Оценить:
 Рейтинг: 0

Русский путь братьев Киреевских. В 2-х кн. Кн. II

Год написания книги
2020
<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 11 >>
На страницу:
3 из 11
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Казань. Февраль 1832 года

Понимаю, брат Киреевский, что хлопотливая жизнь журналиста и особенно разногласные толки и пересуды волнуют тебя неприятным образом. Я предчувствовал твое положение, и жаль мне, что я не с тобою, потому что у нас есть сходство в образе воззрения, и мы друг друга же в нем утверждали. Мнение Жуковского, Пушкина и Вяземского мне кажется несправедливым. Приноровляясь к публике, мы ее не подвинем. Писатели учат публику, и ежели она находит что-нибудь в них непонятное, это вселяет в нее еще более уважения к сведениям, которых она не имеет, заставляет ее отыскивать их, стыдяся своего невежества. Надеюсь, что Полевой менее ясен, нежели ты, однако ж журнал его расходится и, нет сомнения, приносит большую пользу, ибо ежели не дает мыслей, то будит оные, а ты и даешь их, и будишь. Бранить публику вправе всякий, и публика за это никогда не сердится, ибо никто из ее членов не принимает на свой счет сказанного о собирательном теле. Вяземский сказал острое слово – и только. Ежели ты имеешь мало подписчиков, тому причиною: 1-е – слишком скромное объявление, 2-е – неизвестность твоя в литературе, 3-е – исключение мод. Но имей терпение издавать еще на будущий год, я ручаюсь в успехе. По прочтении 1-го номера «Европейца» здесь в Казани мы на него подписались. Вообще журнал очень понравился. Нашли его и умным, и ученым, и разнообразным. Поверь мне, русские имеют особенную способность и особенную нужду мыслить. Давай им пищу: они тебе скажут спасибо. Не упускай, однако ж, из виду пестроты и повестей, без чего журнал не будет журналом, а книгою. Статья твоя о XIX веке непонятна для публики только там, где дело идет о философии, и в самом деле, итоги твои вразумительны только тем, которые посвящены в таинства новейшей метафизики, зато выводы литературные, приложение этой философии к действительности отменно ясны и знакомым чувством с этой философией, еще не совершенно понятной для ума. Не знаю, поймешь ли ты меня, но таков ход ума человеческого, что мы прежде верим, нежели исследуем, или, лучше сказать, исследуем для того только, чтобы доказать себе, что мы правы в нашей вере. Вот почему я нахожу полезным поступать, как ты, т. е. знакомить своих читателей с результатами науки, дабы, заставив полюбить оную, принудить заняться ею. Постараюсь что-нибудь прислать тебе для 3-го номера. Ты прав, что Казань была для меня мало вдохновительной. Надеюсь, однако ж, что несколько впечатлений и наблюдений, приобретенных мною, не пропадут.

Прощай. Не предавайся унынию. Литературный труд сам себе награда; у нас, слава Богу, степень уважения, которую мы приобретаем как писатели, не соразмеряется торговым успехом. Это я знаю достоверно и по опыту. Булгарин[66 - Фаддей Венедиктович Булгарин.], несмотря на успехи свои в этом роде, презрен даже в провинциях. Я до сих пор еще не встречался с людьми, для которых он пишет.

Казань. 22 февраля 1832 года

<…> позволь мне побранить тебя за то, что ты не говоришь мне своего мнения о моей драме. Вероятно, она тебе не нравится; но неужели ты так мало меня знаешь, что боишься обидеть мое авторское самолюбие, сказав мне откровенно, что я написал вздор? Я больше буду рад твоим похвалам, когда увижу, что ты меня не балуешь. Я получил вторую книжку «Европейца». Разбор «Наложницы» для меня – истинная услуга. Жаль, что у нас мало пишут, особенно хорошего, а то бы ты себе сделал имя своими эстетическими критиками. Ты меня понял совершенно, вошел в душу поэта, схватил поэзию, которая мне мечтается, когда я пишу. Твоя фраза «…переносит нас в атмосферу музыкальную и мечтательно просторную» заставила меня встрепенуться от радости, ибо это-то самое достоинство я подозревал в себе в минуты авторского самолюбия, но выражал его хуже. Не могу не верить твоей искренности: нет поэзии без убеждения, а твоя фраза принадлежит поэту. Нимало не сержусь за то, что ты порицаешь род, мною избранный. Я сам о нем то же думаю и хочу его оставить. 2-я книжка «Европейца» вообще не уступает первой…

Казань. 14 марта 1832 года

<…> От запрещения твоего журнала не могу опомниться. Нет сомнения, что тут действовал тайный, подлый и несправедливый доносчик, но что в этом утешительного? Где найти на него суд? Что после этого можно предпринять в литературе? Я вместе с тобой лишился сильного побуждения к трудам словесным. Запрещение твоего журнала просто наводит на меня хандру и, судя по письму твоему, и на тебя навело меланхолию. Что делать! Будем мыслить в молчании и оставим литературное поприще Полевым и Булгариным. Поблагодарим Провидение за то, что Оно нас подружило и что каждый из нас нашел в другом человека, его понимающего, что есть еще несколько людей нам по уму и по сердцу. Заключимся в своем кругу, как первые братия-христиане, обладатели света, гонимого в свое время, а ныне торжествующего. Будем писать, не печатая. Может быть, придет благопоспешное время…

Как мы видим, литературный разбор «Наложницы», помещенный во втором номере «Европейца», пришелся по сердцу Е. А. Баратынскому. Поэт вообще считал И. В. Киреевского необыкновенным критиком[67 - Киреевский И. В., Киреевский П. В. Полное собрание сочинений в четырех томах. Т. 4. С. 187.], тонко чувствующим и автора, и время, в которое он пишет.

