Оценить:
 Рейтинг: 0

О Пушкине, o Пастернаке. Работы разных лет

Год написания книги
2022
Теги
<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 >>
На страницу:
8 из 13
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Интерпретация В. С. Листова опирается не столько на текст, сколько на не вполне разборчивую помету, сделанную Пушкиным над беловым автографом СГ-1830: «17 окт. 1830 Предч. <?> разб. ст.» [III: 857, 1219][173 - Сокращения после даты многократно привлекали внимание исследователей, которые предлагали различные чтения и расшифровки, принять которые не представляется возможным. П. В. Анненков читал помету как «Предъ разб. ст.» (Сочинения Пушкина. Т. II. С. 543), что, по его мнению, означало «Перед разбитой статуей» ([Анненков П. В.] Материалы для биографии Ал. Пушкина / Сочинения Пушкина. Т. I. С. 310). Д. Благой понял первую аббревиатуру как «Предп.», а всю помету – как запись для памяти: «Предпослать разбор стихов» (Благой Д. Д. Социология творчества Пушкина. С. 306–307, примеч. 47). У. Викери в специальной статье связал сокращения с центральной темой первой строфы СГ-1830 – ожиданием гибели Стамбула в наказание за отказ от «правды древнего Востока». По его предположению, помета должна читаться как «Предчувствие (предчувствует) разбития(е) столицы» (Викери У. Загадочная помета Пушкина» // Временник Пушкинской комиссии 1977. Л., 1980. С. 91–95). Викери возражала Р. Е. Теребенина, указавшая, что помета явно была сделана после заполнения по крайней мере одного листа рукописи и потому едва ли имеет отношение к идее стихотворения. «По местоположению и характеру, – справедливо отмечает она, – …это типичная для поэта помета о событиях, фактах или состоянии, сопутствующих созданию произведения» (Теребенина Р. Е. Пометы Пушкина на рукописях // Временник Пушкинской комиссии 1977. С. 97). Однако предложенные ею варианты расшифровки («Предчувствие разбор статей», «Предчувствие разбитое стекло» и т. п.) не кажутся убедительными. С. А. Фомичев поддержал расшифровку Викери, но отнес помету не к стихотворению, а к приезду Пушкина в Петербург после ссылки 17 октября 1827 года (Фомичев С. А. Служенье муз: О лирике Пушкина. СПб., 2001. С. 152–153); Я. Л. Левкович предложила новое чтение: «Прозч. <?> разб. ст.», полагая, что Пушкин имел в виду «Опровержение на критики», назвав его «Прозаический разбор статей» (Пушкин А. С. Полное собрание сочинений. Т. XVII (дополнительный). Рукою Пушкина. Выписки и записки разного содержания. Официальные документы / Изд. 2?е, переработанное. Отв. ред. Я. Л. Левкович, С. А. Фомичев. М., 1997. С. 282–284). Боюсь, загадка пометы так навсегда и останется неразгаданной.]. Обратив внимание на то, что 17 октября по церковному календарю – это день памяти библейского пророка Осии, Листов нашел в стихотворении некоторые отдаленные тематические переклички с обличениями и пророчествами «Книги Осии», в которой предсказывается гибель Самарии, восставшей против Бога[174 - Листов В. С. [1] К истолкованию стихотворения Пушкина «Стамбул гяуры нынче славят…» // Известия РАН. Серия литературы и языка. 1996. Т. 55. № 6. С. 41–46; [2] Новое о Пушкине. М., 2000. С. 196–201.]. Тем самым, считает он, СГ-1830 приобретает черты профетического текста, предрекающего богооставленному Стамбулу, за которым угадывается богооставленный Петербург, печальную судьбу древнего города грешников и вероотступников.

