, с которыми не хочется расставаться. Фаина Раневская из таких. И дело тут не столько в личных симпатиях, сколько в самой Раневской. Многогранная личность… Глубокая личность… Неординарная личность… Ключевое слово – «личность»! Прочее несущественно. Да, у меня есть свой собственный культ личности. Культ личности великой актрисы Фаины Раневской. «Великим актера делают не роли, а их содержательность», – говорила Фаина Георгиевна. И она права, тысячу раз права. Заставь дурака Богу молиться… То есть: если дать плохому актеру сыграть Гамлета или Чацкого, то ничего хорошего из этого не выйдет. Гамлета и Чацкого вы на сцене не увидите. Увидите только актера, который притворяется Гамлетом. Или Чацким. Или Катериной. Или Джульеттой… Притворяться или быть? Вот в чем вопрос. Вот в чем суть. Вот в чем признак, отличающий Настоящего Актера от ненастоящего. Настоящие Актеры перевоплощаются в своих персонажей, а ненастоящие всего лишь притворяются ими. «Пышка». Один из последних фильмов эпохи немого кино, советского немого кино. Немого кино, в котором зрителю должно быть безразлично, на каком языке говорят актеры, ведь речь передается при помощи титров. Все актеры говорят на русском, а Фаина Раневская – на французском. Таков был метод Раневской – вживаться в роль целиком. Блажь? Пустяки? Мелочи? В мелочах, говорят, скрыт дьявол. А талант не знает мелочей и не пренебрегает ими. Мелочь это штрих, мазок. Чем меньше мазков, тем бледнее образ. Чем больше, тем ярче… У настоящего актера все образы яркие, рельефные… Но дело не в этом. А в том, что бывают герои, с которыми не хочется расставаться. А если даже и захочется (ну, вдруг), то тебе не дадут этого сделать те, кто был знаком с Фаиной Раневской или с теми, кто был знаком с нею… Я хочу выразить огромную признательность всем людям, которые пролили свет на малоизвестные страницы биографии Фаины Раневской. Я искренне горжусь тем, что написать мне их побудила моя книга о великой актрисе. Я очень старался, потому что невозможно не стараться, когда пишешь о симпатичном тебе лично человеке. И мои скромные труды разбудили отклик в сердцах читателей. Да такой, что в один день я понял – пора садиться за новую книгу. Работа шла медленно, параллельно с работой над другими книгами, потому что для сбора материала мне пришлось встречаться со многими людьми и посетить дюжину библиотек, причем не только в Москве, где я живу, но и в других городах. Собранные материалы надо было обработать, а затем дать обработанному отлежаться. Поэтому работа над этой книгой заняла у меня около двух лет. Большой срок. Обычно я пишу быстрее. Читатели могут обратить внимание на несовпадение некоторых фактов в этой и предыдущей книгах о Фаине Раневской. Кое-что уточнилось, поэтому факты не совпадают. В эту книгу вошел далеко не весь собранный материал. Так что продолжение следует… Пользуясь случаем, хочу поблагодарить моих самых активных помощников, без которых не было бы этой книги. Андрей Сапожков, Елена Гербер, Татьяна Рыжова, Владимир Никольский, Ольга Смирнова, Светлана Полозова, Серафима Коган, Георгий Капанадзе, Анна Блувштейн, Рената Каулакене, Александр Карапетян, Ирина Баринова, Аида Гозман, Гузель Айдарова, Елена Меркулова, спасибо вам огромное! Без вас не было бы этой книги. И тем, кого я не назвал, но о ком я помню, тоже спасибо. В результате у нас получилась подлинно народная книга о Народной Актрисе! И это замечательно! У меня лично от восторга дух захватывает. Надеюсь, что и читателям понравится. Книги же пишутся для читателей… Приятного чтения! Глава первая «Выбрось из головы эту блажь!» «Прекрасная пора была! Мне шел двадцатый год. Алмазною параболой взвивался водомет… И жизнь не больше весила, чем тополевый пух, — и страшно так и весело захватывало дух!»     София Парнок, «Прекрасная пора была!» – Выбрось из головы эту блажь! Что значит «призвание»? Чушь! Вздор! Вот найдем тебе достойного жениха, и тогда ты поймешь, какое призвание должно быть у женщины! Семья, а не театр – вот твое настоящее призвание! При упоминании о замужестве у Фаины сводило челюсти оскоминой. Призвание? Разве сидение в четырех стенах, вышивание салфеток, распекание горничных и вечные споры с кухаркой можно называть высоким словом «призвание»? Это же ужасно скучно. Достаточно взглянуть на мать, у которой от такой жизни даже выражение лица сделалось скучным, а взгляд таким, что от него молоко скиснуть может. Вот если бы выйти замуж по любви, за человека, который поймет тебя и не станет препятствовать… Ха-ха-ха! О какой любви может идти речь? Отец обещает найти ей достойного жениха, то есть солидного немолодого мужчину, доказавшего обществу свое умение вести дела. Молодым отец не доверяет, считает их легкомысленными. Стоит только матери завести разговор о каком-нибудь молодом человеке (ах, как часты стали эти разговоры в последнее время!), отец сразу же обрывает ее. «Молодой человек – шкатулка без ключа, – говорит он. – Неизвестно, чего можно ожидать от юнца. Дети не всегда похожи на родителей. Отец может нажить состояние, а сын пустит его по ветру. Взять хотя бы Негропонте…» Негоциант и пароходчик Дмитрий Негропонте был человеком хватким и оборотистым, а вот его старший сын Николай оказался совершенно неспособным к делу. Пока Негропонте-старший был жив, он держал Николая и остальных своих детей в крепкой узде, но после его смерти все пошло наперекосяк. Состояние начало таять, дела потихоньку приходили в упадок, да вдобавок другие братья-наследники затеяли тяжбу с Николаем, которому по завещанию досталось больше, чем им. «Был торговый дом, а осталось одно название», вздыхал отец, неодобрительно качая головой. В последнее время в дом зачастили шадхены. Фаина без труда узнавала их по особому взгляду и привычке улыбаться на каждом шагу. Отец принимал их не в конторе, а приводил на второй этаж, в домашний кабинет, подальше от любопытных ушей. Сватовство – дело деликатное и пока дело не сладится, нечего давать почву lkz сплетен. Сглазить могут, да и репутации урон. Фаине пока что не предъявили ни одной фотографии жениха, но она чувствовала, что за этим дело не станет. Мать уже не раз намекала ей насчет того, что с замужеством тянуть нельзя, а отец говорил прямо: «Молодость – главный капитал невесты». Понимай так – ты, Фанечка, не красавица, если чем и можешь пленить жениха, так это свежестью. Ну и приданым, конечно. Отец возражал против того, чтобы Фаина стала актрисой. Фаина возражала против замужества. Мать металась между двух огней, стараясь примирить мужа и дочь, отличавшихся одинаковым, «фельдмановским» упрямством. Она пыталась привлечь на помощь младшую дочь Беллу, чтобы та помогла «образумить» сестру, но Белла предпочитала не вмешиваться. Ей казалось, что старшая сестра просто оригинальничает и вредничает. Ну о какой сцене можно говорить в здравом уме дочери одного из самых уважаемых коммерсантов Таганрога? Блажит Фаина, как есть блажит. Красотой не вышла (вся красота Белле досталась), вот и пытается чем-то другим эффект произвести. Ах-ах! Отец подкреплял свое мнение длинными цитатами из Талмуда, от чего Фаину клонило в сон, и примерами. Самым любимым примером была дочь доктора Браиловского Сара. Рано овдовев, Браиловский не женился повторно, потому что не хотел приводить в дом мачеху для своей обожаемой Сарочки. Он всячески баловал единственную дочь, потакал любым ее капризам, а она отблагодарила тем, что связалась с социалистами, нашла среди них жениха и когда того отправили в ссылку, уехала за ним в Сибирь. Фаина немножко завидовала Саре, у которой в жизни случилась настоящая любовь. Ясно же, что без настоящей любви в Сибирь за женихом не поедешь, махнешь рукой и найдешь другого. А тут такое самопожертвование, можно только восхищаться! И решительностью Сариной тоже можно было восхищаться. Решила – и уехала, вот как! Правда, Браиловского Фаине было жаль. Он после всей этой истории сильно сдал, бедняжечка. Поседел, сгорбился и как-то весь потускнел. «С моим отцом такого не случится, – убеждала себя Фаина. – У него есть мама, брат, сестра. У него другой характер, совсем не такой, как у Браиловского. И еще…». На этом она спешила оборвать мысль и переключалась на что-то другое. Например, начинала думать о том, как блистательно она сыграла бы Раневскую в «Вишневом саде». Ей не хотелось лишний раз думать о том, что отец ее не любит. Он никогда не говорил об этом, но многое ясно без слов. Достаточно сравнить, как он смотрит на своих дочерей. На Фаину равнодушно-холодно, а на Беллу совсем иначе – тепло, не смотрит, а прямо любуется. Есть чем любоваться, определенно есть. Белла – красавица. Стройная, изящная, легкая на ногу. Она не ходит, а порхает, как бабочка. И голосок у нее звонкий, как дюжина колокольчиков. И улыбаться она умеет обворожительно… Все есть у Беллы, кроме ума, но зачем ей ум при таких-то достоинствах? Ей мальчишки-посыльные уже записки от воздыхателей тайком носят. Белла читает записки, а потом рвет в мелкие клочки или украдкой кидает в печку. Эх, если бы Фаине кто-то написал романтическую записку, даже хоть и коротенькую, в два слова («люблю тебя», например), то она бы ее непременно сберегла на память. А Белле что – она сегодня одну записку порвет, а завтра две получит. Мама видит мальчишек, но помалкивает, потому что обмениваться записками с кавалерами не выходит за рамки приличия. Но когда Белла заикнулась о том, что хочет поехать на загородный пикник, который устраивало благотворительное общество «Ясли», мама твердо сказала: «нет, мала ты еще для таких развлечений!». Цитат в Талмуде – десятки тысяч, примеров у отца тоже было много, потому что в таком большом городе, как Таганрог, много чего происходило, только запоминать успевай. Фаина могла противопоставить отцовским примерам всего два – Веру Комиссаржевскую и Сару Бернар. Сара Бернар выглядела убедительнее по двум причинам, потому что была еврейкой и имела мировую славу. Но отца и Сарой нельзя было пронять. – Откуда она? – всякий раз спрашивал он, презрительно кривя губы и сам же отвечал себе: – Из Парижа? Вэй из мир![1 - «Больно мне!» (идиш). Выражение, соответствующее русскому «Боже мой!». – Здесь и далее примечания автора.] Видел я этих французских евреев! Они только называют себя евреями… – Ее знает весь мир! – не сдавалась Фаина. – Богрова тоже знает весь мир! – парировал отец. – Что с того? Разве его отцу от этого лучше? Фаина умолкала, не понимая, как можно сравнивать великую актрису с убийцей премьер-министра Столыпина. Мать тоже делала странные сравнения. – Фанечка, ты же, слава Богу, не нуждаешься, как те бедные девушки, которым приходится выбирать между борделем и театром, – увещевала она. – Ну что за глупости? Что ты себе выдумала? – При чем тут бордель?! – вскипала Фаина. – При чем?! – А куда идти бедной девушке, о которой некому позаботиться и которая ничего не умеет? – удивлялась мать. – Только на сцену или в бордель… Ничего не умеет! Насчет борделей Фаина ничего утверждать не могла, но пыталась объяснить маме, что на сцене надо уметь очень многое. В доказательство ссылалась на театральную студию Абрама Ягеллова, которую посещала довольно долгое время. – Ах, брось! – обрывала мама. – Отец до сих пор упрекает меня за то, что я разрешила тебе учиться у этого шлемазла! Чему там можно было научиться? За что твой Абрам брал четыре рубля в месяц? Подумать только – четыре рубля! За четыре рубля милейший Абрам Наумович учил декламации, мимике, жестам, танцам… Чему только он не учил, вплоть до специальных упражнений для тренировки памяти. С памятью у Фаины и без упражнений было в порядке, но после них она начала запоминать текст «с листа», с первого же прочтения. А еще Абрам Наумович научил ее правильно ходить, так, чтобы не бросалась в глаза косолапость, и помог немного выправить речь. Фаина начала говорить отчетливее и уже не так сильно заикалась. Насчет заикания Абрам Наумович обнадежил, сказав, что это от нервов и должно пройти. Он был прав. В студии, окруженная приятными людьми, Фаина почти не заикалась. А в разговоре с отцом запиналась на каждом втором слове, и ее заикание обращалось против нее. – Ты же «борух шейм квойд малхусой лэойлом воэд»[2 - Отрывок из молитвы «Шма Исроэль».] гладко не можешь выговорить, а собралась в актрисы! Что поделать, не всем же так везет, как Комиссаржевской, родившейся в семье оперного певца, в сценической, можно сказать, атмосфере. В доме Фельдманов атмосфера была иной, конторской. Что на первом этаже, где находилась отцовская контора, что на втором, жилом – без разницы. Отец общался с домашними, как с подчиненными, горничные повадками походили на конторщиков и даже кухарка Фейгеле стучала ножом так, будто щелкала счетами – отрывисто и с недолгими паузами после трех-четырех ударов. И на обоих этажах говорили только о деньгах. Мама спрашивала, чему учил Абрам Наумович, просто так, только для того, чтобы подчеркнуть, что вся эта затея определенно не стоила четырех рублей в месяц. Что творится в студии, ее не интересовало совершенно. На спектакли, которые время от времени ставили «студенты» (так звучно Ягеллов называл своих учеников), из всей семьи ходил только брат Яков. И то не столько ради сестры ходил, сколько ради воображалы Ривы Каплун, студийной примы, чтобы ей рецепты вместо записок писали! Отец же называл Абрама Наумовича «мешумадом»[3 - Отступник, еврей, сменивший веру, выкрест (иврит).], причем совершенно незаслуженно, только на том основании, что он сменил фамилию Говберг на звучный псевдоним Ягеллов. Фамилию сменил, а не веру, но отцу этого было достаточно. «Капля камень точит» сказали не про Гирша Фельдмана. Сколько Фаина ни подступалась к отцу, ответ всегда был одним и тем же – выбрось из головы эту блажь! Актрисой ты не будешь! Что скажут люди? Как я буду смотреть им в глаза после такого позора? «О каком позоре может идти речь?» – недоумевала Фаина. Не в бордель же она, в конце концов, собралась поступать, а на сцену. Поняв, что переубедить несговорчивого отца не удастся, упрямая дочь решилась на крайние меры. Жаль было терять время попусту, к тому же мать все чаще и чаще заговаривала о замужестве, а на днях вдруг захотела сделать дочери фотографический портрет и потащила Фаину к Иосифу Рубанчику, считавшемуся лучшим фотографом Таганрога. В одном доме с ателье Рубанчика находились лучшая в городе парикмахерская и кабинет дантиста Бабуна, умевшего дергать зубы без боли. Короче говоря, полгорода видело, что Милка Фельдман привела к Рубанчику старшую дочь, и ни для кого не было секретом, для чего ей понадобились портреты. Фаина от смущения готова была провалиться сквозь землю и уже жалела, что поддалась уговорам матери. Уговорам? Мать вцепилась в нее мертвой хваткой (научилась у отца всему полезному) – оденься понаряднее и не забудь веер. Причесывала Фаину сама, шляпку на голове пристраивала добрых полчаса и всю дорогу талдычила, что перед камерой глаза надо раскрывать пошире («они у тебя такие выразительные!»), а рот держать крепко сжатым. Фаина так и сделала – зубы стиснула сильно-пресильно, аж скулы свело, а глаза выпучила. Фотография могла бы получиться замечательной, такой, что ее бы ни один шадхен в руки не взял, не то что кому-то показать. Но Рубанчик все испортил. Заохал, замахал руками и начал плясать вокруг Фаины и вертеть ее голову в разные стороны, делая, как он выражался, «кошерный ракурс». Голову вывернул до невозможности, принесенный из дома веер забраковал, сказав, что он слишком пышный, и дал один из своих, кружевной… Рубанчика за то и ценили, что он с каждым клиентом возился по часу, а тут такой заказ – целая дюжина карточек! «Куда столько?» – изобразила наивность Фаина. «Пригодятся», ответила мать, а Рубанчик сразу начал уверять, что такой красавице будет достаточно и одной карточки… Карточки получились ужасно пошлыми, но матери понравились. «У Рубанчика талант» – сказала она. Фаина ужаснулась про себя – неужели она вживую выглядит еще хуже? Но затея с фотографиями дала повод заговорить об отъезде. Фаина нарочно выбрала время за ужином, когда вся семья в сборе, чтобы не говорить с родителями по отдельности. Больше разговоров – больше шуму, а толк одинаковый. Дождалась, пока отец выпьет вторую рюмку своей любимой изюмной водки, которая дома была круглый год, а не только на Песах, и сказала: – Хорошо, что у вас останутся мои карточки. Будете смотреть на них и вспоминать меня! – Ты опять за свое?! – отец, имевший обыкновение раздражаться в мгновение ока, стукнул кулаком по столу так сильно, что все, кроме него самого и Фаины, вздрогнули. – Никуда ты не поедешь! И довольно говорить об этом!.. Брат Яков, поняв, что дело закончится скандалом, неслышно выскользнул из-за стола. Сестра Белла явно хотела остаться, но мать взглядом указала ей на дверь. – Выбрось из головы эту блажь! Ты никогда не станешь артисткой! – от ярости отец начал раскачиваться из стороны в сторону, словно на молитве. – Ты моя дочь и ты станешь делать то, что скажу тебе я! Сейчас я говорю – уйди и дай мне спокойно закончить трапезу! Трясущейся рукой он налил себе из графина водки, причем не в рюмку, а в бокал, предназначавшийся для воды, и выпил залпом, как воду. Бокал на стол поставил так резко, что у того сломалась ножка. Мать схватила салфетку, чтобы собрать в нее осколки, но отец отстранил ее – не мешай! – и указал рукой на дверь. – Ты говоришь, чтобы я ушла, и я уйду, – сказала Фаина, стараясь не сорваться на крик. – Совсем. Завтра. Удивительно, но она ни разу не запнулась, несмотря на то, что внутри все так и клокотало от злости. «Ты никогда не станешь артисткой!.. Ты никогда не станешь артисткой!.. Ты никогда не станешь артисткой!..» – звучало в ушах гулким эхом, заглушая то, что говорил, точнее – кричал, отец. Но слова «не дам ни гроша» Фаина услышала, когда уже встала из-за стола. Опершись на стул, чтобы скрыть охватившую ее дрожь, она сказала: – Мне ничего не надо. Сама заработаю. – Где?! – всплеснул руками отец. – Где ты сможешь заработать?! Как?! Ты же ничего не умеешь! – Научусь! – ответила Фаина, на лету меняя свои планы. – Поступлю в труппу Каралли, начну с небольших ролей… – В труппу Каралли?! – переспросил отец, не веря своим ушам. – К этому мишугинеру[4 - Чокнутому (идиш).] Каралли, у которого артистки задирают на сцене юбки?! У приличных людей это называется развратом! – Это называется – водевиль, – поправила Фаина, мысленно благодаря судьбу за то, что тяжелый разговор неожиданно складывается так удачно. – Я собиралась ехать в Москву и учиться в театральной школе, но раз уж ты не даешь мне денег, то придется поступать к Каралли. Завтра же утром пойду к нему в «Петербургскую» и попрошусь в труппу. Дрожь вдруг исчезла, буря внутри улеглась, на смену волнению пришли спокойствие и усталость. Фаина чувствовала себя так, будто танцевала три часа без перерыва. Захотелось присесть. Она села на стул, сложила на коленях руки и посмотрела в глаза отцу. Взгляд отца казался застывшим, усы едва заметно подергивались, на скулах катались желваки – отец думал. «Немая сцена», – отметила в уме Фаина, представляя, как комично они выглядят со стороны – свирепый папаша, испуганная мамаша, которая все продолжает стоять с салфеткой в руках и их взбалмошная дочь. Водевиль! Настоящий водевиль! Только Ленского[5 - Ленский (Воробьев) Дмитрий Тимофеевич (1805–1860) – русский драматург и актер, автор множества водевилей, имевших большую популярность в XIX и начале ХХ в.] не хватает, чтобы все описать. – Поезжай в Москву, – наконец-то сказал отец. – Дам тебе двести рублей на дорогу и буду высылать ежемесячно восемьдесят… нет – сто! Только умоляю тебя… «Не поступай к Каралли», – мысленно договорила Фаина. – …будь благоразумна! – И пиши каждую неделю! – вставила мать. – Буду! – пообещала Фаина, радуясь, что все прошло так гладко и удивляясь тому, как это она раньше не сообразила припугнуть отца возможностью поступления в труппу Каралли. Нетрудно было угадать ход мыслей отца. Лучше уж отпустить дочь в Москву, так будет меньше ущерба для репутации. Дочь синагогального старосты в труппе Каралли – это «жених без невесты»[6 - Еврейское выражение, используемое для характеристики чего-то невероятного, небывалого.]. В небогатом на пикантные события Таганроге такую новость будут обсуждать несколько месяцев. Рано радовалась… Остынув, отец сообразил, что попался в силки, которые сам же и расставил. За завтраком он не проронил ни слова. Триста рублей – целое состояние, Фаина никогда столько в руках не держала! – передал через мать. В конторе орал на служащих так громко, что и на втором этаже было слышно. Обедать сели раньше обычного, потому что Фаине надо было ехать на вокзал к полудню. Есть никому не хотелось, рано еще, проголодаться не успели, да и чувства мешали. Чувства у каждого были свои. Фаина волновалась, не веря тому, что она покидает родительский дом. Отец злился. Мама от волнения места себе не находила. Яков радовался за Фаину. Белла отчаянно завидовала сестре, совершившей неслыханное – сумевшей настоять на своем. Кухарка Фейгеле, у которой Фаина ходила в любимицах (подневольные люди всегда сочувствуют нелюбимым детям хозяев), тоже переживала. Об этом можно было догадаться по тому, что борщ оказался пересоленным, а из фаршированной курицы перед подачей на стол не была вытащена нитка. Из-за этой нитки все и началось. – Стоит одному столбу пошатнуться – и дом рухнет! – сказал отец, наблюдая за тем, как его жена освобождает курицу от нитки. – Теперь у нас все пойдет наперекосяк! Раби Шимон бен Гамлиэль говорил… Фаина с тоской подумала о том, что скандала на дорожку избежать не получится. Но она и представить не могла, каким окажется этот прощальный скандал. После того, как она в третий раз ответила «нет, я не останусь» и ушла к себе одеваться, отец набросился с упреками на мать. Заодно досталось и Якову, ему часто доставалось без причины, поскольку отец считал, что сыновей надо держать в большей строгости, нежели дочерей. Дочь – отрезанный ломоть, а сын – наследник, надежда и опора. Белла кое-как успокоила отца, она хорошо умела это делать. Стоило ей обнять отца и начать ворковать ему на ухо «папочка ты мой любимый», как отец сразу же утихал. На этом все бы могло и закончиться, но на нервной почве отцу стало не хватать воздуха и он вышел на балкон. Вышел в тот самый момент, когда Фаина с Яковом, поехавшим ее провожать, садились в коляску. – Одумайся! – закричал отец на всю улицу. – Одумайся, Фаина! Яков замешкался у коляски, кучер Мойше уставился на хозяина в ожидании распоряжений. – Поехали! – Фаина ткнула Мойше кулаком в спину, опасаясь, что отец прикажет ему оставаться на месте. Впрочем, это ничего бы не изменило. Рубикон был перейден. Фаина уехала бы на извозчике или даже ушла бы пешком, бросив чемоданы. Самое важное – деньги и паспорт – находилось в сумочке, которую Фаина крепко прижимала к груди. Тычок был таким сильным, что едва не сбил тщедушного Мойшу с козел. Мойше от неожиданности крякнул и дернул вожжами, лошадь резко тронула, Фаина откинулась на спинку сиденья. – Убирайся прочь! Живи, как знаешь! – кричал ей вслед отец, напрочь забыв о приличиях. Он кричал громко и долго. Его мощный бас преследовал Фаину едва ли не до самого вокзала. Или то эхо звучало в ушах? Но Фаине было не до отцовских «благословений». «Вырвалась! Вырвалась! – ликовала она, пьянея от счастья все сильнее и сильнее. – Смогла! Смогла! Смогла! Ура! Теперь я все смогу! Все! Все-все-все!» Фаина ехала в Москву первым классом, и настроение у нее было соответствующим, первоклассным. Глава вторая Москва бьет с носка «К вам всем – что мне, ни в чем не знавшей меры, Чужие и свои?! — Я обращаюсь с требованьем веры И с просьбой о любви…»     Марина Цветаева, «Уж сколько их упало в бездну…» Распоряжаться деньгами Фаина не умела совершенно. Триста рублей, казавшиеся огромной суммой, растаяли быстро. Сама виновата, нечего было останавливаться в дорогущем «Марселе», где номер с телефоном стоил пять рублей. Пять рублей! Но зато здесь был телефон. Номер с телефоном – это же так замечательно, современно! Пусть даже и звонить некому. Фаина разочек попробовала позвонить в Художественный театр, но с ней разговаривать не стали – пробурчали что-то в ответ на робкий вопрос и разъединились. Дело было не столько в пятирублевом номере, сколько в магазине «Жак», находившемся в том же доме, что и гостиница. Заглянув туда из любопытства, Фаина сразу же поняла, что она одета, как пугало. На улице у нее от московского многолюдья кружилась голова и было не до рассматривания чужих нарядов, а в магазине этому занятию можно было предаваться спокойно. Приказчики у «Жака» были высшего класса. Они не набрасывались на каждого вошедшего коршунами, а давали возможность оглядеться и предлагали наряды неназойливо, неспешно. Доверительные советы сопровождались многозначительными взглядами… Ну разве можно было устоять? Цены, конечно, были под стать заведению – не высокими, а прямо заоблачными, поэтому Фаина купила всего два платья – шерстяное строгое цвета бургунди и голубое атласное, отделанное кружевами. Новые платья потребовали новых шляпок, а еще Фаина купила перчатки и кое-какие мелочи, которые в сумме стоили больше платья… В результате ее пятисотрублевый «капитал» (к тремстам отцовским мать добавила сто пятьдесят, а еще у Фаины было сэкономлено «на черный день» около пятидесяти рублей) уменьшился чуть ли не наполовину. Обед в ресторане при гостинице обходился в полтора рубля. Извозчики в Москве запрашивали дорого, а торговаться Фаина не умела, да и неловко ей было торговаться. По театрам Фаина ходила не только днем, но и вечером, как зрительница, причем билеты брала в партер, в первый или второй ряд, чтобы не пропустить ничего – ни движения бровью, ни сказанного шепотом слова… В Москве на каждом шагу подстерегали соблазны, начиная от синематографов и заканчивая кондитерскими. Деньги текли сквозь пальцы, но поначалу это не настораживало, потому что Фаине было не до денег и, кроме того, она рассчитывала вот-вот поступить в какую-нибудь труппу. Милейший Абрам Наумович, вспоминая обе столицы, называл их «актерским раем». В том