Пароход как будто умер. В него ударились и разбились на миллион осколков майские выходные дни, когда народ уже прекратил праздновать первое мая, но уже начинал разминаться перед девятым. Хоть один из таких осколков да вонзался в сердца и глаза членов экипажа «вермишели» – так любовно назывался их пароход – и люди, подобно андерсоновским «каям» прекращали видеть вокруг себя все, кроме весны, праздника, счастья и веселья. Вообще-то, пресловутый Кай видел одни лишь гадости, но по истечению первых суток Ромуальд начал думать, что вокруг ничего нет ни веселого воробьиного чириканья, ни ласкового шелеста онежской волны по борту, ни теплого солнышка – одно лишь гадство. И авторы всего этого непотребства – люди.
Чувство голода толкнуло его в недра «вермишели», где он обнаружил холодильник с запасами сыра. Другой холодильник, размещенный на камбузе, был закрыт на замок, но легко вместе с замком и открывался. Там кроме сыра был еще лук, кастрюля с супом и нарезка из ветчины, явно кем-то забытая. В одном из шкафов, окруженный возмущенными тараканами, лежал плотный пакет с хлебом. На плите покоился чан с компотом, местами вырастивший на себе островки бело-синей плесени. Но была еще и заварка чая в желтой пачке с синим слоном. Словом, гибель от голода несколько отсрочилась.
Бродя по пароходу, забредая в рубку, он слышал лишь звук своих шагов, даже в машинном отделении была тишина. Тогда еще Ромуальд не знал, что временами в родных базах флота практиковали береговое питание. Почти все каюты были закрыты, но несколько из них никак не препятствовали входу внутрь. В одной он обнаружил всякие разные книги про строительство электростанции на Иртыше, колхозников-трактористов и «Похождения графа Невзорова» Алексея Толстого. За время своей долгой вахты он перечитал эту книгу три раза, каждый раз заново смакуя.
В другой каюте постоянно кто-то лежал в койке и ожесточенно спал. Каждый раз разный человек, если можно было судить по неизменно менявшейся одежде. Вокруг на переборках притворно крысились голые тетки, вывернувшись наизнанку. Ромуальд деликатно кашлял, надеясь пробудить неизвестного человека, но отвлекался на богатый внутренний мир ухмыляющихся девиц, заставлял себя отвлечься и, плюнув на незнакомца, уходил прочь. Как пробирались мимо него, вахтенного, почти постоянно находящегося у трапа – было загадкой.
Для себя место ночевки он определил в кают-компании на диванчике, потому что боялся, что, почивая в каюте, не расслышит шаги случившихся визитеров.
В понедельник рано утром, часов в двенадцать, Ромуальд все-таки проспал посетителя.
– Кто спит – встать! – взревел прямо над ухом голос, вполне в состоянии конкурировать с сиреной гражданской обороны.
Ромуальд подорвался, как сапер, и сдуру вытянулся во фрунт. Ему снилось что-то тревожное, пугающее. Наверно, армия.
Человек, изрекший команду, был тоже немалого роста, стоял очень прямо, будто лом проглотил, и прическа его была какая-то характерно не гражданская.
– Так, ясно, – сказал он. – Кто таков?
– Практикант курсант Карасиков, – ответил Ромуальд, крепко закрывая и широко открывая веки. Так он надеялся быстрее проснуться.
– Ясно, – опять сказал мужчина. – Позвольте представиться: старпом Эркеленс. Давно стоишь?
– С вечера четверга, – ответил проморгавшийся Ромуальд.
– Сегодня понедельник, стало быть – два дня, – подсчитал старпом.
«Обсчитался на полтора суток», – прикинул про себя практикант, но вслух ничего не сказал. – «Точно – военный».