Никто из писавших о СГ-1830 и СГ-1835 не задался вопросом о возможных источниках стихотворения, из которых Пушкин мог почерпнуть сведения о состоянии дел и умонастроениях в современной ему Турции. Единственное исключение составляет специальная работа Д. И. Белкина, указавшего несколько статей о Турецкой империи (в основном переводных) в русских журналах 1826–1830?х годов, которые могли быть известны Пушкину, хотя никаких прямых мотивных параллелей к тексту он в этих статьях не обнаружил[175 - См.: Белкин Д. И. О комментариях к стихам «Стамбул гяуры нынче славят…» // Болдинские чтения [1982]. Горький, 1983. С. 119–128.]. Вне поля зрения исследователя остались многочисленные книги о Турции западных путешественников и дипломатов – то есть тех самых «гяуров», которые, по пушкинскому исламисту, «славили Стамбул» и замышляли его погубить. В каталоге библиотеки Пушкина значатся три такие книги, причем все они вышли в свет до 1830 года. Это «Путешествия на Восток» француза Виктора Фонтанье (с более поздней книгой которого Пушкин, как известно, полемизировал в предисловии к «Путешествию в Арзрум»)[176 - Fontanier V. Voyages en Orient (Библиотека Пушкина. С. 233. № 919). О полемике Пушкина с Фонтанье см.: Долинин А. Пушкин и Виктор Фонтанье // Европа в России. М., 2010. С. 105–124.], франкоязычные «Очерки турецких нравов XIX столетия» стамбульского грека Григория Палеолога, написанные в форме диалогов или драматических сценок[177 - Esquisses des mCurs turques au XIXe si?cle; ou sc?nes populaires, usages religieux, cеrеmonies publiques, vie intеrieure, habitudes sociales, idеes politiques des mahomеtans, en forme de dialogues, par Grеgoire Palaiologue, nе ? Constantinople. Paris, 1827 (Библиотека Пушкина. С. 305. № 1236). Русский перевод главы из этой книги, в которой речь идет об уничтожении янычаров и формировании новой армии по западным образцам, печатался под названием «Турецкие нравы в XIX веке» в «Сыне отечества» (1828. Ч. 120. № 14. С. 151–161).], и русский перевод «Путешествия по Турции» ирландского священника Роберта Уолша, капеллана британского посольства в Стамбуле[178 - Путешествие по Турции из Константинополя в Англию чрез Вену. Соч. Р. Вальша, бывшего при английском посланнике, Лорде Странгфорде. Перевел с французского С. де-Шаплет. СПб., 1829 (Библиотека Пушкина. С. 18. № 61). Оригинал: Walsh R. Narrative of a Journey from Constantinople to England. London, 1828. Эта же книга была доступна и в французском переводе: Walsh R. Voyage en Turquie et ? Constnatinople. Traduits de l’ Anglais. Paris, 1828.]. Кроме того, в пушкинской библиотеке была злая русофобская книжка Шарля Нийон-Жильбера (французского эмигранта-бонапартиста, прожившего восемь лет в Петербурге), в которой большая глава посвящена сравнению двух империй – Российской и Османской (не в пользу первой)[179 - Niellon-Gilbert C. La Russie ou Coup d’ Cil sur la situation actuelle de cet Empire. Paris, 1828. P. 150–165 (Библиотека Пушкина. С. 299. № 1214).]. Можно предположить также, что Пушкин должен был знать по крайней мере еще две книги о Турции, весьма популярные как в Европе, так и в России: упомянутые выше «Два года в Константинополе и Морее» француза Шарля Деваля, тут же переведенные на русский язык[180 - [Deval C.] Deux annеes ? Constnatinople et en Morеe (1825–1826), ou Esquisses historiques sur Mahmoud, les Janissaires, les nouvelles troupes, Ibrahim-Pasha, Soliman-Bey, etc. par M. C… D… Paris, 1828. Русский перевод фрагментов: Два года в Константинополе и Морее (1825–1826), или Исторические заметки о Султане Махмуде, Янычарах, новых Турецких войсках, Ибрагиме Паше, Солимане Бее, и пр. Сочин. С. Д. (Отрывки) // Сын отечества. 1828. Ч. 117. № 2. С. 208–217; № 3. С. 301–308; № 4. С. 389–402; Ч. 118. № 5. С. 36–61. [С фр. С.—въ]); Султан Махмут и Турция // Московский телеграф. 1828. Ч. 21. № 10. С. 333–340. Полный русский перевод: Два года в Константинополе и Морее… (см. примеч. 2).], и записки англичанина Чарльза Макфарлейна, доступные и во французском переводе[181 - Macfarlane C. Constantinople in 1828. Французский перевод: Constantinople et la Turquie en 1828 et 1829, par Charles Mac-Farlane; traduit de l’ anglais par MM. Nettement: 3 tomes. Paris, 1830. Отрывки из книги печатались в «Вестнике Европы» под заглавием «Султан Махмут»: 1830. Ч. 170. № 2. С. 152–161; № 3. С. 204–211.].

При просмотре западной и русской литературы 1820–1830?х годов о Турции сразу выясняется, что параллель между Махмудом II и Петром Великим, о которой говорил Благой, была тогда общим местом. Это «нелепое сравнение <…> теперь в большой моде почти у всех писателей», – сетовал в обзоре западной ориенталистики О. И. Сенковский со свойственным ему скепсисом по отношению к общепринятому[182 - [Сенковский О. И.] Способности и мнения новейших путешественников по Востоку // Библиотека для чтения. 1835. Т. XIII. Отд. 3. С. 136.]. Уже в 1826 году, то есть сразу после разгрома янычаров, знаменитый аббат де Прадт обсуждал вопрос о том, сможет ли Махмуд стать турецким Петром и провести модернизационные реформы[183 - Abbе de Pradt. L’ Europe par rapport ? la Gr?ce et ? la rеformation de la Turquie. Paris, 1826. P. 118–121, 124–149.]. Если верить Н. Н. Муравьеву-Карсскому – посланнику русского правительства в Турции и Египте во время турецко-египетского конфликта 1832–1833 годов, неоднократно встречавшемуся с султаном, – сам Махмуд, «ослепляясь названьем преобразователя, охотно сравнивает себя с Петром I и даже доныне уверен, что шествует по стезям сего великого государя»[184 - Муравьев (Карсский) Н. Н. Дела Турции и Египта в 1832 и 1833 годах. Т. I: Военное и политическое состояние. М., 1869. С. 11.]. «Султан-Махмуд, – говорил Муравьеву Николай I, – корчит Петра Великого, да неудачно…»[185 - Русские на Босфоре в 1833 году. Из записок Н. Н. Муравьева (Карсского). М., 1869. С. 10.]