смысле, что там без труда можно найти место для любого амплуа и раскрыть свой талант во всей его красе. С амплуа Фаина определилась легко – grande coquette[7 - Гранд-кокет – амплуа актрисы, играющей молодых светских женщин.] или soubrette[8 - Субретка – амплуа актрисы, играющей бойких остроумных служанок.], больше ей по возрасту никто не подходил. Имелись, правда, опасения, потому что для grande coquette ей не хватало лоска, а для soubrette бойкости, но лоск и бойкость – дело наживное. В новых платьях и с новой прической Фаина выглядела светской дамой (так, во всяком случае, казалось ей самой), а бойкость нетрудно сыграть, если хорошо вжиться в роль. У Абрама Наумовича Фаина играла Сюзанну в «Женитьбе Фигаро» и удостоилась похвалы мэтра. Впрочем, Абрам Наумович хвалил всех своих студентов и на комплименты не скупился, осыпал ими с ног до головы. Настоящую Сюзанну Фаина увидела в Малом театре, где эту роль играла блистательная Лешковская. Фаина и в мыслях допустить не могла, что когда-нибудь сможет играть так же замечательно. Дай Бог хотя бы наполовину походить на идеал… С амплуа, кстати, в Художественном театре вышел конфуз. Театральный гардеробщик, получив от Фаины рубль, посоветовал ей не пытаться пробиться к «самим» (так он называл Станиславского и Немировича-Данченко), потому что «сами» вечно заняты и до простых смертных снисходят редко, а поговорить с Леопольдом Антоновичем Сулержицким, правой рукой Станиславского. Сначала все складывалось хорошо. Сулержицкий оказался знаком с Чеховым. Разговор сразу же перешел на творчество великого писателя, и Фаине удалось сделать парочку умных замечаний. В глазах Сулержицкого загорелся интерес (это такие особенные искорки, их надо уметь видеть), но всего на несколько минут. Когда Фаина упомянула про амплуа, Сулержицкий поморщился и сказал, что Константин Сергеевич категорически против амплуа, потому что амплуа есть не что иное, как штамп и кандалы, ограничивающие свободу творчества. Фаине стало ужасно стыдно. Желая произвести благоприятное впечатление, она распиналась в своей любви к Художественному театру, восхищалась гением Станиславского, и не знала такого важного факта! От волнения с Фаиной прямо в небольшом кабинетике Сулержицкого случился обморок. Когда Фаина пришла в себя, то услышала, что для актрисы она чересчур впечатлительна. Сулержицкий посоветовал ей принимать бром и пригласил на какие-то драматические курсы, на которых сам же и преподавал. Ни названия курсов, ни адреса Фаина не запомнила, да и не хотелось ей больше встречаться с Сулержицким после такого двойного позора. Отметила в уме, как деликатно ей отказали – не просто «нет», а предложили курсы – и ушла, глотая на ходу слезы. В аптеке купила брому, хотя на самом деле хотелось купить стрихнину или цианистого калия. На душе было так погано, что жить не хотелось. На Художественный театр Фаина возлагала огромные надежды. Непонятно почему, но ей казалось, что ее примут в труппу – проклятая провинциальная самонадеянность. А ей отказали, причем даже без проб – ни изобразить что-нибудь не попросили, ни продекламировать. Сулержицкий наметанным взглядом распознал в ней отсутствие таланта и решил сэкономить время. С горя Фаина заказала в номер полбутылки дорогущего «Шато Озона», оказавшегося невкусной кислятиной. Кошерное вино, которое пили дома, было сладеньким и приятным на вкус. От «Шато Озона», стоившего чуть ли не вдесятеро дороже, Фаина ожидала чего-то невероятного, но ее ожидания не оправдались… Ожидания вообще не оправдывались. Отказы шли один за другим. Постепенно Фаина заводила знакомства в театральной среде. Знакомства были незначительными – гардеробщики, суфлеры, актеры из разряда «кушать подано», – но полезными. Никто не раскроет театральное закулисье так, как гардеробщик, который все про всех знает. Никто не обрисует ситуацию на актерской бирже лучше актрисы, успевшей в свои двадцать с небольшим хлебнуть лиха большой ложкой. Что же касается суфлеров, то у них по всем театрам раскинута невидимая сеть тайного суфлерского братства, которое иногда может оказаться полезней масонского. Несколько раз суфлеры давали хорошие советы, но даже там, где была нужда в актрисах, Фаине отказывали. Когда после проб, а когда и до них. Больше всего портило впечатление ее заикание, имевшее обыкновение усиливаться от волнения. А если собеседники смотрели насмешливо-снисходительно или начинали иронично улыбаться, то Фаина и собственного имени без запинки произнести не могла, не то что монолог Софьи прочесть. Хороша актриса, нечего сказать! Временами у нее мелькала мысль о том, что отец, наверное, был прав. Актриса из нее не получится. Все похвалы, которыми за четыре рубля в месяц осыпал ее Абрам Наумович, можно забыть. «Нет, получится!» – пугалась Фаина и вечером, перед тем, как заснуть, разыгрывала в лицах отрывок из какой-нибудь пьесы перед маленьким и тусклым зеркалом, висевшим на стене. Зеркало было таким, потому что экономии ради пришлось переехать в меблированные комнаты «Альгамбра» в Большом Гнездниковском переулке. Вывеска напомнила юной любительнице поэзии про «узорчатой Альгамбры колоннады иль рощи благовонные Гренады»[9 - Ф. И. Тютчев, «Байрон».], но внутри ничего подобного не было и в помине, во всяком случае, в сорокакопеечном номере. Там пахло затхлым, а узор на стене состоял из пятен, оставленных погибшими клопами. Одна только радость, что «Альгамбра» находилась в центральной части, в двух шагах от бульваров, по которым Фаина уже привыкла гулять. Просить денег из дома не хотелось. Мама бы ужаснулась, узнав о том, что за каких-то два месяца дочь растранжирила четыреста пятьдесят рублей (про сэкономленные пятьдесят никто, кроме Фаины, не знал). С разменом последней «катеньки»[10 - Так в обиходе назывался сторублевый кредитный билет с изображением императрицы Екатерины Второй.] началась другая, совершенно нероскошная, жизнь, позволившая неопытной восторженной дурочке сделать кое-какие выводы и познакомиться с изнанкой столичной жизни. «Москва бьет с носка», сочувственно сказал Фаине гардеробщик Малого театра Василий Иванович. Так оно и было. С носка, да с размаху… Обедать за двугривенный и жить в «Альгамбре» было нестрашно. Страшным казалось полное отсутствие перспектив. Фаина упорно моталась по Москве, теперь уже не на извозчиках, а где пешком, где на трамвае. На трамвае, несмотря на толкотню в вагонах, ездить было интересно. Фаина никак не могла понять, как едет трамвай без лошади. Знала, что электричество, но понять все равно не могла. Про автомобили ей еще в Таганроге объяснил брат Яков, а про трамвай он объяснить не мог, потому что в Таганроге не было трамвая. Да и автомобили можно было по пальцам сосчитать, не то что в Москве. На один автомобиль, блестящий, роскошный, похожий на сделанную из пламени небесную колесницу, Фаина так загляделась, что едва под него не попала. Это было давно, в прошлом месяце, еще в пору великих надежд… Жизнь катилась под уклон как сброшенный с горы камень. Из «Альгамбры» Фаине пришлось съехать после скандала. Кто-то из соседей, услыхав, как Фаина репетирует вечерами, наябедничал хозяину, что она, дескать, водит к себе мужчин. Фаину выставили вон, потому что «Альгамбра» – приличное заведение. Ага, «приличное», как бы не так! Просто те, кто водит гостей, должны доплачивать за то, чтобы хозяин закрывал глаза на их промысел, в этом все дело. Бойкости от московской жизни у Фаины изрядно прибавилось, поэтому в ответ на «гулящую» она выдала толстому свиноподобному хозяину столько нелестных слов, что он утратил дар речи и только пыхтел да грозно пучил глаза. Фаина переехала к черту на кулички, в «Сан-Ремо» в Салтыковском переулке. Смешная география – из Марселя в Альгамбру, из Альгамбры в Сан-Ремо и все это не выезжая из Москвы. У Фаины был дар подмечать смешное. В «Сан-Ремо» она попала случайно, неожиданно. Остановила после своего «изгнания» из клопиной «Альгамбры» извозчика (не тащиться же на трамвае с чемоданами и шляпными коробками) и попросила отвезти ее в недорогие, но приличные меблированные комнаты. Тот и отвез, чтоб ему дожить до ста двадцати лет. Пусть и далековато, но приличная чистая комнатка с окном, выходящим во двор, здесь стоила двадцать пять копеек и в эту цену вдобавок полагался чай, сколько выпьешь, только со своим сахаром. И хозяйка, Луиза Эдвардовна, ревельская[11 - Ревель – прежне название Таллина.] немка, оказалась милой добродушной тетушкой. Встретила Фаину как родную, сразу усадила пить чай, ну а когда за чаем выяснилось, что Луиза Эдвардовна в юности тоже мечтала быть актрисой, то сдружились окончательно, настолько, что на Фаину повеяло чем-то домашним. Возможно, оттого, что Луиза Эдвардовна то и дело вставляла в речь немецкие фразы, напомнившие Фаине родной идиш. То, пожалуй, была единственная удача, отпущенная судьбой Фаине за все время пребывания в Москве. Пора было признаваться себе в том, что из ее затеи ничего путного не вышло, и возвращаться домой, но Фаина тянула время, продолжая на что-то надеяться, сама не понимая на что, потому что от ее надежд остались одни осколки. К разбившимся надеждам добавилось разбитое сердце, потому что в Москве Фаину угораздило влюбиться. Какая же взрослая жизнь без любви? После той неудачной встречи с Сулержицким Фаина больше не предпринимала попыток покорить Художественный театр. Какой смысл? Все равно ничего не выйдет, раз тебе дал от ворот поворот помощник самого Станиславского, только назойливой деревенщиной прослывешь. Но на спектакли ходить она продолжала, правда постепенно, из-за экономии, была вынуждена переместиться с передних рядов в задние. «Трех сестер» Фаина посмотрела трижды. И не столько потому, что великолепная чеховская пьеса была поставлена блестяще и дарила истинное наслаждение, сколько из-за актера Берсенева, игравшего подпоручика Родэ. Совсем не та роль, которая позволяет произвести впечатление на публику, но дело было не в роли, а в самом Берсеневе. У него только имя было скучное – Иван Николаевич, а все остальное… Пронзающий взгляд, чеканный классический профиль, волевой подбородок и обворожительная улыбка… Фаина впервые в жизни осознала, что в любовных романах пишут не выдумки, а сущую правду. Все прежние ее влюбленности были не чувством, а баловством, поэтому она и считала, что авторы романов выдумывают небывальщину, чтобы угодить впечатлительным читательницам. Нет! Ничего они не выдумывали. В самом деле можно трепетать при виде своего кумира, трепетать словно листочек на ветру. Можно таять от его взгляда. Можно жить одной любовью, забывая про обеды и ужины. Про завтраки забывать не получалось, потому что вырвавшись на волю из родительского дома, Фаина перестала завтракать. Только кофе пила, чашку или две. Поутру у нее никогда не было аппетита, но родители считали плотные завтраки залогом хорошего дня, поэтому волей-неволей приходилось запихивать в себя еду. От любви и вечной беготни в поисках места Фаина похудела, причем порядком, так, что пришлось заузить платья. Но внешности это пошло на пользу. Талия стала тоньше, отчего фигура приобрела изящность, щеки перестали быть по-детски пухлыми, а круги под глазами добавили взгляду выразительности. Подойти к своему кумиру с букетом после спектакля, заговорить с ним или написать ему записку Фаина не решалась. Она даже аплодировать не могла, если Берсенев был на сцене – разводила руки и замирала так, подобно некстати обернувшейся жене Лота. В мечтах, конечно же, рисовала случайные встречи на бульваре или еще где. Пройти мимо, уронить сумочку или зонт, поблагодарить, «узнать», выразить свое восхищение… И так далее. Мечты заходили далеко, очень далеко, туда, куда даже надеждам вход был запрещен… В жизни же все ограничивалось прогулками по Камергерскому переулку. Триста восемьдесят пять шагов в одну сторону, триста восемьдесят пять – в другую. От Тверской к Большой Дмитровке и обратно. Около тумб с афишами Фаина останавливалась помечтать. «Аркадина – г-жа Фельдман» или «Раневская, помещица, – г-жа Фельдман» виделось ей на афишах. И чем чаще виделось, тем становилось понятнее, что ее фамилия не годится для театра. Не всем так везет, как Комиссаржевской, чтобы и красотой Бог наградил, и талантом и звучной фамилией. Впрочем, везение штука непостоянная – умерла бедная Вера Федоровна в Ташкенте от оспы… И какая нелегкая понесла ее в тот Ташкент? Отец Фаины бывал в Ташкенте по делам и отзывался о нем, как об ужасной дыре. Ах, если бы Комиссаржевская была жива! Если бы она открыла свою театральную школу! О том, что у великой актрисы были такие намерения, Фаине рассказал кто-то из гардеробщиков. Ах, Вера Федоровна, Вера Федоровна… Всякий раз, при воспоминаниях о Комиссаржевской, на глаза наворачивались слезы. Иногда их удавалось согнать частым морганием, но если на печаль о великой актрисе накладывались думы о своей горькой участи, то слезы лились ручьем – только успевай вытирать. – Что случилось? – спросил сочный бархатный баритон. – Почему вы плачете? У вас горе? Сильная и твердая, явно мужская рука взяла Фаину за