Позднее Ромуальд узнал, что Эркеленс служил в военно-морском флоте в ранге капитана третьего ранга, получил травму позвоночника при невыясненных обстоятельствах, был комиссован. Однако работать в торговом флоте было можно. Может быть, медицинская комиссия не такая строгая, как у вояк, а, может быть, врачи просто очень лояльно относятся к соискателям дурной морской романтики. Степень лояльности колебалась от ста долларов. Эркеленс старательно делал карьеру, начав с третьего штурмана в сорокалетнем возрасте. С «вермишели» он планировал податься в капитаны и зажить после этого спокойно и счастливо. К коллегам он относился терпимо, в глубине души считая их всех морскими недомерками. «Настоящий флот», – говорил он, – «военно-морской!»
Старпом отпустил практиканта до утра следующего дня, когда должен был состояться все откладываемый отход в рейс. Едва вышедши за ворота проходной порта, Ромуальд почему-то вздохнул полной грудью и подумал: «Как хороша свобода!»
7
После обеда во вторник судно ушло в рейс, намереваясь добраться до Калининграда, чтобы грузиться там углем на Финляндию.
Остатки романтики, навеянной книгами Константина Бадигина и Виктора Конецкого, куда-то подевались, едва только наступила первая ходовая вахта. Экипаж подобрался знатный. По мнению Ромуальда нормальными людьми в нем было два с половиной человека, не считая себя. Стало довольно тоскливо, вмиг вспомнилась мама и домашний уют. Да что там говорить, даже стены родного «училища» уже казались родными до слез.
Жестоко бухали на «вермишели» все, даже третий механик – недавний выпускник питерского института водного транспорта. Он дольше всех держался трезвым, но иногда случались досадные осечки, и он тоже падал, сраженный коварным зеленым змием. Как тут удержаться, если былой коллега по институту – Назар, всегда не упускающий случая махануть для бодрости духа стопку-другую – иногда нуждался в общении и поэтому придумывал веские доводы, чтобы «чуть-чуть расслабиться». Ромуальд считал их нормальными людьми, потому что они были понятны.
Почти понятны были также матросы Блюмберг и Савела. Они совместно и были той половиной, приравненной к охарактеризованным двум третьим: штурману и механику.
Блюмберг был достаточно безобидным, но крайне необязательным товарищем. На него положиться было нельзя ни в какой ситуации, тем не менее, он был добрым и отзывчивым. В минуты душевного трепета, которые наступали после успокоительной дозы спиртного, он брал в руки гармошку, являвшуюся непременным атрибутом любого судна советского флота, и играл, закусив папиросу и роняя мутную слезу на свирепо растягиваемые меха. С надстройки его, понятное дело, изгоняли. Поэтому он терзал гармонь на баке, если позволяла погода, или терпел до любого порта.
Едва дождавшись, когда его заменит Ромуальд, он в драном ватнике и облезлой шапке – такая форма одежды была характерна для вахтенных в любое время года – хватал свою гармонику и убегал куда-то за кипы досок, горы угля, кучи металлолома. Там он вытаскивал из кармана заветную полулитровую бутылочку и начинал концерт по заявкам. Репертуар был в основном русским народным: про Варяг, ямщика и милую мою. О террористах в то время еще не знали, поэтому в штате портов служба безопасности занималась лишь чисто пропускными делами – Блюмберга никто не тревожил. Подойдет усталый докер, послушает с минуту и уходит по своим делам. А Коля наяривает, подвывая себе сквозь закушенную папиросу. Потом хлопнет водочки, занюхает отворотом фуфайки, раскурит папироску – и снова пальцы устремляются в бег по черно-белым кнопочкам.
Там его и находили под утро, когда приходило его время вновь заступать на вахту, сладко спящего с гармошкой в обнимку.
А Вадик Савела все никак не мог отойти от своей армии. Он никогда не выпускал изо рта сигареты, временами при безопасных стечениях обстоятельств меняя ее на самолично забитые «козьи ножки». После этого глаза Вадика наливались кровью и он, раздувая ноздри, говорил о собаках. По его понятиям собаки – это овчарки. Остальные – извините, дерьмоеды. Савела не скрывал того, что однажды был подстрелен где-то в Азербайджане, но никогда не рассказывал о своих войсках. Прослужил он на полгода больше положенного срока, но не сожалел об этом нисколько. Грустил он только о двух своих собаках, которые погибли одна за другой. «Как же так не уберег?» – говорил он, стекленел глазами и сжимал кулаки.