Прежде всего современники обращали внимание на то, что в обеих империях проведению реформ сопутствовало жестокое подавление восставших против монарха «преторианцев» – соответственно, стрельцов и янычаров. «Нынешний султан, – писал Роберт Уолш, – во многих отношениях похож на Петра Великого: та же решимость в начинаниях, та же энергия в осуществлении задуманного, та же неумолимая безжалостность в достижении любой цели. Подобно Петру Великому, Махмуд не мог более терпеть господствующее положение своей преторианской гвардии и решился избавиться от янычаров так же, как Петр избавился от стрельцов»[186 - Walsh R. Narrative of a Journey from Constantinople to England. P. 63. Walsh R. Voyage en Turquie et ? Constnatinople. Traduits de l’ Anglais. P. 58. В русском переводе этот пассаж отсутствует.]. Аналогичные сравнения есть у Фонтанье[187 - Voyages en Orient. P. 27.], у Деваля[188 - [Deval C.] Deux annеes ? Constnatinople et en Morеe. P. 107. В полном русском переводе сравнение Махмуда с Петром отсутствует, хотя во фрагментах, напечатанных в «Сыне отечества», оно было сохранено. Ср.: «Как, за сто двадцать лет пред тем, Петр Великий уничтожил стрельцов; так и в наши времена Могамед-Али в несколько часов истребил целое войско Мамемлюков» (Сын отечества. 1828. Ч. 117. № 3. С. 302).] и у ряда других, менее известных путешественников[189 - См., например: Itinеraire de Tiflis ? Constantinople par le Colonel Rottiers. Bruxelles, 1829. P. 360; Cornille Н. Souvenirs d’ Orient: Constantinople – Grеce – Jerusalem / 2e еd. Paris, 1836. P. 86–87.].

Ужасаясь варварской жестокости, с которой Махмуд изничтожил янычаров, некоторые авторы склонны были оправдывать его действия политической необходимостью. Так, например, граф Рибопьер свидетельствовал:

Султан Махмуд, которого в Европе считают злым и кровожадным тираном, был в сущности добрейший человек. <…> Беспрестанные мятежи, убийства, которых он был свидетелем, <…> убедили его в том, что дикий разгул янычар несовместим с его собственной властью и независимостью. <…> Султану предстоял выбор между собственною погибелью и уничтожением неукротимого войска. Он не задумался и хорошо сделал. Это был первый шаг по той стезе реформ и образований, по коей мечтал идти Махмуд, следуя примеру Петра Великого, которого осмелился взять себе в образец. Это-то строгое, но необходимое решение распространило по Европе славу свирепости, которой Махмуд собственно вовсе не заслуживал[190 - Записки графа Александра Ивановича Рибопьера. С. 32–33.].

«Расправа над янычарами вызывает ужас, – писал Фонтанье, – но поскольку янычары препятствовали прогрессу и просвещению, о них не стоит жалеть»[191 - Voyages en Orient. P. 30–31.]. Аналогичную мысль высказывал и Нийон-Жильбер, предлагавший критикам Махмуда вспомнить о жестокости Петра I, которого вся Европа признает великим государем. «Разве московский монарх уступал в жестокости султану? – спрашивал он. – Последний лишь отдавал приказы о казнях, тогда как Петр унизил царское достоинство, играя роль одновременно судьи и палача. Он соревновался со своими приближенными в том, кто отрубит больше голов виноватым. Если столь ужасная резня может иметь положительные последствия, то нужно пожелать туркам, чтобы кровь янычаров скрепила фундамент их цивилизации прочнее, чем кровь стрельцов, скрепившая возрождение России»[192 - Niellon-Gilbert С. La Russie ou Coup d’ Cil sur la situation actuelle de cet Empire. P. 158–159.].