Отнеся Е. А. Баратынского к поэтам пушкинского круга, И. В. Киреевский сразу же сформулировал свое отношение к критикам автора «Наложницы». «Поэма Баратынского, – писал Иван Васильевич, – имела в литературе нашей ту же участь, какую и трагедия Пушкина: ее так же не оценили, так же не поняли, так же несправедливо обвиняли автора за недостатки небывалые, так же хвалили его из снисхождения к прежним заслугам и с таким тоном покровительства, который Гёте, из деликатности, не мог бы принять, говоря о писателях едва известных. И под этими протекторскими обозрениями, под этими учительскими порицаньями и советами большая часть критиков не удостоила даже подписать своего имени»[68 - Киреевский И. В., Киреевский П. В. Полное собрание сочинений в четырех томах. Т. 2. С. 59.]. Тем самым было обращено внимание читателей «Европейца» на нравственные и литературные приличия, господствующие в отечественной словесности, и задан тон последующему литературно-критическому анализу.

По мнению И. В. Киреевского, в «Наложнице» Е. А. Баратынский проявил несомненную художественную зрелость, соразмерно и стройно соединив главную мысль произведения с ясным и сильным чувством, развитым в каждом из описанных событий. Однако понимая, что «художественное совершенство, как образованность, есть качество второстепенное и относительное; иногда оно, как маска на скелете, только прикрывает внутреннюю безжизненность; иногда, как лицо благорожденной души, оно служит ее зеркалом и выражением, но во всяком случае его достоинство не самобытное и зависит от внутренней, его одушевляющей поэзии»[69 - Там же. С. 61.], в своем «Обозрении русской словесности за 1831 год» Киреевский пытается оценить поэму Баратынского в контексте общего характера его поэзии. Для этого подбираются наиболее опоэтизированные образы и сравнения. В одном случае Иван Васильевич сравнивает музу Баратынского со скромной и воспитанной красавицей, одаренной душой глубокой и поэтической, красавицей столь приличной в своих поступках, речах, нарядах и движениях, что с первого взгляда кажущейся обыкновенной. Мимо таких простых и соразмерных женщин, женщин, как принято говорить, без каких-либо ярких отличий толпы людей проходят, не замечая их достоинства. Для них нужен человек с особой душевной проницательностью. В другом случае достоинства «Наложницы» предстают у И. В. Киреевского в красках и мазках Миериса, передающих «что-то бесполезно стесняющее, что-то условно ненужное, что-то мелкое, не позволяющее художнику развить вполне поэтическую мысль свою»[70 - Там же. С. 66.]. Прибегает Иван Васильевич к художественному осмыслению роли Паганини, исполнившему свой концерт на одной струне, как воплощенной победе над заданными трудностями свободного излияния души в объеме созданного воображением мастера произведении.

И. В. Киреевский убежден, что в «Наложнице» «нет ни одной сцены, которая бы не привела к чувству поэтическому, и нет ни одного чувства, которое бы не сливалось неразрывно с картиною из жизни действительной, – и эти картины говорят гораздо яснее всех возможных толкований. Вместо того чтобы описывать словами то тяжелое чувство смутной грусти, которое угнетало душу Елецкого посреди беспорядочной, развратной его жизни; вместо того чтобы рассказывать, как эта грязная жизнь не могла наполнить его благородного сердца и должна была возбудить в нем необходимость любви чистой и возвышенной, как эта новая любовь, освежая его душу, должна была противоречить его обыкновенному быту; вместо всех этих психологических объяснений поэт рисует нам сцены живые, которые говорят воображению и взяты из верного описания действительности: картину ночного пированья, его безобразные следы в комнате Елецкого, окно, открытое на златоглавый Кремль поутру, при восхождении солнца, гулянье под Новинском и встречу с Верою, маскарад, разговор с Сарою и пр.»[71 - Там же. С. 63.]. Каждый стих Е. А. Баратынского, отличающийся обдуманностью и мерностью, благородной простотой и художественной законченностью, вмещает целую историю внутренней жизни. В картинах, рисуемых, Баратынским, предстает вся правда жизни с ее разногласиями и диссонансами, разрешающимися в поэтической гармонии; «в самой действительности открыл он возможность поэзии, ибо глубоким воззрением на жизнь понял он необходимость и порядок там, где другие видят разногласие и прозу»[72 - Там же. С. 62.].

Отсюда утверждение И. В. Киреевского, что гармонические струны лиры Е. А. Баратынского позволяют поэтически возвысить мысль автора. Все случайности, все обыкновенности жизни, как то: «бал, маскарад, непринятое письмо, пированье друзей, неодинокая прогулка, чтенье альбомных стихов, поэтическое имя», принимают под пером Баратынского «характер значительности поэтической, ибо тесно связываются с самыми решительными опытами души, с самыми возвышенными минутами бытия и с самыми глубокими, самыми свежими мечтами, мыслями и воспоминаньями о любви и дружбе, о жизни и смерти, о добре и зле, о Боге и вечности, о счастье и страданиях»[73 - Там же. С. 62–63.]. Ясная форма, живая определенность и грациозная ощутительность, которыми наделяет Баратынский самые обыкновенные события жизни, ее ежедневные случайности, позволяет читателю пережить состояние возвышенной сердечной созерцательности. Без высочайшешего поэтического дара эту атмосферу музыкального и мечтательного простора воссоздать не удастся. Другое дело, чтобы в нее погрузиться, читателю, а особенно критику, следует обладать соответствующей душевной организацией.