Остальной экипаж за редким исключением мог без всякого отборочного тура участвовать в конкурсе «Негодяй года». Ромуальд пытался себя успокоить, что на пароходах редко встречается столько придурков одновременно, но это было не так просто.
Капитан был известен в пароходстве, как Толя-Нос. Действительно, его носик аккуратным назвать было трудно, просилось другое слово: шнобель. Но кличка прижилась не по чисто фигуральным качествам. Мастер всюду пихал свой нос, ему было дело до всего. Каждый приход в родной порт характеризовался интенсивным курсом лечения от «психоза». Прямо к трапу подъезжал на машине сын и грузил бормочущего проклятия отца на заднее сиденье. Потом отвозил его к капельнице, клизме и врачам. Через несколько дней Толя-Нос появлялся на судне, одетый в форменный френч и с беретом на лбу, и заново знакомился с экипажем. Почему-то за время лечения он успевал забывать своих подчиненных, с которыми отработал до этого целый месяц.
Толя-Нос, горя энтузиазмом, бегал по рубке с борта на борт и придумывал рационализаторские предложения. Однажды ему показалось, что ветер, попусту гуляющий по морю, можно приручить и использовать. «Парус!» – кричал он в восторге. – «Мы установим парус!» Две недели после этого матросы и механики разрабатывали трубчатую конструкцию для установки самодельной мачты. Работа кипела и днем, и ночью. Механики матерились, но капитан каждого персонально пугал всеми пароходскими карами и не давал возможности спать более 4 часов. Дед, известный, как Левин, грыз своих подчиненных, как зоновский вертухай каторжан. Он был любитель, точнее – профессионал, в издевательстве над нижними чинами. А матросы превратились в белошвеек во главе с главной портной – боцманом. Самодельными иглами из подручного брезента они созидали паруса. Переходы на Балтике между портами небольшие, двое – трое суток, но настал, наконец-то, день испытаний.
На носовой крышке первого трюма подняли мачту – уродливый крест из траченных ржавчиной труб. Покачали его в разные стороны, пока закрепляли тросами и талрепами, рискуя ежесекундно уронить дурную конструкцию за борт, поорали друг на друга, потом успокоились, устали. С мостика, наслаждаясь зрелищем, смотрел капитан, одетый по торжественному случаю в парадный мундир с беретом. Рядом восторгался Левин. Чайки летали вокруг мачты, крутили растопыренными перьями крыльев у своих висков и норовили нагадить матросам, механикам и штурманам на голову.
Толя-Нос кротко вздохнул и дал отмашку: разрешаю начать ходовые испытания. Боцман с подручными подергали за веревки, и парус, пару раз хлопнув на ветру, опустился. Разноцветное грязное полотнище легко словило ветер и надулось, словно какой богатырь выпятил свою богатырскую грудь. Капитан посмотрел на скорость судна по радару и замер, удовлетворенный: она росла. Он уже начал придумывать, как будет обращаться с трибуны очередного съезда КПСС к депутатам и на что потратит полученную Ленинскую премию, как, вдруг, что-то изменилось.
Парус перестал выпячиваться и заколебался, как пожарный рукав, в которого начали подавать воду под большим давлением. Вырванным тросом с правого борта выбросило в море второго штурмана. Левый трос изогнулся, как бич и щелкнул удивленного второго механика. Он не перестал удивляться до тех пор, пока с головой не окунулся в набежавшую волну. Мачта с нехорошим скрипом завалилась на рифленую крышку трюма, но не упустила случая широким жестом переломать обе ноги боцману и руку старпому. Остальные успели разом подпрыгнуть и перескочить через взбесившуюся трубу.
Никто не погиб, все спаслись: случившаяся повариха без промедлений побежала на ют и выбросила в море спасательный круг. Потом, благодаря этому широкому жесту и обнаружили сиамских близнецов – двух вторых, намертво сцепившихся со спасательным средством.
Толя-Нос укрылся в запое, но не успокоился. Другая блестящая мысль о сокращении экипажей сделала его знаменитым на все советские пароходства, потому что она была реализована.