дрожащий локоть. В жесте не было ничего фривольного, всего лишь желание поддержать, потому что от неожиданности она вздрогнула и чуть не упала на ровном месте. Голос был знакомым. Это был голос ее кумира! Этим голосом он восклицал: «Прощайте, деревья! Гоп-гоп!». Неужели… Отняв платок от глаз, Фаина сфокусировала зрение на стоящем рядом с ней мужчине и убедилась в том, что это был Берсенев. Совпадение, могущее стать завязкой романа, закончилось обмороком. Придя в себя, Фаина увидела, что она лежит на трех составленных рядом стульях в кассовом вестибюле Художественного театра. Над ней со стаканом воды в одной руке и раскрытым веером в другой стояла полная женщина в черном платье. – Как вы себя чувствуете? – спросила женщина. – Надо ли послать за доктором? – Не надо! – ответила Фаина и встала. У нее было только одно желание – поскорее уйти. А то еще пройдет мимо Сулержицкий, узнает ее и решит, что она припадочная. – Иван Николаевич пошел в гримерную за нашатырем, – продолжала женщина. – Но, насколько я могу судить, вам нашатырь уже не требуется… – Нет-нет! Спасибо! – пробормотала Фаина и пулей выскочила за дверь. Вот и вся любовь… В театральном агентстве Рассохиной сухопарая дама в пенсне объяснила Фаине, что у нее нет актерских данных – ни внешности, ни дикции, ни способностей и, вдобавок, нет образования. Все эти выводы дама, которую звали Ольгой Ивановной, сделала не проговорив с Фаиной и пяти минут. – Я знаю, милочка, как неприятно порой бывает слушать правду о себе, – добавила она после того, как вынесла свой «вердикт». – Сейчас вы на меня сердитесь, это по глазам вашим видно, но придет время и вы станете благодарить меня за то, что я своевременно избавила вас от напрасных иллюзий, поверьте мне. – Я вам не «милочка» и я вам не верю! – выкрикнула в лицо непрошеной советчице Фаина. – И благодарить я вас никогда не буду! А актрисой я стану! Стану! Назло вам! Назло всем! На шум из своего кабинета вышла хозяйка конторы Елизавета Николаевна Левинская-Рассохина, энергичная и говорливая пятидесятилетняя дама. Она увела дрожащую от гнева Фаину в свой кабинет и долго объясняла, что Ольга Ивановна не хотела ее обидеть, что актерская профессия требует особого дара, искры Божьей, что на свете существует множество других интересных занятий… От пустословия у Фаины разболелась голова. В кабинете у Рассохиной было душно, а от хозяйки пахло тяжелыми удушливыми духами. Испугавшись, что с ней может случиться очередной обморок, Фаина поспешно согласилась со всем, что ей наговорила Рассохина, и ушла. В тот же день она отправила домой телеграмму с просьбой выслать денег на дорогу. Сумму не назвала. Отец на радостях прислал пятьдесят рублей, хотя мог бы ограничиться и двадцатью, которых хватило бы на билет во втором классе. «Это год такой, несчастливый, – успокаивала себя Фаина, глядя на мелькавшие за окном деревья. – Девятьсот тринадцатый… Тринадцать – несчастливое число. Плохой год, гадкий. Вот четырнадцатый будет совсем другим. Непременно – счастливым. Подучусь еще у Абрама Наумовича… Только надо будет попросить, чтобы он хвалил меня поменьше, а ругал бы почаще. Так будет больше пользы…» Она ехала в Таганрог первым классом, точно так же, как и ехала в Москву из Таганрога. Вот только настроение было не «первоклассным», а хуже некуда. Даже мысль о том, что в будущем «счастливом» году она непременно возьмет реванш, совершенно не утешала. До будущего года было так далеко… Почти четыре месяца и потом еще ждать до апреля. «Приезжать надо сразу же после Пасхи, – в один голос советовали все знакомые из театрального мира. – Тогда на бирже наступает оживление, труппы набирают актеров на летние гастроли и на будущий сезон…» Глава третья «Это я, Фанечка…» «Блеснут ли мне спасительные дали, Пойду ль ко дну, — Одну судьбу мою вы разгадали, Но лишь одну»     София Парнок, «Окиньте беглым, мимолетным взглядом…» Реванш пришлось отложить на год, потому что в марте 1914-го Фаина заболела воспалением легких. Болела тяжело, с кризисом, и долго. А потом долго приходила в себя, потому что слабость была невероятная – голова постоянно кружилась, шатало на ходу, книгу в одной руке удержать не могла, приходилось брать двумя. В подобном состоянии ни о каком отъезде и речи быть не могло. Собралась было в конце сентября, да передумала – не хотелось ехать в канун зимы. Уныло, холодно, да и сезон уже идет, труппы небось все заполнены. Начавшаяся война тоже не располагала к отъезду. Вот скоро она закончится и тогда… (осенью 1914-го всем казалось, что война скоро закончится, отец Фаины даже опасался – окупится ли огромная взятка, которую они с компаньоном были вынужден дать за то, чтобы получить подряд на поставку сапог для армии). Главная же причина, по которой отъезд был отложен на следующий год, заключалась в том, что свою внезапную и тяжелую весеннюю болезнь суеверная Фаина истолковала как знак судьбы, предостерегший ее от поездки в Москву. Короче говоря – не сложилось. Фаина не теряла времени даром. Продолжила учиться в театральной студии Ягеллова, причем договорилась с Абрамом Наумовичем насчет дополнительных индивидуальных уроков. Кроме того, занималась и самостоятельно. Выписала учебник по ораторскому искусству и книгу: «Как избавиться от заикания и прочих дефектов речи», делала перед зеркалом упражнения, читала Пушкина и Тургенева, чтобы перенять у них умение выражать свои мысли красиво. Пушкина с тех пор полюбила и всю жизнь перечитывала, а Тургенев как-то не затронул в душе сокровенных струн. Отец воспринял возвращение блудной дочери на удивление сдержанно. Сказал только свое обычное: «семь вещей портят жизнь и сокращают года: гнев, зависть, разврат, соблазн, гордость, сплетни и безделье». Слово «соблазн» произнес громче остальных, давая понять, на что именно дочери стоит обратить внимание. Мать на второй же день после приезда Фаины заговорила с ней о замужестве, но Фаина сказала, что замуж не собирается и попросила прекратить эти разговоры. Своим отъездом она доказала родителям, что способна на самостоятельные поступки и что с ее мнением надо считаться, поэтому мать настаивать не стала. Вздохнула так, что портьеры заколыхались, и махнула рукой – делай, что хочешь. В семье складывался, как выражались в Таганроге, «некошерный пасьянс» – младшая дочь могла выйти замуж раньше старшей. Фаину это совершенно не волновало – пускай. Первый отъезд Фаина назвала «репетицией». Так ей было легче вспоминать о своей неудаче. Репетиции для того и существуют, чтобы выявлять недочеты. Теперь Фаина умела гораздо больше (спасибо Абраму Наумовичу и собственной настойчивости). Кроме того, от болезни, вынудившей ее отложить на год свой отъезд, вышла неожиданная польза. Поправившись окончательно, Фаина заметила, что у нее прекратились обмороки. Совсем, напрочь, как отрезало. Доктор Шамкович говорил, что Фаина «переросла» свои обмороки. Фаина считала иначе. Ей казалось, что за время болезни с ней произошли какие-то значительные изменения. Лежа в постели, она о многом думала и сильно повзрослела за это время. Так что в конечном итоге Шамкович был прав – переросла. Второй отъезд родители восприняли на удивление спокойно. Подумали, наверное, что это ненадолго. К лету дочь вернется домой (Фаина уезжала в конце апреля) и тогда уж всерьез возьмется за ум. Когда-то же надо браться за ум. Отец вполовину урезал содержание, сказав, что больше пятидесяти рублей в месяц «на глупости» давать не намерен. Фаина и этому была рада. Мама тайком пообещала еще столько же от себя, а на сто рублей в месяц в Москве можно жить, ни в чем себе не отказывая. Хватит и на жизнь, и на уроки, и на все остальное. Абрам Наумович рекомендовал Фаине театральную школу брата Комиссаржевской Федора Федоровича. Он говорил, что там учат всему и учат так, как нужно, по системе Станиславского. Сам Федор Федорович по профессии архитектор, но большой знаток и энтузиаст театрального дела и педагоги у него замечательные. Недавно школа Комиссаржевского превратилась в театр имени его великой сестры, а театральная школа при театре это совсем не то, что просто школа. Другие перспективы. Фаина соглашалась: да, другие, а сама ужасно волновалась, примут ли ее? Ее приняли, но плата за обучение была неимоверно высокой – сорок рублей в месяц. Жизнь в Москве сильно подорожала в сравнении с тринадцатым годом – война. Дома, в Таганроге, Фаина повышения цен практически не замечала и расчеты свои основывала на цифрах, которые уже успели устареть. В меблированных комнатах «Сан-Ремо» сменились и хозяйка, и название, и, насколько могла судить Фаина, профиль. Теперь это были «номера», сдававшиеся по часам для любовных утех. Новая хозяйка сказала, что вскоре после начала войны Луиза Эдвардовна продала свое дело и уехала из Москвы. Фаина остановилась в «Родине», в Милютинском переулке. Там было недорого и прилично. Правда, далековато до театральной школы, находившейся в Настасьинском, но Фаина, когда заселялась, об этом как-то не подумала. Выйдя из изменившегося «Сан-Ремо» она попросила извозчика отвезти ее в какие-нибудь недорогие меблированные комнаты. Тот и привез в «Родину», Фаине там понравилось, она заплатила вперед за месяц. «Ничего, – утешала себя Фаина. – Ходьбы чуть более получаса, причем по бульварам. Можно совмещать с променадом». На второй неделе Фаину обокрали. Дочиста. Пока она была в театральной школе из ее комнаты исчезло все, начиная с вещей и заканчивая сахаром. И дураку было ясно, что постаралась прислуга. Вор со стороны взял бы самое ценное и уж точно бы не покусился на сахар и кофе. Но прислуга смотрела честными глазами и отрицала свою причастность к краже. Хозяин ручался за всех, испытанные, мол, люди, давно работают. Когда Фаина, понявшая, что увещеваниями она ничего не добьется, пригрозила полицией, хозяин обвинил ее в шантаже. Начал орать, что это она втихаря вывезла свои пожитки, чтобы опорочить репутацию его заведения. Одна из двух прибиравшихся в комнатах баб сразу же «вспомнила», что видела, как Фаина выносила свои чемоданы. Поняв, что полиция ей не поможет, Фаина ушла. Наглый хозяин даже задатка ей не вернул. Сама виновата – надо было расписку требовать, но кто же знал, что так получится. Первым делом она пошла на почтамт и отправила телеграмму отцу. Выйдя из почтамта, побрела куда глаза глядят, размышляя на ходу о том, что ей делать дальше. Собственно, думать было не о чем. В кошельке лежало около двадцати рублей. Этих денег хватило бы на то, чтобы снять жилье и купить самое необходимое. Перебиться до получения денег из дома не составляло труда. Но Фаина была настолько взвинчена, что не могла додумать до конца самую простую мысль. Обида душила ее, казалось, что случилось нечто ужасное, что она лишилась не пары чемоданов с вещами, а чего-то во много раз большего – веры в людей и чего-то еще. Фаина сама не заметила, как вышла к Большому театру. Спрятавшись за колонну, она дала волю слезам. Фаине казалось, что ее никто не видит. С площади ее действительно не было видно, но всем выходящим из театра она сразу же бросалась в глаза. К экзальтированным девицам в Большом театре привыкли. Между колоннами каждый день кто-то рыдал, оплакивая разбившиеся надежды или же просто от избытка чувств. К тому же Фаина рыдала интеллигентно, тихо, сдержанно. Несколько мужчин равнодушно прошли мимо, а вот женщина, вышедшая из театра, подошла к Фаине и участливо спросила: – Позвольте узнать, кто вы и почему вы плачете? Вас кто-то обидел? Фаина была в таком смятении, что ей показалось, будто с ней разговаривает мама. – Это я, Фанечка! – ответила она, отнимая руки от лица, и тут же осеклась, увидев рядом с собой незнакомую женщину, красивую и одетую по последней моде. – Простите… Фаина хотела уйти, но незнакомка не позволила ей этого сделать. Ухватила под локоть и повела в театр. По тому, как угодливо швейцар распахнул перед ними двери, Фаина угадала в незнакомке важную персону. Но она и представить не могла, что ее ведет под руку знаменитая балерина Екатерина Васильевна Гельцер. В роскошно убранной гримерной Гельцер усадила Фаину в кресло, напоила сладким чаем с коньяком, а затем выслушала ее грустную историю. Когда Фаина закончила, Гельцер переспросила адрес и название меблированных комнат и ненадолго оставила Фаину одну. Вернувшись, сказала, что телефонировала участковому приставу и тот пообещал нагнать на мерзавца хозяина страху. Затем Екатерина Васильевна увезла Фаину к себе домой на Рождественский бульвар. Фаина, которой было ужасно неловко от того, что совершенно посторонний человек принимает в ней столько участия, пыталась объяснить, что у нее есть деньги на съем жилья, а днем позже она рассчитывает получить перевод от отца. Но Гельцер сказала, что встреча их произошла по предопределению и что она чувствует себя ответственной за «свою милую Фанечку». Фаина была готова благословлять тех, кто ее обокрал, ведь благодаря им она познакомилась с такой замечательной женщиной. На следующий день Екатерине Васильевне нанес визит участковый пристав, следом за которым двое нижних чинов внесли в прихожую