Сегодня мы понимаем, что «Обозрение русской словесности за 1831 год», в котором И. В. Киреевский сделал разбор «Бориса Годунова» А. С. Пушкина и «Наложницы» Е. А. Баратынского, дополнено Иваном Васильевичем отдельным материалом, в котором внимание читателя «Европейца» было обращено на альманахи «Альцион» и «Северные цветы», богатые многими прекрасными стихами В. А. Жуковского, А. С. Пушкина, П. А. Вяземского, Н. М. Языкова, а также прозою А. А. Бестужева (Марлинского) и О. М. Сомова[74 - Киреевский И. В. Русские альманахи на 1832 год // Европеец. 1832. № 2.]. К этому же можно присовокупить критику постановки на Московском театре известной комедии А. С. Грибоедова «Горе от ума»[75 - Киреевский И. В. «Горе от ума» – на московском театре // Европеец. 1832. № 1.], в которой даже при дурной игре актеров «каждое слово остается в памяти неизгладимо, каждый портрет прирастает к лицу оригинала неотъемлемо, каждый стих носит клеймо правды и кипит огнем негодования, знакомого одному таланту»[76 - Киреевский И. В., Киреевский П. В. Полное собрание сочинений в четырех томах. Т. 2. С. 73.]. А еще языковедческое эссе о Вильмене[77 - Киреевский И. В. Несколько слов о слоге Вильмена // Европеец. – 1832. – № 1.], в слоге которого И. В. Киреевский находит не столько красоту правильную, строгую и классически спокойную, сколько красоту живую, прихотливо грациозную и щеголевато своеобразную[78 - Киреевский И. В., Киреевский П. В. Полное собрание сочинений в четырех томах. Т. 2. С. 76.]. И даже при этом все это обилие высокопрофессионального литературного текста, подготовленного для 1-го и 2-го номеров «Европейца», явилось лишь частными случаями редакционно-издательской деятельности И. В. Киреевского. Содержательно все эти статьи были подчинены в конечном счете смыслам, раскрываемым в его программной работе «Девятнадцатый век».

И. В. Киреевский поставил перед собой задачу выяснить магистральные направления в быте просвещенной Европы, проявляющие себя в литературе, в обществе, в религии, в философии, а через них разобраться в особенностях текущей минуты современной ему жизни. Задача сложная, но важная, «ибо одно понятие текущей минуты, связывая общие мысли с частными явлениями, определяет в уме нашем место, порядок и степень важности для всех событий нравственного и физического мира»[79 - Киреевский И. В., Киреевский П. В. Полное собрание сочинений в четырех томах. Т. 1. С. 7.].

Для постижения духа своего времени И. В. Киреевский предлагает сравнить прежние времена с настоящим. «Раскройте, – пишет он, – раскройте исторические записки, частные письма, романы и биографии прошедших веков: везде и во всякое время найдете вы людей одного времени. При всем разнообразии характеров, положений и обстоятельств каждый век представит вам один общий цвет, одно клеймо, которое больше или меньше врезано на всех одновременных лицах. Все воспитаны одномысленными обстоятельствами, образованы одинаковым духом времени. И те умы, которые в борьбе с направлением своего века, и те, которые покорствуют ему, все равно обнаруживают его господство: оно служит общим центром, к которому примыкают направления частные»[80 - Там же. С. 8.]. В этой связи в европейском обществе XIX века обнаруживаются не разногласные мнения одного времени, а «отголоски нескольких веков, не столько противные друг другу, сколько разнородные между собою. Подле человека старого времени найдете вы человека, образованного духом Французской революции; там – человека, воспитанного обстоятельствами и мнениями, последовавшими непосредственно за Французской революцией; с ними рядом – человека, проникнутого тем порядком вещей, который начался на твердой земле Европы с падением Наполеона; наконец, между ними встретите вы человека последнего времени, и каждый будет иметь свою особенную физиономию, каждый будет отличаться от всех других во всех возможных обстоятельствах жизни, одним словом, каждый явится перед вами отпечатком особого века»[81 - Там же. С. 9.].

В этой быстроте изменений духа времени усматривается и сущность самих изменений, и характер действующих лиц истории, и устои просвещения, которые можно охарактеризовать одним словом европеизм. Именно господствующие направления последнего более всего волновали И. В. Киреевского. Причем исторические особенности и сущность европеизма автор «Девятнадцатого века» предполагал описать через генезис европейского просвещения, через отношения русского просвещения к просвещению остальной Европы. Он утверждает, что из трех основных стихий европейского просвещения – христианской религии, характера варварских народов и остатков древнего мира – России недоставало последней и что этим-то отсутствием в русской жизни следов влияния классической древности и объясняются ее особенности и недостатки русского просвещения. Для восполнения этих недостатков был один путь: заимствование западной культуры, совершавшееся сначала отрывисто, а при Петре I принявшее характер необходимого и законного переворота.

Такова вкратце главная идея статьи И. В. Киреевского «Девятнадцатый век». Чтобы дать понятие об образе и способе мышления автора, приведем несколько отрывков из нее. Прежде всего, о влиянии европейского просвещения на Россию: «Какая-то китайская стена стоит между Россией и Европой и только сквозь некоторые отверстия пропускает к нам воздух просвещенного Запада; стена, в которой Великий Петр ударом сильной руки пробил широкие двери; стена, которую Екатерина долго старалась разрушить, которая ежедневно разрушается более и более, но, несмотря на то, все еще стоит высоко и мешает»[82 - Там же. С. 18–19.].

О характере и степени взаимосвязи просвещения европейского и российского: «Скоро ли образованность наша возвысится до той степени, до которой дошли просвещенные государства Европы? Что должны мы делать, чтобы достигнуть этой цели или содействовать ее достижению? Изнутри ли собственной жизни должны мы заимствовать просвещение свое или получать его из Европы? И какое начало должны мы развивать внутри собственной жизни? И что должны мы заимствовать от просветившихся прежде нас?»[83 - Там же. С. 19.]