Как известно, реформы Махмуда II, пытавшегося, по слову современника, «привить просвещение к утлому пню Исламизма»[193 - Настоящее состояние и будущность Оттоманской Империи (Westminster Review) // Телескоп. 1833. Ч. 16. № 16. С. 552.], затронули многие стороны турецкой жизни: не только армию и флот, где прежде всего были введены новые порядки на западный манер, но и государственное управление, финансы, образование, медицину, культуру, быт[194 - О реформах Махмуда см.: Боджолян М. Т. Реформы 20–30?х гг. XIX века в Османской империи. Ереван, 1984; Lewis B. The Emergence of Modern Turkey / 3rd ed. New York, Oxford, 2002. P. 78–106; Wheatcroft A. The Ottomans. London, New York, 1993. P. 167–183.]. Западные путешественники и дипломаты («гяуры») в основном приветствовали нововведения Махмуда («славили Стамбул»), хотя видели их непоследовательность и ограниченный характер. Уолш, например, отмечает, что Махмуд привил оспу своим детям «и показал чрез то, что намерен заимствовать от европейцев и другие улучшения, кроме тех, которые собственно относятся к военному искусству»[195 - Путешествие по Турции из Константинополя в Англию чрез Вену. С. 81–82; Walsh R. Narrative of a Journey from Constantinople to England. P. 77.]. Макфарлейн, посетивший Стамбул во время русско-турецкой войны, пишет, что модернизация пока еще находится в самой начальной стадии, но это дает надежды на скорые изменения к лучшему в военной подготовке, управлении и нравах. Среди многочисленных (хотя, по его мнению, неглубоких) улучшений он отмечает большую толерантность по отношению к иностранцам-христианам[196 - Macfarlane C. Constantinople in 1828. Vol. II. P. 206–207.], привлечение военных советников из Западной Европы, распространение европейской музыки и европейской одежды[197 - Ibid. P. 172–173. На должность придворного капельмейстера Махмуд пригласил итальянца, брата знаменитого оперного композитора Гаэтано Доницетти Джузеппе, который написал национальный гимн Турции и создал военный духовой оркестр (см. об этом: Lewis B. The Emergence of Modern Turkey. P. 84, 441; Ferguson N. Civilization: the West and the Rest. New York, 2011. P. 88).], более свободное поведение женщин в общественных местах Стамбула[198 - Macfarlane C. Constantinople in 1828. Vol. II. P. 25, 225.].

То, что просвещенному европейцу кажется сдвигом в лучшую сторону, признаком прогресса и обновления, с точки зрения фундаменталистского сознания есть преступное вероотступничество и повреждение нравов. Народное недовольство реформами султана Махмуда II, особенно в провинциях азиатской Турции – этом «палладиуме Исламизма», по определению Ф. В. Булгарина[199 - Булгарин Ф. В. Картина войны России с Турциею в царствование императора Николая I. С присовокуплением подробного описания Битвы Наваринской, составленного В. Б. Броневским. Т. 3. СПб., 1830. С. 26.], – многократно отмечалось в известной Пушкину литературе. Макфарлейн свидетельствует, что число турок, недовольных нововведениями, в 1828–1829 годах было еще очень велико. Исламисты распространяли разные слухи о прегрешениях Махмуда и, в частности, о том, что он «пьет вино, часто неумеренно»[200 - Macfarlane C. Constantinople in 1828. Vol. II. P. 5–6. Слухи о пристрастии Махмуда к вину, кажется, имели под собой серьезные основания. Граф Рибопьер в своих записках вспоминал, что на приеме в русском посольстве султан с трудом отводил глаза от бутылок и графинов со всякого рода винами, а потом «полюбопытствовал всего этого попробовать». Рибопьер послал ему полдюжины лучшего своего вина: «Султан был в восторге от моего угощения и так часто стал обращаться ко мне с подобными же требованиями, что вскоре весь мой запас красного вина вышел» (Записки графа Рибопьера. С. 32).]. Виктор Фонтанье приводит монолог хозяина провинциальной кофейни, который так объясняет ему положение в стране: «Султан Махмуд, наш повелитель, больше не хочет янычаров. <…> Султан Махмуд стал неверным; он перенял от неверных их обычаи и занятия; говорят, что он учредил карантины, как будто судьба уже более ничего не значит!»[201 - Voyages en Orient. P. 321, 322.]

Характерное для фанатичных мусульман-староверов неприятие нового, соединенное с ксенофобией, хорошо изображено в драматических сценах Григория Палеолога. В самой первой из них появляется некий имам, который, подобно пушкинскому нарратору, предвещает Турции страшную катастрофу. «Ныне мы игрушки в руках неверных; они делают с нами все, что им угодно, – пугает он своих собеседников. – <…> Каждый день нам отменяют несколько наших древних обычаев, несколько наших законов, освященных многими веками и утвердившихся благодаря множеству наших побед. Не знаю для чего, но нам мало-помалу навязывают отвратительные привычки чужих стран. Все переменилось, все изменяется в нашей империи. <…> Разложение проникло и в народ. Все правила, все заповеди великого Пророка растоптаны. В наши дни приходится видеть, что правоверные не брезгуют азартными играми. Люди не только пренебрегают молитвой, а нередко и постом – они перестали воздерживаться от спиртного, что строго-настрого запрещено Магометом. Наконец, поверите ли вы, я видел, как мусульмане едят свинину!»[202 - Esquisses des mCurs turques au XIX-e si?cle. P. 8, 10.]