Фаинины вещи. По словам пристава, хозяина «Родины» спасло от огромных неприятностей только то, что он сразу же признал свою вину и выдал украденные вещи и деньги, включая остаток уплаченной вперед месячной платы. Екатерина Васильевна назвала пристава «спасителем» и «благодетелем», от чего тот покраснел, сказала, что он спас «будущую гордость русской сцены» (теперь настал черед краснеть Фаине), и наградила его своей фотографией с дарственной надписью. – Глазам своим не верю! – сказала Фаина после ухода пристава. – Вы – волшебница! – Все, кто служит искусству, – волшебники, – скромно ответила Гельцер. Из Таганрога пришли не деньги, а телеграмма, в которой было написано, что Фаине открыт кредит у одного из московских компаньонов отца. По слову «скучаем» Фаина догадалась, что телеграмму составляла мать. Отец никогда ни по кому не скучал, он, кажется, совсем не умел этого делать. Фаина сходила по указанному в телеграмме адресу, получила пятьдесят рублей – свое «жалование» на следующий месяц и решила, что ей пора уже зарабатывать самостоятельно. Ее покоробило предложение ходить за деньгами к незнакомому человеку. Она чувствовала себя неловко и считала, что отец таким образом хотел дать понять, чтобы она поменьше ему докучала. Мотивы Гирша Фельдмана остались тайной, но вполне возможно, что он просто хотел упростить и ускорить процесс получения денег. Или, может, ему было приятно сознавать, что Фаине в Москве есть к кому обратиться за помощью. Екатерина Васильевна не хотела отпускать Фаину от себя. Она сказала, что гостья может выбирать любую из комнат ее большой квартиры и жить сколько угодно. Фаине казалось, что она очутилась в раю. Ей нравилось все, начиная с самой Екатерины Васильевны и заканчивая красивым большим домом на Рождественском бульваре, в котором она жила. Это был другой мир, увлекательный мир столичной богемы, в который невозможно было попасть без проводника. Театральную школу Фаина скоро бросила. По двум причинам. Во-первых, выяснилось, что она благодаря стараниям Абрама Наумовича и своим собственным знает все, что ей преподают. Способность к самообразованию была у Фаины невероятно высокой. Она выработалась в детстве, когда Фаину по ее просьбе забрали из гимназии и она стала учиться дома. В гимназии ей было плохо. Другие ученицы насмехались над робкой и нескладной девочкой, а строгие учителя внушали страх, временами переходящий в панический ужас. Упросить родителей было нелегко, поэтому Фаина старалась дома учиться изо всех сил, чтобы ее ненароком не вернули в гимназию. Выбрасывать сорок рублей на ветер не хотелось, тем более что сейчас деньги были нужны особенно. Живя у Гельцер на всем готовом, Фаина испытывала неловкость и старалась как могла отблагодарить свою добрую волшебницу – покупала билеты в театры, заказывала у Сиу на Кузнецком Мосту для Екатерины Васильевны ее любимые пирожные, дарила милые безделушки, которым Гельцер радовалась как ребенок. Билеты приходилось брать только в первый ряд, других Екатерина Васильевна не признавала. Пирожные стоили по шестьдесят копеек за штуку. «Безделушки» покупались у Параделова на Большой Никитской или у Гобермана на Арбате, где пуговица от старых штанов стоила червонец[12 - Еврейское выражение, означающее: «баснословные, невероятно завышенные цены».]. Во-вторых, театр, носивший имя Веры Комиссаржевской, оказался крошечным, камерным театриком, располагавшимся на втором этаже небольшого особняка. Здесь свои играли для своих и в труппе было всего десять человек. Фаине сразу же дали понять, что обучение в школе еще не делает ее своей и что своей она вряд ли здесь станет. После первого же прочтенного Фаиной монолога Екатерина Васильевна сказала, что у нее определенно есть талант, и вознамерилась устроить Фаину в труппу Художественного театра. Пусть для начала придется играть на выходах, зато какая труппа, какие режиссеры! Смущенная Фаина рассказала о своей встрече с Сулержицким. Екатерина Васильевна заверила ее, что Сулержицкий, к которому за день могут обратиться несколько желающих получить место в труппе, давно забыл о ней и ее обмороке. Тем более что Гельцер намеревалась говорить о Фаине не с Сулержицким, а с Немировичем-Данченко. Про обмороки она посоветовала не забывать, потому что они при умелом использовании служат женщине прекрасным оружием. Фаина, отрепетировавшая до автоматизма все театральные приемы, показала Екатерине Васильевне, как она умеет изображать обморок. Щедрая на похвалу Гельцер назвала Фаину «второй Комиссаржевской» и велела за неделю придумать себе звучный псевдоним. С выбором псевдонима Фаина мучилась уже не первый год, да никак ничего путного не могла придумать. Получалось или пошло, вроде Горностаевой, или выспренно, вроде Грандлевской или Астральцевой. Разумеется, за одну неделю, да еще и наполненную радостными ожиданиями, псевдонима она не придумала. Да и не нужен был ей псевдоним, потому что Немирович-Данченко отказал ей заочно, даже без знакомства. Труппа полностью укомплектована и, вообще, Художественный театр предпочитает актеров с опытом. «С опытом! – фыркала Гельцер. – Опыт для них важнее таланта!» Сидеть без дела было скучно, кроме того хотелось начать зарабатывать. Самостоятельные поиски довели Фаину до цирка Саламонского, где ей пришлось выступать в массовке и изображать подсадную даму из публики. Платили немного, но это было хоть какое-то занятие, пусть и не имеющее отношения к искусству, и хоть какие-то деньги. Около двух недель Фаине удавалось скрывать свою работу в цирке от Екатерины Васильевны. Когда же та узнала правду, то ужаснулась и велела Фаине немедленно уйти от Саламонского, назвав то, чем она занималась, «попранием высоких идеалов». Взамен Гельцер пообещала Фаине в ближайшем будущем найти ей приличное место и сдержала свое обещание. Место находилось довольно далеко от Москвы в модном дачном поселке Малаховка, славящемся своим якобы целебным воздухом. Удаленность не означала захолустности. Малаховка была, как сейчас принято выражаться, элитным поселком. В здешнем летнем театре, до которого от станции можно было доехать на конке (невиданное для дачного поселка дело!), выступали лучшие актеры обеих столиц. Здесь пели Шаляпин, Нежданова и Собинов, играли Яблочкина, Садовская, Петипа, Радин, Певцов, Коонен… Танцевала здесь и Гельцер. Напичканная знаменитостями Малаховка с ее двумя электрическими станциями, собственным театром, множеством магазинов и кафе, была Москвой в миниатюре, и здешний театр с полным на то основанием считался театром столичным. Фаина была счастлива. Она дебютировала в новой пьесе модного драматурга Леонида Андреева «Тот, кто получает пощечины». По иронии судьбы она играла артистку цирка. «В жизни не бывает случайных совпадений, – пошутила по этому поводу присутствовавшая на дебюте Гельцер. – Устроившись к Саламонскому, Фанни связала свою судьбу с цирком». Пророчество не сбылось. В Малаховке Фаина познакомилась с несколькими корифеями дореволюционной сцены, такими, например, как Ольга Осиповна Садовская и Илларион Николаевич Певцов. Но если знакомство с Садовской было случайным, мимолетным, то Певцов выступил в роли наставника и учителя Фаины, тогда еще игравшей под фамилией Фельдман. Впоследствии Раневская писала, что считает его своим первым учителем, хотя на самом деле он был вторым после Абрама Наумовича Ягеллова. Илларион Николаевич был добрым и общительным человеком. Он любил делиться своим опытом с молодыми актерами, причем он не поучал их и не старался воссиять на их фоне еще ярче, а делился по-настоящему, облекая свои наставления в форму увлекательных рассказов. К Фаине же Певцов был расположен особенно, поскольку увидел в ней родственную душу. У них была общая беда. В детстве Певцов сильно заикался, но смог преодолеть этот недостаток путем упорных многолетних занятий. Однако в минуты сильного волнения или будучи хорошо навеселе, он начинал заикаться и очень этого стеснялся. Главным правилом Певцова, его девизом была искренность. Он не играл своих героев, а превращался в них на время спектакля. В Малаховке на Фаину снизошло озарение. Она мучительно долго искала себе псевдоним, который, образно говоря, лежал у нее под ногами. Озарение пришло ночью, когда Фаина перечитывала Чехова и мечтала о том, как бы замечательно было бы сыграть Раневскую в «Вишневом саде». «Вишневый сад» был у нее самой любимой чеховской пьесой. Один из малаховских корифеев сцены, Николай Радин, внебрачный сын Мариуса Петипа, сравнил Фаину с Раневской, сказав, что она такая же непрактичная. Сравнение было не очень-то лестным, но Фаине оно понравилось. Приятно, когда тебя сравнивают с чеховской героиней, да и отсутствие практичности в актерской среде никогда не считалось недостатком. Скорее – свойством возвышенной натуры. Малаховский сезон можно было назвать не хорошим, а просто замечательным началом творческой карьеры. Сама того не ожидая, Фаина попала в блистательную труппу, освоилась в театральной среде и многому научилась. Можно сказать, что именно в Малаховке Фаина Фельдман превратилась в актрису Фаину Раневскую, пусть начинающую, но уже актрису. Три месяца – недолгий срок, но многое в становлении молодых актеров зависит не столько от времени, сколько от окружения и их собственных способностей. В Малаховке Фаина обрела уверенность в себе. Она не сомневалась, что по окончании сезона легко найдет себе место в Москве. В Летнем театре Фаина встретилась с Алисой Коонен, с которой она познакомилась пять лет назад во время отдыха в Евпатории. Коонен обещала поговорить насчет Фаины со своим мужем Александром Таировым. Годом раньше Таиров, Коонен и еще несколько актеров организовали на Тверском бульваре Камерный театр, обративший на себя внимание первой же премьерой. Обычно для первого спектакля выбирали или что-то проверенное временем из классического репертуара, или нечто современное, злободневное, «свежее», как говорили актеры. Большой оригинал Таиров поставил «Саконталу», драму древнеиндийского поэта Калидасы в переводе Константина Бальмонта. Увы, в труппе Камерного театра даже по протекции не нашлось места для Фаины. Ей снова пришлось ходить по театрам и театральным агентствам. Фаина не отказала себе в удовольствии побывать и в агентстве Рассохиной. Разумеется, не для того, чтобы поинтересоваться вакансиями, а для того, чтобы поставить точку в давнишнем споре. Саму хозяйку не застала, а сухопарая Ольга Ивановна притворилась, будто не узнает Фаину. Пришлось напомнить о прошлой встрече и рассказать об отыгранном в Малаховке сезоне. Очень скоро у Фаины сложилось впечатление, что ей снова выпало ходить по заколдованному кругу и слышать отказы. Война, вопреки ожиданиям, затянулась. Многим стало не до развлечений. Жизнь дорожала и скучнела. Те же, кто желали развлечься, предпочитали театрам кабаре с их кафешантанными развлечениями. Только редкие энтузиасты вроде Таирова открывали театры, а кабаре росли словно грибы после дождя. – Петь для жующих я не стану, – отвечала Фаина, когда ей предлагали выступать в кабаре. – Принципиально. За принципы положено страдать. Отчаявшись найти место в Москве, Фаина согласилась ехать в Крым с антрепризой актрисы Александры Лавровской. Екатерина Васильевна провожала Фаину как на войну. Плакала, осеняла крестным знамением (ничего, что иудейка, от креста спасительного никому еще плохо не становилось), уговаривала остаться. Но Фаина остаться отказалась, хоть и сама тоже плакала. Жаль было расставаться с Екатериной Васильевной и с Москвой. – Я скоро вернусь, очень скоро, – обещала Фаина. – Отыграю один сезон и вернусь. «Человек предполагает, а Бог располагает, и не в человеке путь его», сказано в Библии. Фаина вернулась в Москву спустя почти шестнадцать лет, в июне 1931 года. Можно сказать, что в другой город приехал совсем другой человек, настолько все изменилось. Но с Екатериной Гельцер Раневская дружила всю жизнь. Эта дружба оборвалась в декабре 1962 года с кончиной Екатерины Васильевны. Глава четвертая Боспор Пелопоннесский «На, кажется, надрезанном канате Я – маленький плясун. Я – тень от чьей-то тени. Я – лунатик Двух темных лун…»     Марина Цветаева, «Не думаю, не жалуюсь, не спорю…» Актер труппы Лавровской Орест Ветлугин, в афишах значившийся Орфеевым, называл Керчь «Боспором Пелопоннесским». «Скорее уж Пантикапеем Таврическим», – поправляли его товарищи, более хорошо знакомые с историей. «Пелопоннесс» лучше звучит, выразительнее», – отвечал Ветлугин-Орфеев. Фаине Керчь напоминала родной Таганрог. Такое же захолустье, и с такими же кичливыми претензиями на величие. В Таганроге приезжим непременно рассказывали о том, что государь император Петр Первый одно время всерьез намеревался сделать Таганрог столицей империи, да потом передумал и выстроил Петербург. В Керчи гордились древностью – Пантикапей, Спартокиды, Митридат… Много лет спустя Фаина Раневская скажет актерам Театра имени Моссовета: «Когда я слышу слово «Керчь», у меня начинается родимчик». Неизвестно, что именно она имела в виду – сам город или произошедшие там злоключения. Настоящая