О национальных особенностях русского просвещения по отношению к просвещению остальной Европы: «Не со вчерашнего дня родилась Россия: тысячелетие прошло с тех пор, как она начала себя помнить; и не каждое из образованных государств Европы может похвалиться столь длинной цепью столь ранних воспоминаний. Но несмотря на эту долгую жизнь, просвещение наше едва начинается, и Россия, в ряду государств образованных, почитается еще государством молодым. И это недавно начавшееся просвещение, включающее нас в состав европейских обществ, не было плодом нашей прежней жизни, необходимым следствием нашего внутреннего развития; оно пришло к нам извне, и частию даже насильственно, так что внешняя форма его до сих пор еще находится в противоречии с формой нашей национальности»[84 - Там же. С. 20–21.].

Об очевидном влиянии на европейскую образованность устройства торговых городов: «У нас также были Новгород и Псков; но внутреннее устройство их (занятое по большей части из сношений с иноземцами) тогда только могло бы содействовать к просвещению нашему, когда бы ему не противоречило все состояние остальной России. Но при том порядке вещей, который существовал тогда в нашем отечестве, не только Новгород и Псков долженствовали быть задавлены сильнейшими соседями, но даже их просвещение, процветавшее столь долгое время, не оставило почти никаких следов в нашей истории – так несогласно оно было с целой совокупностью нашего быта»[85 - Там же. С. 24.].

О христианской религии как источнике духовного образования и политического устройства: «В России христианская религия была еще чище и святее. Но недостаток классического мира был причиной тому, что влияние нашей церкви во времена необразованные не было ни так решительно, ни так всемогуще, как влияние церкви Римской. Последняя, как центр политического устройства, возбудила одну душу в различных телах и создала таким образом ту крепкую связь христианского мира, которая спасла его путь от нашествий иноверцев; у нас сила эта была не столь ощутительна, не столь всемогуща»[86 - Там же.].

О системе государственного раздробления как отчуждения от всего остального образования Европы: «…система раздробления была свойственна не одной России, она была во всей Европе и особенно развилась во Франции, несмотря на то остановившей стремительный натиск арабов. Но мелкие королевства, связанные между собой сомнительной и слабой подчиненностью политической, были соединены более ощутительно узами религии и церкви»[87 - Там же.]. Россия, раздробленная на уделы, на несколько веков подпала под владычество татар. «Не имея довольно просвещения для того, чтобы соединиться против них духовно, мы могли избавиться от них единственно физическим, материальным соединением, до которого достигнуть могли мы только в течение столетий. <…> Нам не предстояло другого средства избавиться от угнетения иноплеменного, как посредством соединения и сосредоточения сил; но так как силы наши были преимущественно физические и материальные, то и соединение наше было не столько выражением единодушия, сколько простым материальным совокуплением; и сосредоточение сил было единственно сосредоточением физическим, не смягченным, не просвещенным образованностью. Потому избавление наше от татар происходило медленно и, совершившись, долженствовало на долгое время остановить Россию в том тяжелом закоснении, в том оцепенении духовной деятельности, которые происходили от слишком большого перевеса силы материальной над силой нравственной образованности. Это объясняет нам многое и, между прочим, показывает причины географической огромности России»[88 - Там же. С. 25–26.].

О времени сближения России с Европой: «Только с того времени, как история наша позволила нам сближаться с Европой, т. е. со времени Минина и Пожарского, начало у нас распространяться и просвещение в истинном смысле сего слова, т. е. не отдельное развитие нашей особенности, но участие в общей жизни просвещенного мира, ибо отдельное, китайски особенное развитие заметно у нас и прежде введения образованности европейской, но это развитие не могло иметь успеха общечеловеческого, ибо ему недоставало одного из необходимых элементов всемирной прогрессии ума»[89 - Там же. С. 27.].

О месте и роли Петра I в переломе российской образованности: «Что это европейское просвещение начало вводиться у нас гораздо прежде Петра, и особенно при Алексее Михайловиче, – это доказывается тысячью оставшихся следов и преданий. Но несмотря на то, начало сие было слабо и ничтожно в сравнении с тем, что совершил Петр, что, говоря о нашей образованности, мы обыкновенно называем его основателем нашей новой жизни и родоначальником нашего умственного развития. Ибо прежде всего просвещение вводилось к нам мало-помалу и отрывисто, отчего, по мере своего появления в России, оно искажалось влиянием нашей пересиливающей национальности. Но переворот, совершенный Петром, был не столько развитием, сколько переломом нашей национальности, не столько внутренним успехом, сколько внешним нововведением»[90 - Там же. С. 27–28.].

Об общей тенденции истории просвещенных народов: «Просвещение человечества как мысль, как наука развивается постепенно, последовательно. Каждая эпоха человеческого бытия имеет своих представителей в тех народах, где образованность процветает полнее других. Но эти народы до тех пор служат представителями своей эпохи, покуда ее господствующий характер совпадает с господствующим характером их просвещения. Когда же просвещение человечества, довершив естественный период своего развития, идет далее и, следовательно, изменяет характер свой, тогда и народы, выражавшие сей характер своею образованностью, перестают быть представителями всемирной истории. Их место заступают другие, коих особенность всего более согласуется с наступающей эпохой. Эти новые представители человечества продолжают начатое их предшественниками, наследуют все плоды их образованности и извлекают из них семена нового развития. Таким образом, с тех самых пор, с которых начинаются самые первые воспоминания истории, видим мы неразрывную связь и постепенный, последовательный ход в жизни человеческого ума; и если по временам просвещение являлось как бы останавливающимся, засыпающим, то из этого сна человек пробуждался всегда с большей бодростью, с большей свежестью ума и продолжал вчерашнюю жизнь с новыми силами. Вот отчего просвещение каждого народа измеряется не суммою его познаний, не утонченностью и сложностью той машины, которую называют гражданственностью, – но единственно участием его в просвещении всего человечества, тем местом, которое он занимает в общем ходе человеческого развития. Ибо просвещение одинокое, китайски отделенное, должно быть и китайски ограниченное: в нем нет жизни, нет блага, ибо нет прогрессии, нет того успеха, который добывается только совокупными усилиями человечества»[91 - Там же. С. 28–29.].