Другие персонажи у Палеолога жалуются на неприличное поведение современных турчанок, кокетничающих с иностранцами, а сами турчанки рассказывают друг другу истории о том, как им удается проводить в гарем любовников под носом у нерадивых евнухов[203 - Ibid. P. 118, 30–34.].

Бывшим янычарам, пострадавшим от султана и негодующим по поводу перемен, Палеолог посвящает отдельную сцену. Текущие события в ней обсуждают Ибрагим, который сохранил себе жизнь, записавшись в новое, устроенное на европейский лад войско Махмуда, его товарищ Гасан, скрывающийся от палачей и надеющийся с помощью братьев из провинции «перевернуть все вверх дном», и сочувствующие янычарам мулла Сали-Эффенди и ремесленник Осман. Ибрагим рассказывает товарищам о тех унижениях, которым он подвергается в новом войске: солдат заставляют носить «обезьянский наряд» и муштруют на «обезьянский манер»; ими командует «собака из немцев»; их кормят свиным салом и позволяют пить вино; им даже «хотели совсем обрить головы на манер франков». Слушатели возмущаются переменами, бранят чужеземцев, оплакивают гибель Исламизма. «Великий Пророк! – восклицает мулла, – чем же мы заслужили такую тяжкую кару? Когда утолится твой гнев, видя народ твой игралищем неверных и безбожных?» Гасан обвиняет во всем султана Махмуда: «Он с ума сошел. До чего же думает нас довести этот неверный <…> Он истребляет старинные наши обычаи, портит нравы, отнимает у нас наши привилегии, а мы будем его щадить! <…> Не первый ли он нарушил Куранни-шериф (Св. Алкоран): этот Падишах позволяет пить вино и есть свинину?»[204 - Турецкие нравы в XIX веке. С. 157, 159–160, 161.]

Нетрудно заметить, что пушкинский турок обвиняет «Стамбул» ровно в тех же губительных пороках (капитуляция перед «гяурами», ослабление веры, отречение от заветов Магомета, несоблюдение религиозных ритуалов, постов и запретов, эмансипация женщин, пьянство и разврат), которые вызывают гнев у персонажей драматических сценок Палеолога, представленных с откровенной иронией. Поэтому нельзя согласиться с теми исследователями, которые считают, что позиция автора в СГ совпадает с позицией нарратора и что Пушкин – как полагает, например, В. Кошелев – устами арзрумского мусульманина осуждает отступления от национально-религиозной традиции. Ведь в этом случае нам пришлось бы признать, что в турецком контексте стихотворение направлено против европеизации и модернизации, а при проекции на контекст русский обретает антипросветительский, антизападнический, антипетровский, антипетербургский характер. На самом деле, как я думаю, дело обстоит ровно наоборот: Пушкин не солидаризируется с точкой зрения «Арзрума» (или, если угодно, «Москвы»), а дискредитирует ее, выставляя на посмешище. В этом смысле жанровая дефиниция «сатирическая», которая в «Путешествии в Арзрум» дана поэме вымышленного янычара, имеет, как кажется, двойной смысл. Если для Амин-Оглу объектом сатиры являются стамбульские нововведения, которые в Арзрум еще не проникли, то для самого Пушкина – это мракобесные взгляды «арзрумца»-ретрограда, напоминающие «мрачное упрямое супротивление суеверия и предрассудков», на которое, по Пушкину, Петр I наталкивался во враждебной ему Москве.

Ближайшую параллель к стихотворению в творчестве Пушкина тогда представляет четвертая глава «Арапа Петра Великого», где боярин Гаврила Афанасьевич Ржевский, его родственники и гости возмущаются новыми петровскими обычаями и воздают «похвалы старине». Жалобы русских традиционалистов начала XVIII века мало чем отличаются от жалоб традиционалистов турецких столетие спустя: они тоже испытывают «отвращение от всего заморского», сетуют на «нынешние наряды», осуждают неприличное поведение молодых женщин, которые «позабыли слово апостольское» и «до ночи пляшут и разговаривают с молодыми мужчинами» [VIII: 21], приходят в ужас от пьянства («…того и гляди, что на пьяного натолкнешься, аль и самого насмех пьяным напоят» [VIII: 22]).

В историческом романе вальтер-скоттовского типа подобное ворчание «староверов» – постоянный комический прием. Оно должно вызывать смех, потому что модельный читатель исторического романа, в отличие от его персонажей, отлично знает, «чем дело кончится», – знает, что те старые костюмы и строгие нравы, по которым тоскуют «староверы», обречены безвозвратно уйти в прошлое.