фамилия Александры Лавровской была Плохова. Оттого, наверное, ей всю жизнь не везло. Ни на сцене, ни в делах. Так и не снискав актерской славы за полтора десятка лет служения Мельпомене, Александра Александровна решила, что служение мамоне станет для нее более удачным, и основала антрепризу. Несколько сезонов прошли для Лавровской удачно. Так, во всяком случае, слышала в Москве Фаина, иначе бы не согласилась принять участие. Впрочем, что такое «удачно» с актерской точки зрения. Если не голодать во время разъездов и получить хотя бы две трети от обещанных денег, то это уже считается удачей. Антреприза антрепризе рознь. В захудалых, не имеющих громкой славы, громкого имени (а антреприза Лавровской такой и была), собираются одни неудачники. Деться некуда, а тут хоть какие-то надежды. Надежды так и остались надеждами… Бытовало мнение, что хороший антрепренер непременно должен быть удачливым. Без удачи никак. Актерам свойственно верить в удачу и в разного рода суеверия. На самом же деле хороший антрепренер должен обладать тремя главными качествами: знанием театральной конъюнктуры, умением договариваться с людьми, иначе говоря – умением соблюсти максимум собственной выгоды в любом торге и умением держать свою разношерстную труппу в строгости. Нет порядка – ничего нет. У Лавровской не было ни одного из этих качеств. Крым она выбрала в качестве места для гастролей наобум, польстившись на то, что вне курортного сезона здесь аренда театров стоила недорого и публика в это время не была избалована гастролерами и можно было ожидать неплохих сборов. Некий знакомый антрепренер Лавровской, которого она называла Жоржем, якобы остался весьма доволен, отработав сезон в Крыму тремя годами раньше, и настойчиво рекомендовал ей «эти благословенные места». Гладко было на бумаге, да забыли про овраги… Три года назад не было войны и жизнь была совсем другой. Условия в «благословенной» Керчи оказались далеко не такими выгодными, как рассчитывала Лавровская. Вдобавок в Керчи оказались конкуренты – какая-то одесская антреприза. С ними пришлось делить городской драматический театр. Если бы Лавровская озаботилась тем, чтобы своевременно подписать договор на аренду театра с городскими властями, конкурентам бы пришлось уехать несолоно хлебавши. Если бы да кабы… А так отцы города рассудили, что два арендатора надежнее и выгоднее, чем один, и сдали театр обеим труппам. Два или три спектакля в неделю даже в случае полных сборов играть было невыгодно. Уступать, то есть уезжать из города, никто не собирался. Между труппами развернулась настоящая война. Лавровская скандалила с одесским антрепренером, устраивала истерики членам театральной комиссии при городской думе и приплачивала расклейщикам афиш за то, чтобы они заклеивали афиши конкурентов ее афишами. Конкуренты, в свою очередь, тоже приплачивали расклейщикам. Расклейщики, должно быть, жалели, что в городе не сошлись три или четыре труппы. Актеры приходили на спектакли конкурентов для того, чтобы их освистать. Очень скоро враждующие антрепренеры поняли, что война окончательно поспособствует их разорению, и заключили нечто вроде перемирия. Освистывание, заклейка афиш и скандалы прекратились. Теперь обе труппы пытались забить конкурента разнообразием постановок. Новые спектакли ставились «по-гусарски», с двух-трех репетиций, действие «вытягивал» (другого слова и не подобрать) суфлер. Для подобного «гусарства» даже слово «профанация» звучало как комплимент. Никакой дисциплины в труппе у слабовольной и взбалмошной Лавровской не было и в помине. Репетировали кое-как, играли спустя рукава, многие актеры позволяли себе выходить на сцену под хмельком. В «Цепях» Сумбатова-Южина, актер Алферов, игравший помещика Волынцева, вышел на сцену в костюме графа Альмавивы и так отыграл целое действие. Ошибся человек, перепутал, с кем не бывает. Хорошо еще, что роль не забыл. Актеры делали вид, что ничего особенного не происходит, зрители, бывшие в курсе новых футуристических веяний, приняли курьез за смелый ход режиссера или просто сделикатничали. Фаина, игравшая в «Цепях» Веру, ужаснулась. Сама она многократно оттачивала каждую свою реплику и перед спектаклем по часу входила в образ – садилась в каком-нибудь укромном уголке, закрывала глаза и начинала превращаться в свою героиню. Любая деталь имела для нее огромное значение. Незначительных деталей на сцене не бывает. Каждая деталь – это штрих к образу. Выбившийся из прически локон порой может сказать больше, чем длинный монолог. И непременно нужна достоверность, полное соответствие образу. Фаина часами перемеряла скудноватый гардероб труппы и рылась в реквизите, чтобы добиться максимального соответствия. Кое-что покупала на свои деньги. Другие актеры посмеивались над ней – вот чудачка. Труппа была небольшой, с заменами дело обстояло туго. На замены ставили не по амплуа, а по принципу «кто свободен?». В «Днях нашей жизни» Фаине приходилось играть Евдокию Антоновну, в «Грозе» – Феклушу, в «Бедной невесте» – сваху Панкратьевну. О каком вхождении в образ могла идти речь, если за сорок минут до начала спектакля тебя отправляют гримироваться. Роль бы наскоро перечесть успеть. Лавровская считала эти суматошные замены хорошей школой для молодых актеров, но Фаина думала иначе. Разнообразие образов обогащает актерский опыт лишь в том случае, если эти образы сыграны как следует. Если же опыт сводится к тому, чтобы выйти на сцену и произнести положенные реплики, то толку от него никакого, один вред. Понемногу поневоле привыкнешь халтурить и превратишься из актрисы в фиглярку. Бывалые члены труппы часто вспоминали прошлые времена, особенно под водочку, и каждый непременно рассказывал о своих первых шагах на сцене. Волнения, надежды, тщательная работа над ролями, радость первого признания… Было страшно, слушая эти рассказы, сравнивать прошлое с настоящим, видеть испитые лица, вспоминать курьезы последних дней. С Фаиной тоже произошел «курьез» во время спектакля, хоть и не по ее вине. Однажды на нее упала декорация, которую забыли закрепить. Фаине повезло, она отделалась легким испугом. Декорации в то время были тяжелыми, деревянными, основательными. Вдобавок к прочим неприятностям небольшую труппу раздирали интриги и ссоры. Ежедневно кто-то с кем-то скандалил, что-то от кого-то требовал (чаще всего требовали аванса от Лавровской), случались и драки, несвойственное вообще-то для актеров дело. Актеру надо беречь лицо, потому что он зарабатывает с его помощью пропитание, поэтому ругани за кулисами хватает, но до драк дело доходит крайне редко. Фаина наблюдала происходящее с тоской. Уж очень сильно труппа Лавровской отличалась от малаховского Летнего театра. Как земля от неба. Если малаховский театр был подлинным храмом Мельпомены, то труппа Лавровской более походила на хлев. Четыре месяца в хлеву «Мельпомены» показались Фаине четырьмя годами. Она несколько раз порывалась плюнуть на все и уехать в Москву, но ее останавливали два обстоятельства – крупная неустойка, прописанная в контракте, и нежелание запятнать свою репутацию уходом из труппы в разгар сезона. Ярлык «ненадежный» приклеивается к актеру однажды и навсегда. Пьяница может стать трезвенником, заика – великолепным оратором, но ненадежный актер так и останется ненадежным и ни в одну мало-мальски приличную антрепризу его не возьмут. Фаина заботилась о своей репутации. А вот Лавровской на репутацию было наплевать или у нее попросту сдали нервы. В один прекрасный (точнее – ужасный) день она сбежала. Разумеется, прихватила с собой кассу. Без кассы ни один антрепренер не сбегает, это моветон. Положение было отчаянное. Фаина еще могла попросить денег у отца. Некоторым же актерам, не могущим рассчитывать на чью-нибудь помощь, пришлось распродавать вещи, чтобы уехать из Керчи в Ростов или в Киев, туда, где можно было рассчитывать найти работу. Фаине не хотелось ни в Ростов, ни в Киев. Она с удовольствием вернулась бы в Москву, но шансы найти себе там место в январе были настолько ничтожными, что не стоило и пытаться. О возвращении домой и речи быть не могло, несмотря на то, что каждый денежный перевод сопровождался маминым напоминанием о том, что Фаину ждут дома. Успев за недолгий срок вкусить и сладость, и горечь актерской профессии (горького, к сожалению, было больше), Фаина считала себя настоящей актрисой. Дома, в Таганроге, ей нечего было делать. В Керчи тоже нечего было делать. Фаина попыталась было пристроиться к конкурентам-одесситам, но у тех хватало своих grande coquette и вдобавок ей не понравился антрепренер, в котором с первого взгляда угадывался ловелас. Прежде чем ехать в Ростов или в Киев, Фаина решила попытать счастья в Крыму. С детства у нее сохранились приятные впечатления от Евпатории, в которой она отдыхала с родителями. Гирш Фельдман предпочитал отдыхать за границей, считая Пятигорск или Батум неподходящими для человека его положения, но для Крыма делал исключение, потому что в Крыму отдыхал император с семьей. В Ялте Гиршу Фельдману не нравилось, он находил ее слишком шумной и суетной, и предпочитал отдыхать в Евпатории. Фаина собралась ехать из Керчи в Евпаторию, с намерением в случае, если там не повезет, уплыть на пароходе в Одессу или Николаев. Но в последний момент передумала и уехала в Ростов. От Ростова до Таганрога рукой было подать, но домой Фаина не наведалась. Не потому, что не скучала по родным (скучала, даже очень скучала), а потому, что не хотела снова слушать родительские уговоры образумиться. Мать в каждом письме перечисляла вышедших замуж сверстниц Фаины (намек был прозрачным до невозможности) и восторгалась тем, что «у Беллочки все хорошо» (понимай так: «а у тебя все плохо»). Белла вышла замуж за солидного, достойного по отцовским меркам мужчину, причем из хорошей семьи. Его дед был раввином в Пинске. Сам Гирш Фельдман родился в захолустном местечке Смидовичи, в бедной семье и всю жизнь немного стыдился своего происхождения. Хотя, в то же время, и гордился тем, что превратил двадцать рублей, с которыми покинул родительский дом, в крупное состояние. Когда дети (особенно сын Яков, тайком почитывавший «Капитал» Маркса) интересовались, каким образом двадцать рублей могли превратиться в богатство, Фельдман-старший многозначительно стучал пальцем по своему выпуклому лбу и говорил: «Умом, дети, умом ваш отец всего достиг». Незнатность происхождения Гирш Фельдман старался компенсировать щедрой благотворительностью. Он построил на собственные средства богадельню и содержал ее. Жертвуя деньги на нужды общины или на что-то еще, он всегда интересовался, сколько дали другие таганрогские тузы, и давал больше. Когда в синагоге, где он был старостой, в очередной раз сломалась старая, многократно чиненная фисгармония, Фельдман купил новый инструмент за свой счет, потому что другие богачи говорили: «что починили раз, можно починить другой». Белла вышла замуж за внука раввина – мазл тов![13 - Поздравляю! Дословно: «Хорошего счастья» (ивр.).] Фаине было не до таких глупостей, как романы. Сцена полностью завладела всеми ее помыслами. У Фаины сложилось такое чувство, будто судьба поманила ее пряником (знакомством с Екатериной Гельцер и Летним театром в Малаховке), а потом начала отвешивать пинки. Знала бы она, что антреприза Лавровской была не пинком, а всего лишь щелчком! Пинки ждали юную актрису впереди. В Ростове Фаине удалось пристроиться в труппу к харьковскому антрепренеру Николаю Федорову вместо беременной субретки, которой скрыть свое положение уже не помогали даже самые широкие платья. Труппа Федорова отличалась от труппы Лавровской. Она тоже состояла не из корифеев сцены, но в ней царил порядок. Никто не выходил на сцену пьяным и не устраивал скандалов за кулисами, поскольку за любое нарушение порядка Федоров накладывал на провинившегося штраф. Штрафы были далеко не символическими. Скандалистов Федоров штрафовал на пять рублей, столько же стоило появление на репетиции в нетрезвом виде. Ну а за неявку на спектакль или какое-то другое действие, могущее привести к его срыву, можно было лишиться месячного заработка. Актеры считали, что им не повезло с антрепренером – больно уж строг Николай Иванович, но Фаина, вспоминая вольницу у Лавровской, строгостям радовалась. Ей штрафы не грозили, потому что она являлась на репетиции за час-полтора до начала, чтобы предварительно прорепетировать на сцене в одиночестве. Уходила позже всех, поскольку взяла себе за правило не откладывать исправление огрехов на завтра. Не «выходит» жест? Не звучит реплика? Повтори сто раз – на сто первый и выйдет и зазвучит. «Вы когда-нибудь спите, Фанни?» – спросил однажды Федоров, привыкший к тому, что как бы рано он ни явился в театр и как бы поздно ни уходил, на сцене или близ нее он видел Фаину. «Вся моя жизнь – сон», отшутилась Фаина, вдруг открывшая в себе такое качество, как остроумие. Ей и прежде приходили в голову смешные или колкие фразочки, да только вот с опозданием. А тут вдруг начали приходить вовремя. Собеседник еще и говорить не закончит, а у Фаины уже готова сорваться с языка