Будучи в отпуске он тоже никогда не сидел без дела и каждое утро, нацепив мундир, шел в «пентагон» – в управление пароходством. Ходил из кабинета в кабинет, что-то записывал, о чем-то говорил, чему-то учил, причем совершенно бесплатно. Он был назойлив, как собачье дерьмо на подошве. Перед ним закрывали двери, он прокрадывался вместе с возвращающимися из курилок и туалетов. Его отсылали подальше, он уходил, но скоро возвращался с пачками каких-то бумаг. Это был Великий и Ужасный Толя-Нос.
Старший механик Сидоров, напротив, был абсолютно неизвестен широким массам. В пароходство он устроился совсем недавно из каких-то рыбаков и стал сразу дедом. Это было большой загадкой. Сидоров боялся машинного отделения, переложив все бразды правления второму механику Коле Засонову. Тот, не отличаясь большим умом, сразу возгордился и докомандовался до того, что однажды, вцепившись в плечо проходящего штурмана Назара, улетел в кают-компанию, перевернул там все стулья, схватил тупой столовый нож и запел боевую песню: «Убью, сука!» Назар, никогда не дававший волю своим рукам, скривился и поймал Колю за шею. Второй механик сразу ослаб, уронил нож и сам лег сверху. Можно было подумать, что он просто уснул. Да так оно и было. Штурман ушел по своим делам, Засонов через некоторое время встрепенулся и помчался в машинное отделение, чтобы там напасть на третьего механика. Но тот, вежливый и спокойный доселе, вдруг тоже сделался злым и предложил Коле единоборство в случае, если тот не исчезнет. Второй механик расстроился еще сильнее, дал подзатыльник пробегающему электромеханику и ушел в каюту к водке, скрипу зубов и клятвам мести.
А Сидоров в это время первый раз предстал перед вахтенным матросом у трапа в своем истинном обличии: старая истрепанная в воротнике некогда белая рубашка, синие спортивные штаны, отвисшие в коленях, которые обыкновенно натягивались по самые подмышки, и неопределенного цвета носки, одетые поверх спортивок. В носках дед без всякого смущения мог бегать не только по пароходу, но и далеко за его пределами. Седые волосы в мелких кудрях, торчавших в разные стороны, крючковатый нос и безумный взгляд делали его весьма похожим на пациента психиатрической больницы из фильмов.
Его каюта, где он обитал основное время, превращалась в декорацию постановки про городской рынок Каира. Разбросанное по углам тряпье (весьма возможно, что это была одежда), клочки бумаг, папиросные бычки в самых неожиданных местах (например, в морозилке холодильника) и пищевые отходы (в основном обглоданные рыбьи скелеты). Старший механик не без основания не доверял кулинарным талантам повара-монстра Ларисы, поэтому готовил себе сам. В основном то, чему научился на неизвестном рыбацком флоте: похлебке из рыбы. Ухой назвать ее было сложно, но дед трескал за милую душу, выбрасывая кости прямо на журнальный стол или под ноги. Может быть, это была просто ностальгия по давно и безвозвратно ушедшей молодости?
Временами он выпивал с мастером, благо были примерно в одной возрастной категории. После трех-четырех дней совместного пьянства у них случались размолвки, потом до следующего возвращения Толи-Носа из лечебницы они каждый уходили в одиночное плавание. А однажды даже произошла драка.
Пришел как-то Сидоров под утро к трапу с исцарапанной физиономией и напугал осоловевшего от стоянки в порту Выборга Колю Блюмберга.
– Я, – говорит, – брошусь в океан.
– Почему? – удивился Коля.
– Я капитана загрыз.
– А, ну тогда, конечно, легче утопиться, – согласился Блюмберг.
Сидоров помолчал немного, всхлипнул и прыгнул мимо трапа на берег. Полежал немного на грязном причальном бетоне, потом сел и спрашивает:
– А где это?
– Что? – облокотившись о фальшборт, спросил матрос.
– Ну, как это по-русски – вода?
Коля посмотрел по сторонам, но было еще темно, поэтому он предположил:
– Далеко.