На такой же эффект рассчитано и СГ в обоих вариантах, поскольку идеальный читатель стихотворения знал результаты русско-турецкой войны 1828–1829 годов и потому не мог не понимать, что представленная Пушкиным точка зрения арзрумца-исламиста была полностью опровергнута ходом исторических событий.

Во-первых, «гяуры» (то есть русские) захватили отнюдь не развратный Стамбул, а благочестивый Арзрум, сдавшийся почти без сопротивления. Достаточно сравнить концовку СГ-1835, прославляющую недоступность арзрумских гаремов и неподкупность их евнухов, со следующей за стихами фразой «Путешествия в Арзрум» – «Я жил в сераскировом дворце в комнатах, где находился харем» [VIII: 479], – и с рассказом Пушкина о том, как он побывал в брошенном гареме арзрумского паши и даже видел неприкрытые лица его обитательниц, чтобы пушкинская скрытая ирония стала ощутимой.

Во-вторых, арзрумские янычары оказались вовсе не «бестрепетными джигитами», смело летящими в бой, а трусами и предателями. 19 июня (1 июля) 1829 года, когда Пушкин уже был в действующей армии, в плен к русским попал Мамиш-Ага, в прошлом командир янычаров. Он согласился стать парламентером Паскевича и отправился в Арзрум, где стал уговаривать (и уговорил) военачальников сдать город. Хотя этот эпизод не упомянут в «Путешествии в Арзрум», он был довольно хорошо известен, так как о нем сообщалось в официальной реляции Паскевича (копии этих реляций, кстати, хранились у Пушкина) и в книге Булгарина «Картина войны России с Турциею»[205 - Булгарин Ф. В. Картина войны России с Турциею. Т. III. С. 98. Ср. также: Macfarlane C. Constantinople in 1828. Vol. II. Р. 323.]. На Западе вообще считали, что именно бывшие янычары предали султана и сдали Арзрум врагу. Так, в одной из статей, помещенных в «Revue des deux mondes», говорилось: «Измена проникла в ряды его армии. Юсуф-паша продал Варну; старые янычары отдали Арзрум и открыли ворота Адринополя»[206 - P… Projet d’ une invasion de l’ Inde // Revue des deux mondes. 1829. T. II. Novembre. P. 148.]. Видный английский дипломат Эдвард Лоу, впоследствии генерал-губернатор Индии, 29 августа 1829 года записал в своем дневнике: «Читал письмо мистера Картрайта, консула в Константинополе, от 9?го числа. В потере Арзрума повинны янычары». Еще через день он передавал содержание депеши посла Великобритании в Константинополе Гордона: «Турецкая империя распадается. Патриотический энтузиазм и религиозное чувство, как кажется, угасли. Султан непопулярен. <…> Падение Арзрума объясняется предательством янычаров»[207 - Law E. A Political Diary 1828 to 1830 / Ed. by Lord Colchester. Vol. 2. London, 1881. P. 88–89.].

Наконец, поражение в войне с Россией не только побудило султана Махмуда продолжать и углублять реформы[208 - Еще до заключения Адрианопольского мира в «Вестнике Европы» можно было прочитать, что «Султан очень заботится о перемене системы, как скоро окончание нынешней войны дозволит приступить к оному» (Взгляд на внутреннее состояние Турецкой Империи (Из British Chronicle) // Вестник Европы. 1829. Ч. 166. № 12. С. 312).], но и, как ни странно, способствовало русско-турецкому сближению в начале 1830?х годов. «Нынешние перемены в Турции, – отмечал Сенковский в 1835 году, – не могли бы быть выполнены, если б она не опиралась на великодушную помощь Севера»[209 - [Сенковский О. И.] Способности и мнения новейших путешественников по Востоку. С. 115.].