Об обвинителях Петра I и об их утверждении, будто он дал ложное направление образованности России, заимствуя ее из просвещенной Европы, а не развивая изнутри русский быт: «Эти обвинители великого созидателя России с некоторого времени распространились у нас более чем когда-либо, и мы знаем, откуда почерпнули они свой образ мыслей. Они говорят нам о просвещении национальном, самобытном, не велят заимствовать, бранят нововведения и хотят возвратить нас к коренному и стариннорусскому. Но что же? Если рассмотреть внимательно, то это самое стремление к национальности есть не что иное, как непонятное повторение мыслей чужих, мыслей европейских, занятых у французов, у немцев, у англичан и необдуманно применяемых к России. Действительно, лет десять тому назад стремление к национальности было господствующим в самых просвещенных государствах Европы: все обратились к своему народному, к своему особенному, но там это стремление имело свой смысл: там просвещение и национальность одно, ибо первое развилось из последней. Потому если немцы искали чисто немецкого, то это не противоречило их образованности, напротив, образованность их таким образом доходила только до своего сознания, получала более самобытности, более полноты и твердости. Но у нас искать национального значит искать необразованного, развивать его на счет европейских нововведений значит изгонять просвещение, ибо, не имея достаточных элементов для внутреннего развития образованности, откуда возьмем мы ее, если не из Европы? Разве самая образованность европейская не была последствием просвещения древнего мира? Разве не представляет она теперь просвещения общечеловеческого? Разве не в таком же отношении находится она в России, в каком просвещение классическое находится в Европе?»[92 - Там же. С. 29–30.]

О Екатерине II как продолжательнице дела Петра Великого: «Екатерина II действовала в том же духе, в каком работал великий Петр. Она также поставила просвещение России целью своего царствования и также всеми средствами старалась передать нам образованность европейскую. Может быть, средства сии были не всегда самые приличные тогдашнему состоянию России, но, несмотря на то, образованность европейская начала распространяться у нас видимо и ощутительно только в царствование Екатерины. Причина тому заключается, по моему мнению, не столько в том, что Екатерина нашла в России уже многое приготовленным, сколько в том особенном направлении, которое просвещение Европы начало принимать в половине восемнадцатого века»[93 - Там же. С. 30–31.].

О новых направлениях европейской просвещенности: «…с половины восемнадцатого века просвещение в Европе приняло направление, противоположное прежнему. Новые начала и старые явились в борьбе, различно измененной, но всегда осмысленной. <…> В науках, в искусствах, в жизни, в литературе, одним словом, в целой сфере умственного развития Европы новые успехи хотя были последствием прежнего развития, но, несмотря на то, принимали характер противоположный ему и с ним несовместный, как плод, который родился и созрел на дереве, но, созрев, отпадает от него и служит семенем нового дерева, которое вытесняет старое»[94 - Там же.]. Вот почему «…образованность европейская является нам в двух видах: как просвещение Европы прежде и после половины восемнадцатого века. Старое просвещение связано неразрывно с целой системой своего постепенного развития, и, чтобы быть ему причастным, надобно пережить снова всю прежнюю жизнь Европы. Новое просвещение противоположно старому и существует самобытно. Потому народ, начинающий образовываться, может заимствовать его прямо и водворить у себя без предыдущего, непосредственно применяя его к своему настоящему быту»[95 - Там же. С. 32.].

Более убедительно и точно, чем И. В. Киреевский, выразить необходимость России подражать Западу вряд ли было возможно. Поэтому мы должны признать, что по отношению к выбору между заимствованием и самобытностью в российской истории взглядам Ивана Васильевича предстояло претерпеть коренное изменение. Мысли И. В. Киреевского, изложенные в статье «Девятнадцатый век», еще проверятся уединением и молитвой, наполнятся мудростью старцев и откровениями Отцов Церкви, отточатся в диалоге и идейном противостоянии сторонников западного и собственно русского пути развития, а именно западников и славянофилов.