острота. С труппой Федорова Фаина побывала в Ставрополе и Екатеринодаре. Затем перешла к Николаю Синельникову, державшему две антрепризы – в Киеве и в Харькове. Фаина служила в харьковской антрепризе Синельникова. Больших ролей ей не доставалось, но она была рада и небольшим, хотя втайне мечтала сыграть свою «тезку» Раневскую, Катерину, Ларису-бесприданницу, андреевскую Екатерину Ивановну… Мечты, как и полагалось по возрасту, были грандиозными. Дай Бог если бы хоть наполовину сбылись бы. Войдя в размеренное русло актерской жизни, Фаина успокоилась, похорошела, можно сказать – расцвела. И результат не заставил себя ждать. У нее появился поклонник. Глава пятая Шаткая тень за крылом «Единый раз вскипает пеной И рассыпается волна. Не может сердце жить изменой, Измены нет: любовь – одна. Мы негодуем, иль играем, Иль лжем – но в сердце тишина. Мы никогда не изменяем: Душа одна – любовь одна…»     Зинаида Гиппиус, «Любовь – одна» Дело было в Харькове. В мае 1916 года. Третий военный год считался тяжелым (никто и предположить не мог, какими окажутся четвертый и пятый), но весна оставалась весной. Порой любви и психических обострений. В «Загадочной женщине» (под таким названием в то время шла на русской сцене пьеса Оскара Уайльда «Веер леди Уиндермир») все аплодисменты и все букеты доставались актрисе Светловой, исполнявшей роль Маргарет. Фаине, которая играла горничную Розали, не перепадало ни капли зрительского восхищения. Да и за что было перепадать? Роль-то крошечная, не роль даже, а «ролька». Выйти в начале четвертого действия, сказать четыре реплики и уйти. Розали была нужна в пьесе только для того, чтобы упомянуть про потерянный веер. Но Фаина все равно старалась. Придумала Розали биографию. Бедная девушка мечтала стать актрисой, но нужда привела ее в прислуги. В богатом доме Розали постепенно стала мещанкой. Она мечтает о богатом женихе и копит деньги на приданое. Но иногда берет из своих сбережений немного и идет в театр, чтобы оживить в душе почти угасшую мечту… Короче говоря, напридумывала столько, что хватило бы на целую пьесу. Но зато произносила свое «Милорд приехал домой только в пять часов утра» так, что зрителям сразу становилось понятно, что Розали – непростая штучка, что есть у нее тайна. Фаине хотелось верить, что это становилось понятно зрителям, иначе какой смысл на сцену выходить? «А что, миледи, веер пропал?» – Фаинина Розали спрашивала, понизив голос, с особой интонацией, предвкушая пикантную сплетню. Когда молодой красавец, поднявшийся на сцену, обошел Светлову, уже заранее начавшую улыбаться ему, и преподнес букет красных роз Фаине, Фаина чуть было не сказала ему, что он ошибся. Хотя как он мог ошибиться? Светлову невозможно было спутать с Фаиной, настолько у них были разные лица, а тут еще и одежда была совершенно разной – у Светловой голубое муаровое платье, а у Фаины платье простое, черное, поверх него белый фартук и на голове белый чепец. Галантно приложившись к Фаининой руке, красавец спустился в зал и присоединился к аплодирующим. Фаина смутилась и убежала в гримерную, которую она делила еще с двумя актрисами, не дожидаясь окончания аплодисментов. Среди роз, цвет которых сам по себе был намеком, ибо красное обозначает любовь, нашелся конверт с письмом. Первым делом Фаина бросила взгляд на подпись. Гамм Максимилиан Александрович. Удивило несоответствие между именем и фамилией – имя длинное, а фамилия короткая. В письме Максимилиан Александрович пылко восторгался игрой Фаины (даже Фаине показалось, что он перегибает палку) и просил позволения изложить свое восхищение лично. Дочитать письмо помешали вернувшиеся со сцены соседки по гримерной. Разумеется, не обошлось без шуточек по поводу букета. Фаина засмущалась так сильно, что вышла на улицу, забыв смыть с лица грим. Хорошо еще, что переодеться не забыла. Сочетание черного платья с белым фартуком делало лицо блеклым, поэтому приходилось добавлять выразительности при помощи гримировальных красок. На сцене это смотрелось хорошо, но на улице, вблизи, с таким гримом на лице Фаину можно было принять за девицу легкого поведения. Но об этом она подумала только когда пришла к себе в гостиницу «Петербургская», а пришла она туда нескоро, потому что Максимилиан Александрович, сразу же предложивший удобства ради называть его Максом, встретил Фаину на выходе из театра. Немного прогулялись по Пушкинской. Максимилиан говорил о том, как он любит театр. Около синагоги Фаина поинтересовалась национальностью Максимилиана. Профиль у него был не еврейским, но рыжеватые волосы и слегка выпяченная нижняя губа в сочетании с фамилией давали основания для такого вопроса. Вообще-то Фаина хотела спросить, не из выкрестов ли ее новый знакомый. Многие, переходя в православие, меняли имена и фамилии. Гамм вполне мог оказаться Гаммером. Фаина не была чересчур религиозной, но некоторое предубеждение к выкрестам испытывала. Дома заложили, в детстве. Оказалось, что Максимилиан из обрусевших немцев. Спохватившись, он перестал говорить о театре и рассказал о себе. Киевлянин, из семьи потомственных дипломатов, сам недавно окончил университет и теперь готовится к поступлению на дипломатическую службу. В Харькове гостил у университетского товарища. Понизив голос до шепота и слегка зарумянившись, что ему очень шло, Максимилиан признался Фаине, что пишет стихи и прозу. Фаина заинтересовалась и попросила прочесть что-нибудь. Максимилиан попробовал отнекиваться, но потом уступил и прочел трогательное лирическое стихотворение, похожее на лермонтовское «Из-под таинственной, холодной полумаски…». Фаина попросила прочесть еще… Потом они поужинали в ресторане, после чего долго гуляли по городу. Максимилиан проводил Фаину до гостиницы и попросил позволения встретить ее после завтрашнего спектакля. Фаина позволила. Гостиница, в которой размещалась труппа, стояла на набережной, и из Фаининого номера открывался замечательно романтичный вид на реку. Впрочем, Фаина была в таком состоянии, что ей показался бы романтичным любой вид, даже если бы перед окном была глухая стена. Дело же не в виде, а в настроении. Чувства и настроения Максимилиана можно было без труда прочесть по его глазам. Фаине он тоже понравился, даже очень. Скорее всего она влюбилась в него в тот момент, когда он преподнес ей букет. Но она не собиралась строить далеко идущих планов и делать виды, а просто радовалась тому, что в ее жизни вдруг появился Максимилиан. Точнее – она убеждала себя в том, что ей не стоит строить планы и делать виды. Слишком уж велика разница между актрисой и дипломатом, особенно с учетом того, что актриса еврейка, а дипломат – православный обрусевший немец. Ну и происхождение тоже разное… Если оценивать исключительно с материальной точки зрения, то отец Фаины скорее оказался бы богаче дипломата и возможно, даже влиятельнее отца Максимилиана, консула в чине статского советника. Но читателям не стоит забывать о том, что дореволюционная Россия, которую сейчас принято рисовать в идиллических тонах, была государством сословным и разница между сословиями ощущалась на каждом шагу. Каким бы богачом ни был отец Фаины, с потомственным дворянином он сравняться не мог. Так что у Фаины с Максимилианом вырисовывался выраженный мезальянс. Годящийся для хорошей пьесы, но сулящий много осложнений в реальной жизни. Фаина это понимала, вот и убеждала себя относительно планов. Ну и вообще, жизнь с ее частыми невзгодами уже сделала ее осторожной. В Максимилиане Фаине нравилось все, но больше всего то, что он писал стихи. К поэтам Фаина испытывала особенное расположение, смешанное с благоговением. Сама тоже когда-то пыталась писать стихи, но больше четырех строчек срифмовать не могла, да и рифмы у нее получались примитивные, неинтересные. И еще Фаине грело душу то обстоятельство, что у нее (наконец-то!) появился настоящий поклонник! Настоящей актрисе без поклонников нельзя. Точнее, при отсутствии поклонников актрису нельзя считать настоящей. Спустя несколько дней у Максимилиана обнаружилось еще два достоинства. Он оказался храбрецом, не побоялся схватиться с двумя типами, попытавшимися ограбить их на пустынной ночной улице, и победил – одного сбил с ног сокрушительным ударом в челюсть, а у другого отобрал нож и отвесил под зад хорошего пинка, чтобы убегалось легче. Фаина даже испугаться толком не успела, так быстро все произошло. Эта сцена доставила ей такое удовольствие, что она была готова расцеловать лежащего на мостовой бандита, но пока она выражала Максимилиану свое восхищение, тот успел уползти. А еще Максимилиан замечательно играл на гитаре и пел негромко, но с чувством. Фаине очень нравилось, когда пели с чувством, но без надрыва. Она млела, когда Максимилиан брал гитару и начинал петь свой любимый романс на стихи Фета: «Уноси мое сердце в звенящую даль, где как месяц за рощей печаль…». А заключительную фразу «и все выше помчусь серебристым путем я, как шаткая тень за крылом», Максимилиан произносил очень тихо, почти шептал, но так пронзительно, что сердце на мгновение останавливалось, чтобы затем забиться в упоенье. Фаина только после знакомства с Максимилианом поняла, что имел в виду Пушкин, когда написал «сердце бьется в упоенье». Когда Максимилиан уехал домой, в Киев, Фаине показалось, что жизнь закончилась, настолько она успела привыкнуть к нему за две с небольшим недели. Но вскоре он вернулся и жизнь снова обрела смысл. Так, то затухая, то разгораясь, их роман продолжался до октября. Максимилиан приезжал к Фаине в Харьков, в Ростов, в Мариуполь, где Фаина оказалась уже с другой труппой, потому что Синельников не пригласил ее на новый сезон. Фаина подозревала, что виной тому была актриса Светлова, «восходящая звезда» труппы и синельниковская обже. Светлова видела в Фаине потенциальную конкурентку. Фаине казалось, будто их роман никогда не закончится. Она уже строила планы и была готова на большие жертвы во имя своей любви. Было ясно, что для того, чтобы выйти замуж за Максимилиана, ей придется перейти в православную веру. Браки в то время были только церковными, а венчаться православному с иудейкой было невозможно. О том, что Максимилиан ради того, чтобы заключить с ней брак, может стать иудеем Фаина даже и не думала, поскольку допустить такое было абсолютно невозможно. Жертва требовалась от Фаины, и она внутренне была к этому готова. Потому что любила и еще понимала, что Бог един, это просто люди поклоняются ему каждый на свой лад. Ну а раз Бог един, то он непременно простит ее за то, что она сменит одну веру на другую, чтобы быть рядом с любимым человеком. Спустя полвека Фаина скажет своей близкой подруге Нине Станиславовне Сухотской, племяннице Алисы Коонен: «Один раз в юности я хотела пожертвовать всем ради любви, и Бог наказал меня за это». В октябре Максимилиан сказал, что очень скоро, возможно уже в декабре, ему придется уехать по службе за границу, в Швейцарию, и что он хочет, чтобы Фаина поехала с ним. Но есть одно условие… – Да! – с жаром ответила Фаина, не дав Максимилиану договорить. – Да, я согласна! Я много думала об этом и согласна сменить веру! Они сидели за столиком в ресторане Вонсовского, одном из лучших мариупольских ресторанов, расположенном на центральной Екатерининской улице. Публика здесь собиралась самая что ни на есть аристократическая, поэтому никто из сидевших поблизости не стал оборачиваться на громко говорившую Фаину. В менее культурном обществе, пожалуй, без насмешек не обошлось бы. – Вера, это само собой, – ответил Максимилиан. – Об этом и говорить нечего. Я имею в виду сцену. – Сцену?! – растерялась Фаина. – Ты хочешь, чтобы я оставила сцену?! Почему? Ты же любишь театр и сам хочешь написать пьесу… О том, что ему хотелось бы написать пьесу о студенческой жизни, нечто вроде андреевского «Gaudeamus»'а», Максимилиан говорил Фаине не раз. Пьесу, правда, не показывал. Он вообще не показывал свою прозу, хотя стихи читал с удовольствием. Иногда Фаина даже сомневалась, пишет ли Максимилиан прозу вообще? – Ну и что с того? – в свою очередь удивился Максимилиан. – Мало ли что я люблю. Я и поесть вкусно люблю, но это же не означает, что я должен жениться на кухарке. Пойми, что у дипломата не может быть жены актрисы. Это моветон. Крах карьеры. Девять из десяти дверей будут для нас закрыты. Знаешь поговорку: «на фраке у дипломата не может быть даже одной пылинки»… Фаина ущипнула себя за ногу, чтобы убедиться в том, что она не спит. Максимилиан ли это? Как он может сравнивать ее с кухаркой или пылинкой после всего, что между ними было? – Да и как ты себе представляешь свое актерство за границей? – продолжал Максимилиан, опрометчиво приняв молчание Фаины за согласие. – Ты же не сможешь играть в Швейцарии… – Смогу! – перебила его Фаина. – Я знаю немецкий и французский. Если потребуется, выучу итальянский, или английский, или любой другой язык. У меня способности к языкам. Что же касается сцены, то я ее ни за что не оставлю, потому что жить без нее не смогу! – А без меня сможешь? – спокойным и каким-то отстраненным голосом спросил Максимилиан. Взгляд у него тоже стал отстраненным. Фаине стало ясно, что пора заканчивать разговор. Она старательно училась чувствовать партнера на сцене, и это умение постепенно перенеслось со сцены в жизнь. – Попытаюсь, – сказала Фаина, вставая. – Ты только что доказал, что я для тебя ничего не значу. Так что другого выбора у меня нет. Буду привыкать. Максимилиан пожал плечами, словно хотел сказать: «поступай, как считаешь нужным», и даже не сделал попытки встать. Фаине удалось спокойно пройти через зал и гардероб. Актерская профессия учит владеть собой и притворяться. Она разрыдалась только после того, как назвала извозчику адрес. К январю 1917 года боль утихла. Но царапала еще долго, до тех самых пор, пока все вокруг не изменилось настолько, что собственное прошлое начало казаться Фаине прочитанным романом о чьей-то чужой жизни. Глава шестая Семнадцатый год «Лети, моя тройка, летучей дорогой метели Туда, где корабль свой волнистый готовит полет! Топчи, моя тройка, анализ, рассудочность, чинность! Дымись кружевным, пенно-пламенным белым огнем! Зачем? Беззачемно! Мне сердце пьянит беспричинность! Корабль отплывает куда-то. Я буду на нем!»     