Пушкинскую иронию усиливает обыгрывание в стихотворении мотива сна, который арзрумский фундаменталист связывает со Стамбулом и его сближением с Западом: «Как змия спящего раздавят <…> Стамбул заснул перед бедой»; «И спит подкупленный евнух». Арзрум в его понимании, напротив, бодрствует: «Не спим мы в роскоши позорной…» Оппозиция инвертирует общепринятые на Западе и в России представления о мусульманском Востоке как бездеятельной, неизменяющейся, «спящей» культуре, противопоставляемой активному, находящемуся в постоянном развитии Западу. Эта топика хорошо нам знакома по характеристике Востока в «Споре» Лермонтова: «Род людской там спит глубоко / Уж девятый век. <…> Все, что здесь доступно оку, / Спит, покой ценя…», но еще задолго до него она получила широкое распространение в публицистике. Так, Уолш писал, что сначала ему казалось, что Турция – это «спящий лев, который еще может проснуться и одним ударом уничтожить всех своих врагов». Однако затем, познакомившись с нынешним печальным состоянием империи, он пришел к выводу, что «Турция никуда не движется, тогда как все соседние народы быстро прогрессируют в искусствах и гражданской жизни, что она отличается от своих древних азиатских предков только иссяканием яростной энергии, и что ее следует сравнить не со спящим, а с умирающим львом, который после нескольких конвульсий уже больше никогда не проснется»[210 - Путешествие по Турции из Константинополя в Англию чрез Вену. С. 190.]. Похожую мысль развивала анонимная статья в «Телескопе», представлявшая собой компиляцию двух английских журнальных обзоров[211 - The Westminster Review. 1833. Vol. XIX. April–July. P. 163–178; The Quarterly Review. 1833. Vol. XLIX. № 98. P. 283–322.] с довольно большими авторскими вставками. «Тогда как Европа, увлекаемая потоком деятельности, кипит жизнию, Мусульманин спокойно дремлет, предаваясь воле Пророка, – писал автор. – Века укрепили его в сей летаргической бесчувственности. Он остается погруженным в ней. Все соседние народы перегоняют его; и скоро волны их, беспрестанно приливающие и накипающие, восшумят над главой его и кончат тем, что совершенно его захлещут и поглотят»[212 - Настоящее состояние и будущность Оттоманской Империи. С. 532.]. Сама русско-турецкая война могла восприниматься – процитируем «Письма из Болгарии» ее участника, поэта Виктора Теплякова, – как «великолепное зрелище, на коем разыгралось одно из действий вековой драмы: – борьба недвижного Юго-Востока с бодрым, наступательным Северо-Западом…»[213 - Тепляков В. Письма из Болгарии (Писаны во время кампании 1829 года). М., 1833. С. XIV–XV.]

У нас нет никаких оснований считать, что в этой борьбе Пушкин сочувствовал «спящему» Востоку. Хотя он никогда не высказывал никаких соображений по поводу турецкой модернизации, мы знаем, что в 1830?е годы для него, как и для всех его европейских современников, исламизм был несовместим с просвещением и прогрессом, которые, по его мнению, неразрывно соединены лишь с христианством[214 - Как отметил Ю. М. Лотман, для Пушкина «христианство – основа и сущность европейского просвещения» (Лотман Ю. М. Из размышлений над творческой эволюцией Пушкина (1830 год) // Лотман Ю. М. Пушкин: Биография писателя; Статьи и заметки, 1960–1990; «Евгений Онегин»: Комментарии. СПб., 1995. С. 305).]. В заметках о втором томе «Истории русского народа» Н. А. Полевого Пушкин писал: «История новейшая есть история христианства. – Горе стране, находящейся вне европейской системы!» [XI: 127]. Уже в незаконченном «Тазите» (1829–1830) намечался сюжет обращения молодого горца-мусульманина в христианство[215 - См. об этом: Комарович В. Л. Вторая кавказская поэма Пушкина // Пушкин: Временник Пушкинской комиссии. Вып. VI. М.; Л., 1941. С. 225–228; Тоддес Е. О незаконченной поэме Пушкина «Тазит» // Пушкинский сборник. Псков, 1973. С. 67–68.]. По пушкинскому плану, одним из персонажей поэмы должен был стать монах или священник-миссионер [V: 336]. Именно христианские миссионеры, – писал Пушкин в «Путешествии в Арзрум», – лучше всего могли бы способствовать смягчению нравов воинственных мусульман-черкесов и приобщению их к европейской цивилизации: «Влияние роскоши может благоприятствовать их укрощению: самовар был бы важным нововведением. Есть средство более сильное, более нравственное, более сообразное с просвещением нашего века: проповедание Евангелия. <…> Кавказ ожидает христианских миссионеров» [VIII: 449]. В том же первом номере «Современника», где было напечатано «Путешествие в Арзрум», Пушкин поместил очерк «Долина Ажитугай» черкеса-мусульманина Султана Казы-Гирея, сочувственно процитировав в кратком послесловии к нему слова автора, назвавшего христианский крест, высеченный на гранитном столбе, «хоругвию Европы и просвещения» («Любопытно видеть, как <…> Магометанин с глубокой думою смотрит на крест, эту хоругвь Европы и просвещения» <курсив автора. – А. Д.> [XII: 25]).

Если экстраполировать эти представления Пушкина на ситуацию в Турции, можно предположить, что главным условием успеха турецких реформ он должен был считать деисламизацию и «приобщение к европейской системе» (собственно говоря, то, что совершил в XX веке Ататюрк). Это тем более вероятно, что в России тогда не исключали возможности будущей христианизации Османской империи и подозревали Махмуда в скрытых симпатиях к «хоругви Европы и просвещения». У Николая I были какие-то основания полагать, что султан Махмуд «склонен к принятию, в случае крайности, христианской веры». Об этом он под большим секретом рассказал на аудиенции Н. Н. Муравьеву-Карсскому перед отъездом последнего в Стамбул. «По возвращении моем из Турции, – вспоминает Муравьев, – я заметил, что государь изменил свой образ мыслей на сей счет; обращение султана в христианство казалось ему делом несбыточным и даже недоступным»[216 - Русские на Босфоре в 1833 году. Из записок Н. Н. Муравьева (Карсского). М.: Чертковская библиотека, 1869. С. 12.]. Он приводит слова императора о Турции: «…хотя обязанность каждого из нас стараться просветить страну сию Христианством, но на время должно отложить эту мысль»[217 - Там же. С. 450.].