Но пока И. В. Киреевский видит свою задачу, как и задачу людей своего круга, знакомить русскую читающую публику с произведениями иностранной словесности и с выводами западной науки. В этой связи его занятия словесностью, философией и историей представлялись не как цель, а как средство для подготовки к литературно-общественной деятельности: публицистика олицетворяла мечту Ивана Васильевича, она была сферой приложения его таланта, средством достижения признания и успеха. Лишившись этого любимого и уже привычного дела, И. В. Киреевский испытает подлинный шок. Выбитый из жизненной колеи, он в течение фактически семи лет не создаст ничего заметного, кроме двух небольших безымянных статей. 30 декабря 1833 года для «Одесского альманаха» будет написано развернутое письмо к Анне Петровне Зонтаг, в котором Иван Васильевич изложит свой взгляд на русских писательниц[96 - Киреевский И. В., Киреевский П. В. Полное собрание сочинений в четырех томах. Т. 2. С. 79–90.]. В 1834 году издатель «Телескопа» получил от И. В. Киреевского разбор стихотворений Н. М. Языкова[97 - О стихотворениях г-на Языкова // Телескоп. 1834. Ч. XIX. Кн. 3, 4.] с сопроводительным письмом: «Милостивый государь, если Вы найдете статью мою достойною помещения в Вашем журнале, то прошу Вас напечатать ее без примечаний; это будет Вам тем легче, что, говоря о литературе прошедшего года, Вы, вероятно, скоро должны будете изложить свое мнение о Языкове и, следовательно, читатели Ваши не припишут Вам тех мыслей из моей статьи, с которыми, может быть, Вы не согласны. Имею честь и пр. Y-Z»[98 - Киреевский И.В., Киреевский П.В. Полное собрание сочинений в четырех томах. Т. 2. С. 360.]. Из литературных произведений И. В. Киреевского так и остались без продолжения две неполные главы романа «Две жизни», над которыми он работал в 1832 году[99 - Там же. С. 248–256.]. Возможный читатель так и остался заинтригован качествами женщины, к которым отнес: красоту или некоторую ее степень; вкус; воспитание и образованность; грацию манер; внутреннюю грацию, грацию ума и душевных движений; поэзию сердца; житейскую мудрость; добродетельность; возвышенность ума и характера; душу. Выведенный в самом начале романа образ совершенной женщины развития не получил. В 1838 году И. В. Киреевский взялся было за повесть «Остров»[100 - Там же. С. 257–298.], мистически погружаясь в историю некоего скалистого места, уединенно возвышающегося посреди Средиземного моря. Замысел «Острова» был, по-видимому, широк. В этой повести Иван Васильевич задумал изобразить вступление в жизнь потомка греческих императоров Александра Палеолога, воспитанного в идеальной семейной обстановке, но в полном отчуждении от мира. Юноша, выросший на острове Святого Георгия, уезжает оттуда перед самой войной за освобождение Греции, влекомый жаждой познания мира и жизни. Воплощения в литературных образах религиозно-философских взглядов автора на историю и жизнь не произошло… Объясняется это лишь одним. В отличие от своего младшего брата Петра Иван Киреевский не мог работать в тиши своего кабинета, что называется, в стол. Его творческая фантазия жила не возможностью положить мысли на бумагу, ее будили конкретные издательские планы, сроки публикаций и предполагаемое отношение общественности к напечатанному слову.

3

Инициативу старшего из братьев Киреевских издавать журнал «Европеец», как всегда, без каких-либо колебаний поддержал младший. П. В. Киреевский для второго номера «Европейца» подготовил статью «Современное состояние Испании»[101 - Киреевский П. В. Современное состояние Испании // Европеец. 1832. № 2. С. 221–227.], посвященную борьбе испанского народа с реакционным режимом Фердинанда, укрепившего свою власть при помощи французских войск и Священного союза[102 - Священный союз – это союз Австрии, Пруссии и России, заключенный в Париже 26 сентября 1815 года, после падения империи Наполеона I. Его целью являлось обеспечение незыблемости решений Венского конгресса 1814–1815 гг. В 1815 году к Священному союзу присоединились Франция и ряд других европейских государств. Священный союз санкционировал вооруженную интервенцию и подавление австрийскими войсками революций в Неаполе (1820–1821 гг.) и Пьемонте (1821 г.) и французскими войсками в Испании (1820–1821 гг.). В ряде актов участвовала Великобритания. Противоречия между европейскими державами расшатывали Священный союз, и в конце 1820-х – начале 1830-х гг. он фактически распался.]. Как и «Изложение курса новогреческой литературы», напечатанное в 13-м и 15-м номерах «Московского вестника» за 1827 год, системный обзор историко-географической литературы по Испании первой четверти XIX века не был авторской работой Петра Киреевского, но своим отбором текстов для перевода литератор выражал свои безусловные симпатии национально-освободительному движению.

«Что такое Испания? – задает риторический вопрос П. В. Киреевский. – Прошло уже много лет с тех пор, как этот вопрос повторяется, а задача все еще не решена. Постараемся представить здесь взгляд на современное состояние Испании, и влияние физических, нравственных и политических причин на внутреннее устройство. Может быть, нам удастся с помощью новейших сочинений об этом предмете дать истинное понятие об улучшениях и усовершенствованиях, для Испании возможных. Предприятие наше трудно. Размер этой картины обширен, и подробности многосложны, но мы надеемся, что методическое распределение и отчетливая краткость дадут нам средства расположить сумму собранных замечаний таким образом, что они возбудят живое участие. Во всяком случае можно будет яснее видеть государство, которого слава помрачается и величие падает, но которое хранит еще внутри себя все стихии гражданственного возрождения»[103 - Киреевский И. В., Киреевский П. В. Полное собрание сочинений в четырех томах. Т. 2. С. 330.]. Далее в заданном контексте следует рассказ о географическом положении Испании, ее климатических особенностях, приводятся историко-статистические данные по народонаселению и торгово-экономической деятельности. Определенное место в статье П. В. Киреевский отводит вопросам, касающимся развития в Испании науки и образования, политического правления и судопроизводства. И все это на основе хорошей фактологии, позволяющей всесторонне оценить заявленные в публикации проблемы.

Материал, подготовленный П. В. Киреевским по Испании, полностью совпадал с редакционной идеей нового журнала. Впоследствии он намеревался предложить «Европейцу» свои шекспировские переводы, а также свой перевод «Истории Магомета» Вашингтона Ирвинга. Однако заявит себя в качестве специалиста по восточным славянам и напишет ответ на сочинение М. П. Погодина «Параллель русской истории с историей западных европейских государств, относительно начала»[104 - Москвитянин. 1845. № 1. С. 1–18.]. Это будет первое и единственное открытое выступление П. В. Киреевского с изложением собственной позиции, затрагивающей мнение другого человека. Совершить этот поступок он мог, разумеется, только для брата Ивана. В конце 1830-х годов И. В. Киреевский прерывает свое долгое публичное молчание и вступает в полемику о прошлом и будущем России, развернувшуюся с особой остротой в связи с публикацией в пятнадцатой (сентябрьской) книжке «Телескопа» за 1836 год первого «Философского письма» П. Я. Чаадаева.