Игорь Северянин, «Любовь – беспричинность» Март 1917 года застал Фаину в Белгороде, городе, считавшемся среди антрепренеров «хлебным местом» по причине… отсутствия в нем здания театра. Деревянный театр, построенный в конце девятнадцатого века, просуществовал недолго – сгорел. Новые отцы города строить не стали – разорительно. Решили, что перебьются и без театра. Постоянной антрепризы в городе без театра, разумеется, никто не держал. Заезжие труппы выступали в здании синематографа «Орион», там же устраивались благотворительные концерты. Здание синематографа было большим, но неудобным – с крошечными гримерками и ужасной акустикой. На сцене приходилось кричать, чтобы было слышно в задних рядах. От этого все актеры ходили немного охрипшие. На то, что в синематографе отсутствовали такие сценические атрибуты, как колосники да подъемники, гастролеры внимания не обращали, потому что декорации возили с собой скромные. Кулисы есть и хорошо. Из-за отсутствия в городе постоянной антрепризы белгородцы были жадны до зрелищ. Любая, даже самая слабая труппа, с любым, даже самым затасканным репертуаром, пользовалась здесь успехом. Труппы приезжали сюда на месяц-другой и играли спектакли ежедневно и имели полный сбор. Загвоздка была только в том, чтобы не столкнуться с конкурентами, но эта проблема решалась заранее. Еще по весне, встречаясь в Ростове на бирже, антрепренеры договаривались между собой, кто когда поедет в Белгород. Здесь даже в Великий пост можно было заработать, потому что спектакли не давались только в Страстную седмицу, а во все остальные недели ограничения заключались лишь в том, чтобы не играть водевилей. Впрочем, с началом войны нравы повсеместно, даже в чинных провинциальных городах, пришли в такой упадок, что некоторые труппы играли в пост и водевили. Подобный эпатаж вызывал возмущение у благочестивых христиан, но часть публики встречала его на ура. Устои пошатнулись, эпатаж вошел в моду, непристойное стало считаться современным. Жизнь менялась, но к лучшему или к худшему пока было непонятно. На первый взгляд – к худшему, потому что война продолжалась, а цены росли. Но в воздухе витало радостное ожидание каких-то перемен. Что-то будет… Антрепренер Стоянов Фаине не нравился, потому что он был грубиян и сквернослов, к тому же любивший пускать в ход кулаки. Актеров Стоянов не трогал, только ругал ругательски, а вот монтера или плотника мог запросто съездить по уху. Приходилось терпеть, потому что выбора особого не было. Зато Стоянов был хват и платил исправно. Фаина уже успела заметить, что грубияны обычно бывают честны в расчетах и вообще во всех денежных делах. А вот с разными Сахарами Медовичами надо держать ухо востро. Но летом она собиралась уходить от Стоянова и ехать в Москву. Алиса Коонен еще осенью прошлого года написала ей о том, что Камерный театр лишился здания на Тверском бульваре, которое перехватила у него какая-то ушлая труппа, пообещав платить более высокую арендную плату. Коонен не писала, что то была за труппа, не упоминала имен, просто называла их «разбойниками». Разбойники и есть. Польстились на чужую репутацию, на чужое, уже «намоленное» место. Камерный театр был вынужден играть свои спектакли на маленькой и неудобной сцене актерской биржи. Несколько актеров и актрис, не желая мириться с подобными неудобствами, предупредили Таирова, что не станут продлевать контракт на следующий сезон, стало быть, в труппе образуются вакансии. Коонен писала, что Таиров полон грандиозных замыслов, что он не даст их детищу, то есть – театру (детей у Таирова с Коонен не было), погибнуть, что на следующий сезон они или вернутся на Тверской бульвар, или арендуют что-то достойное. Короче говоря, все образуется и Фаина может рассчитывать на место в труппе. В начале февраля Коонен подтвердила свое приглашение и по секрету сообщила, что Таиров собирается ставить «невероятную прелесть». Коонен даже «по секрету» избегала конкретики. Но Фаина поняла так, что в «невероятной прелести» ей достанется роль, разумеется, не главная. На главную роль в театре, труппу которого венчает Алиса Коонен, на главные роли ей и рассчитывать было нечего. Но от самой мысли о том, что она может играть на одной сцене, в одном спектакле с Коонен, у Фаины захватывало дух. Она так скучала по корифеям Летнего театра… Стоянов собрал добротную труппу, в которой был даже один «императорский»[14 - Т. е. бывший актер Императорских театров (театров, существовавших за казенный счет и считавшихся наиболее престижными).], но корифеев в ней не было и душу в роль вкладывали единицы, такие, как Фаина. Весть об отречении царя Фаину не удивила – все шло к этому. Подумалось только, что теперь будет с императорскими театрами. Закроют их или просто переименуют? На главной улице города, названной в честь Николая Второго, люди с красными бантами сбивали с домов таблички с названиями. Вокруг стало больше красного. На репетиции Стоянов объявил, что надо изменить репертуар. Все старое долой, играть только современные пьесы, проникнутые революционным духом. Кто-то из актеров предложил поставить запрещенную пьесу Леонида Андреева «К звездам», посвященную событиям пятого года, и сказал, что она у него есть. Наличие пьесы на руках решило дело, потому что можно было сразу же приступать к постановке. Самые осторожные сомневались – стоит ли ставить запрещенное, но Стоянов в обычной своей грубой манере посоветовал им выглянуть в окно и посмотреть, что творится на улице. Из-за дележки ролей, как обычно, возникла склока. Фаина захотела сыграть Анну, дочь ученого Терновского. Ее пленила авторская ремарка: «Красива и суха, одета не к лицу». Андреев владел словом не хуже Чехова. Но в итоге Фаине досталась роль служанки Минны. Три выхода, точнее – два, потому что в одном только свою физиономию в дверях показать надо, одна реплика: «никого нет». Что можно сделать с такой ролью? Другие актеры завидовали Фаине. Постановка срочная, нужно «галопом» учить роли, а у нее всего одна реплика! С репликой Фаина провозилась дня три. То произносила сокрушенным голосом, то равнодушно, то всплескивала руками, то не всплескивала… Наконец остановилась на равнодушно-деловитом ответе. Какое дело служанке до того, приехал кто к господам или нет? А вот кофе подавала, выражая неприязнь и лицом, и резким стуком блюдца о стол и чашки о блюдце, потому что подавала его неприятному человеку. Стоянов похвалил. Сказал: «Видно, что вас так и подмывает вылить кофей Поллаку на голову». Фаине было приятно, что скупой на похвалу антрепренер оценил ее игру в такой маленькой роли. Маленькой по объему, а не по значению. Пьеса, поставленная за неделю с небольшим, имела огромный успех. Несмотря на то, что дело было в Великий пост, публика валила валом. Предприимчивый Стоянов напечатал сорокакопеечные билеты на стоячие места, отчего театр стал напоминать цирк с его галеркой. Гласный городской думы Барышников, бывший также издателем, редактором и главным корреспондентом газеты «Белгородские силуэты», написал восторженную рецензию, в которой хвалил труппу не только за игру, но и за смелость. Фаина обычно отправляла матери номера газет, в которых хвалили спектакли с ее участием, но на этот раз воздержалась. Побоялась, что родители начнут за нее беспокоиться, ведь в рецензии было упомянуто о нарушении цензурного запрета. Обрадовавшись успеху, Стоянов добавил к «Звездам» еще одну запрещенную пьесу – трагедию Давида Айзмана «Терновый куст» о евреях-революционерах. Пьеса из еврейской жизни была выбрана не наугад, а с расчетом потому, что из Белгорода путь труппы лежал в Екатеринослав, добрую половину населения которого составляли евреи. Расчет Стоянова полностью оправдался. В Екатеринославе каждый вечер был аншлаг. Поскольку Фаина оказалась единственной еврейкой в труппе, ей на репетициях приходилось не только играть свою героиню, но и консультировать других актеров относительно еврейского быта и еврейских правил. Таким образом, на репетициях «Тернового куста» Фаина получила свой первый режиссерский опыт. Можно предположить, что привычка спорить с режиссерами начала формироваться у нее с той поры. В «Терновом кусте» Фаина играла Дору, восемнадцатилетнюю дочь лудильщика Самсона. Роль была большой и трагической, потому что в финале Дора погибала. Из-за поспешной постановки удовлетворения эта роль не принесла. «Над такой ролью надо работать и работать, – вспоминала позднее Раневская. – А мне пришлось играть уже через две недели после прочтения пьесы. Репетировали кое-как, на скорую руку. Моя героиня умирала от пули, а я вместе с ней умирала со стыда». В конце июня Раневская ушла от Стоянова. Расставание вышло бурным. Стоянов, будучи человеком вспыльчивым и обидчивым (грубияны они все такие), воспринял ее уход из труппы как личное оскорбление. Фаина имела неосторожность сказать, что собирается ехать в Москву, и это обстоятельство почему-то сильно задело антрепренера. Почему-то… Можно предположить, что в глубине души он сам мечтал о московской сцене (Стоянов, подобно большинству антрепренеров, прежде был актером), да вот не сложилось. В ответ на упреки, бывшие совершенно необоснованными, Фаина наговорила Стоянову дерзостей. Припомнила все – и площадную брань в храме Мельпомены, и скорые скверные постановки, и репетиции в дороге (случалось и такое)… Короче говоря, расстались они врагами и очень скоро Фаина об этом пожалела. Время было беспокойное, новости, приходившие из обеих столиц, были одна удивительнее другой, поэтому Фаина, прежде чем брать билет, отправила Коонен телеграмму: «Собираюсь выезжать. В силе ли наш уговор?» Коонен посоветовала на время воздержаться от приезда. Телеграф не располагает к многословию, к тому же Алиса Георгиевна вообще имела привычку выражаться уклончиво, намеками. В телеграмме было написано: «непонятно, что происходит», а ты понимай, как хочешь. Фаина расстроилась и корила себя за недальновидность – надо было отправить телеграмму до разговора со Стояновым. Он, конечно, хам и взгляды на искусство имеет своеобразные, но деньги платил исправно и даже несмотря на ссору заплатил все сполна. Фаина уже приобрела опыт и прекрасно понимала, что от захудалых провинциальных антреприз многого ожидать не следует. А в хорошие сильные труппы начинающей актрисе попасть сложно. Фаина время от времени писала письма, интересовалась вакансиями. Половина писем оставалась без ответа, другие отвечали сухо: «не требуется», а легендарный одесский антрепренер Михаил Федорович Багров прислал Фаине длинное, обстоятельное письмо, в котором пространно объяснял, что всяк сверчок должен знать свой шесток. Фаина не обиделась, потому что письмо было написано деликатно и потому что его написал человек, у которого в труппе Радин с Юреневой играют! Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=21585575) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. notes Примечания 1 «Больно мне!» (идиш). Выражение, соответствующее русскому «Боже мой!». – Здесь и далее примечания автора. 2 Отрывок из молитвы «Шма Исроэль». 3 Отступник, еврей, сменивший веру, выкрест (иврит). 4 Чокнутому (идиш). 5 Ленский (Воробьев) Дмитрий Тимофеевич (1805–1860) – русский драматург и актер, автор множества водевилей, имевших большую популярность в XIX и начале ХХ в. 6 Еврейское выражение, используемое для характеристики чего-то невероятного, небывалого. 7 Гранд-кокет – амплуа актрисы, играющей молодых светских женщин. 8 Субретка – амплуа актрисы, играющей бойких остроумных служанок. 9 Ф. И. Тютчев, «Байрон». 10 Так в обиходе назывался сторублевый кредитный билет с изображением императрицы Екатерины Второй. 11 Ревель – прежне название Таллина. 12 Еврейское выражение, означающее: «баснословные, невероятно завышенные цены». 13 Поздравляю! Дословно: «Хорошего счастья» (ивр.). 14 Т. е. бывший актер Императорских театров (театров, существовавших за казенный счет и считавшихся наиболее престижными).