В русле развернувшихся споров, для знакомства просвещенной части общества с отечественной историей и словесностью М. П. Погодин в 1841 году начнет издавать журнал «Москвитянин». Однако излишний академизм и официозность журнала не приведут на его страницы авторитетных и популярных авторов. «“Москвитянин”, – заметит Н. В. Гоголь Н. М. Языкову, – издаваясь уже четыре года, не вывел ни одной сияющей звезды на словесный небосклон! Высунули носы какие-то допотопные старики, поворотились и скрылись»[105 - Гоголь Н. В. Сочинения и письма: в 6 т. СПб., 1857. Т. 6. С. 159.].

В 1844 году, когда журнал будет на грани закрытия, М. П. Погодин предложит его И. В. Киреевскому, с мыслью, что «бывший “Европеец” воскреснет “Москвитянином”», и к большой радости А. С. Хомякова, вопрошавшего: «Не символ ли это необходимого пути, по которому должно пройти наше просвещение? И коренная перемена в Киреевском не представляет ли утешительного факта для наших надежд?»[106 - См.: Барсуков Н. П. Жизнь и труды М. П. Погодина: в 22 кн. СПб., 1890. Кн. 7. С. 404.]

Вот характерная переписка И. В. Киреевского того времени[107 - Киреевский И. В., Киреевский П. В. Полное собрание сочинений в четырех томах. Т. 3. С. 103–112.].

1844 год

И. В. Киреевский П. В. Киреевскому

Спасибо, брат Петр, что ты не поленился побывать у Погодина и написать ко мне, но все же я не понимаю хорошо, отчего вы не решите дело без меня и чего именно вы от меня требуете? Я назначал четверых, потому что предполагал их в Москве, но за отсутствием их ты мог бы с Погодиным решить все вдвоем. По крайней мере, отбери у него его условия и напиши их мне или уговори его написать самого или продиктовать, если он писать не может. Если, как вероятно, эти условия будут для меня возможны, то так дело и уладится. Если же я найду их почему-либо для меня неудобоисполнимыми, то напишу ему, и тогда, по крайней мере, будет дело ясно. Хомяков писал ко мне, но не знаю, с согласия ли Погодина, что надобно будет отделить известное число подписчиков на расходы по журналу, а сколько именно, это лучше всего может знать сам Погодин по опыту; потом следующие затем 100 подписчиков в пользу Погодина – на это условие я согласен.

Но так как я думаю, что первый год будет мне средством к знакомству с публикою, то надеюсь иметь в следующие годы больше подписчиков; оттого надобно, чтобы Погодин лишил себя права отнять у меня журнал иначе, как с моего согласия.

Но прежде всего и самое существенное – это получить позволение, без того все расчеты пишутся на воздухе…

Долбино. 10 апреля 1844 года

И. В. Киреевский А. С. Хомякову

<…> Предложение твое доставило мне истинное сердечное удовольствие, потому что ясно видел в нем твое дружеское чувство, которое в последнем итоге есть чуть ли не самая существенная сторона всякого дела. Что же касается собственно до этого дела, то если в нем и есть дурная сторона, деловая, то так завалена затруднениями, что вряд ли в нашей дружбе возможно будет откопать ее. Впрочем, представляю мое полное и подробное мнение об этом предмете на суд тебе, братьям Петру и Васе[108 - Василий Алексеевич Елагин.] и тем, кто вместе с нами интересуется об этом деле.

Я думаю, что лучше, и полезнее, и блестящее, и дельнее всего издавать журнал тебе. Тогда во мне нашел бы ты самого верного и деятельного сотрудника. Потому, что хотя мне запрещено было издавать «Европейца», но не запрещено писать и участвовать в журналах. Если же ты решительно не хочешь оставить свою куклу Семирамиду (потому что зайцы бы не помешали: на время порош мог бы заведовать журналом другой), то отчего не издавать Шевыреву? Нет человека способнее к журнальной деятельности. К тому же «Москвитянин» держался им, и, следовательно, теперь при отъезде Погодина всего справедливее журналу перейти к нему. Но так как ты об этом не пишешь, то, вероятно, есть какие-нибудь непреодолимые затруднения, то есть его решительный отказ и пр. В этом последнем случае вот что я скажу о себе: издавать журнал было бы для меня самым приятным занятием и, может быть, самым дельным, потому что я, по несчастью, убедился, что для возбуждения моей деятельности необходимо внешнее и даже срочное принуждение. Но против этого много затруднений: 1-е, я обещал Семену[109 - Семен Егорович Раич.] «Историю»; 2-е, мне был запрещен журнал, и неизвестно, позволят ли теперь. Пример Полевого[110 - Николай Алексеевич Полевой.], которому запретили один и позволили другой, не знаю, приложится ли ко мне. Разве 12-тилетняя давность послужит мне заменой других заслуг. Но без ясного и формального позволения я издавать не стану, именно потому, что уже раз мне было запрещено. 3-е. Если мне и позволят, то можно ли найти гарантии против того, что опять петербургские журналисты меня оклевещут, донесут и выхлопочут новое запрещение? Подвергнуться во второй раз тому, чтобы быть жертвой Булгариных[111 - Намек на участие Ф. В. Булгарина в закрытии журнала «Европеец».], было бы уже чересчур глупо с моей стороны и в мои лета! Что, кажется, благонамереннее Погодина и его «Москвитянина»? Я так думаю, хотя и не читал его. А между тем сколько было на него доносов и сколько раз рисковал он быть запрещенным, если бы не спасал его министр. У меня этой опоры не будет и никакой, а между тем Булгарины с братией будут на меня еще злее, чем на Погодина, потому что я имел неосторожность еще в 29-м году обидеть самолюбие большей части петербургских литераторов и сделал их своими личными врагами. Против этого могло бы быть одно спасение: если бы человек благонамеренный, и неподкупный, и вместе сильный взял журнал под свое покровительство, то есть говоря покровительство, я разумею не послабление цензуры, но, напротив, увеличение ее строгости, только не бестолковой, и вместе защиту от доносов и заступление от запрещения. Таким человеком я разумею Строганова[112 - Сергей Григорьевич Строганов.], но не знаю, согласится ли он на это. Вот как я воображаю себе это дело: если бы кто-нибудь из наших общих знакомых сказал ему следующее: Вашему сиятельству известно, что Погодин уезжает за границу и продает свой журнал. Купить его желал бы Киреевский, надеясь, что после 12-тилетнего молчания ему позволено будет говорить, тем более, что когда он через знакомых своих справлялся о том, то ему отвечали, что запрещен «Европеец», а не он, и поставили в пример Надеждина и Полевого, находившихся в том же положении. Но Киреевский, естественно, не хочет в другой раз подвергнуться той же участи и потому не решается просить позволения прежде, чем узнает, может ли, в случае разрешения, надеяться на ваше покровительство журналу. Образ мыслей его вам известен. Под покровительством разумеет он одно: уверенность, что при самой строгой цензуре, какую вам угодно будет назначить, ответственность затем будет лежать на ней, а не на нем.

Если Строганов будет обещать это, то тогда надобно пустить Валуева[113 - Дмитрий Александрович Валуев.] в переговоры с Семеном. Если Семен не сочтет себя обиженным за то, что я не пишу «Истории», то в таком случае надобно будет условиться с Погодиным таким образом, чтобы он не делал ни малейшей жертвы, а высчитал бы, что стоит издание журнала, сколькими подписчиками оно покрывается, отчислил бы сверх того 50 экземпляров на безденежную раздачу и затем назначил бы себе такое число ежегодно, какое считает достаточным. Об этом надобно будет сделать формальное условие тогда, когда и если я получу позволение, которое, впрочем, он же должен будет мне исходатайствовать, т. е. частными письмами узнать прежде через своих знакомых, возможно ли это, и если скажут – да, то подать прошение министру, чтобы позволено ему было передать «Москвитянин» мне. Или, может быть, мне самому надобно будет подать о том прошение, в таком случае пришлите мне форму, как и кому писать, тоже списавшись с людьми знающими и поговоря с гр. Строгановым. Я думаю, впрочем, что это прошение должно будет дойти до государя, потому что от его имени объявлено мне было запрещение. Но можно ли просить государя об этом? И каким образом? Я думаю, в этом случае надобно мне будет писать к гр. Бенкендорфу[114 - Александр Христофорович Бенкендорф.]. Оправдываться в прошедшем было бы теперь некстати. Но когда ты знаешь, что я не оправдывался (оправдание мое, которое ходило тогда по Москве, было писано не мною и не по моим мыслям и распущено не по моему желанию). Теперь я мог бы сказать только одно: что с тех пор прошло 12 лет; что, разбирая свой образ мыслей по совести, я не нахожу в нем ничего возмутительного, ни противного правительству, ни порядку, ни нравственности, ни религии и потому осмеливаюсь думать, что не достоин того, чтобы молчание, наложенное на меня с 32-го года, было наконец снято и пр. Какое может быть из этого следствие, я не знаю; но ты видишь по крайней мере, что я не упрямлюсь отказываться, но, развивая мысль, невольно встречаюсь с столькими затруднениями, что вряд ли ты сам найдешь их преодолимыми…

2 мая 1844 года

И. В. Киреевский А. С. Хомякову

<…> На предложение твое я весьма бы рад был согласиться, если бы это было возможно. Но рассуди сам, если я, не зондировавши грунта, вдруг явлюсь издателем и если вдруг, основываясь на прежнем, поступят с «Москвитянином» так же, как с «Европейцем», то не лишу ли я Погодина его собственности и не приобрету ли самому себе право называться по крайней мере ветреным и неосновательным человеком? Когда я говорил в прежнем письме об имени, то, конечно, не для того, чтобы одному пожинать лавры, но я хотел иметь право отвечать один. Если же собственность журнала останется Погодину, то чем я могу вознаградить его в случае неудачи? Если правительству будет известно, что я издаю, и журналу это не повредит, то в этом случае до имени мне дела нет, только бы иметь право показывать свой образ мыслей самовластно. Если же могло бы к моему имени присоединиться имя литературной известности, то это не только бы подняло журнал, но еще и мне придало бы больше куражу. Не согласится ли Шевырев? Каждый отвечал бы за себя. А если бы ты согласился, то за успех можно бы наперед дать расписку. Что же касается до имени неизвестных, то я не понимаю, для чего они? Разве для того, чтобы наперед отнять у публики доверенность. Если же комитет нужен только для того, чтобы мне passer inaper?u[115 - Пройти незамеченным (фр.).], то это, мне кажется, плохой расчет. Когда-нибудь я буду же aper?u[116 - Замечен (фр.).], и тогда опять те же отношения. К тому же издавать комитетом значит сделать кашу без масла.

<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 11 >>
На страницу:
3 из 11