О возможности просветить Турцию христианством задумывался и автор упомянутой выше статьи о Турции в «Телескопе». Выражая некоторый скептицизм относительно попыток Махмуда совместить просвещение с исламом, он предполагал, что в дальнейшем старый религиозный уклад будет полностью разрушен и Османская империя, отказавшись от Корана, возродится «силой просвещения для нового, высшего существования»:

Может быть Греческий крест, сияющий на башнях Кремля, засверкает на минаретах Царя-Града… И кто знает, не суждено ли древней Византии сделаться новым средоточием цивилизации; не возродится ли к новой жизни Восток, столь долго дремавший в торжественном бездействии Исламизма; не возгордятся ли берега Нила в другой раз своими тысячью городами; не возвратят ли Варварийские пустыни свои триста училищ, кои некогда составляли их славу; не восстанут ли из своего пепла библиотеки Пергама и Александрии; не предназначена ли новая эра славы Финикии, Тиру и Сидону…[218 - Настоящее состояние и будущность Оттоманской Империи. С. 552–553.]

Непросвещенная азиатская Турция – как явствует из пятой главы «Путешествия в Арзрум» – произвела на Пушкина угнетающее впечатление. Грязь, нищета, грубые нравы, – все то, что он назвал «азиатской бедностью» и «азиатским свинством», – вызвали у него одно лишь омерзение. Надо полагать, что заблуждения самодовольного арзрумского янычара были ему не менее отвратительны, чем узкие и кривые улицы Арзрума, низкие и темные мечети, памятники и гробницы, в которых «нет ничего изящного: никакого вкусу, никакой мысли», чем местные жители, показывающие ему язык, словно лекарю. Правда, В. А. Кошелев увидел тут бахтинианский диалог двух равноправных точек зрения – «правды древнего Востока», выраженной в стихотворении, и западнических представлений о Востоке, выраженных в прозе (то есть того, что Э. Саид определил бы как колониалистский ориентализм)[219 - Кошелев В. А. Историософская оппозиция «Запад – Восток» в творческом сознании Пушкина. С. 292. Ср. также сходные суждения А. Эткинда, полагающего, что СГ-1835 – это «пафосные стихи» и что в них «поэт продолжает верить в то, что он, историк и путешественник, высмеивает в прозе. <…> Поразительно наблюдать, как различие жанров порождает различие идеологий» (Эткинд А. Толкование путешествий. Россия и Америка в травелогах и интертекстах. М., 2001. С. 52).]. Однако я думаю, что это лишь обычные издержки метода, который побуждает везде находить диалог, амбивалентность или, того хуже, пресловутую апорию, принимая за них иронию, издевку и все прочие формы вполне монологических словесных заушений и заглушений. СГ-1835 как язвительная сатира хорошо вписывается в западнический дискурс «Путешествия в Арзрум», а он, в свою очередь, столь же хорошо соответствует общей западнической программе «Современника», в первом номере которого Пушкин напечатал «Путешествие» вместе с «Пиром Петра Первого», «Из А. Шенье» и «Скупым рыцарем». Сутью этой программы, как писал Н. В. Измайлов, было русское европейство: журнал призывал «идти путем Петра, отстаивать просвещение, основы которого были им заложены, бороться против всяких попыток остановить развитие просвещения и изолировать Россию от западноевропейской культуры». СГ-1835, – замечает при этом исследователь, – представлял собой «своеобразное развитие той же темы о борьбе между старым и новым, которая занимала Пушкина в связи с работой о Петре»[220 - Измайлов Н. В. Лирические циклы в поэзии Пушкина конца 20–30?х годов // Измайлов Н. В. Очерки творчества Пушкина. Л., 1975. С. 238.]. Если вспомнить, что в то самое время, когда Пушкин работал над «Путешествием в Арзрум» и готовил к печати первый том «Современника», в Москве начала складываться идеология славянофильства и поэтому антитеза «Петербург – Москва» снова стала актуальной, стихотворение, в котором противопоставлялись центры двух соперничающих культур, – приморская столица, открытая внешнему миру и переменам, и удаленный от моря провинциальный город, переменам и внешнему миру враждебный, – получало даже не двойное, а тройное дно.

ИТАЛЬЯНСКИЕ МОТИВЫ В ПОЭМЕ ПУШКИНА «АНДЖЕЛО»

Поэма Пушкина «Анджело» представляет собой вольное переложение основного сюжета пьесы Шекспира «Мера за меру» (далее МЗМ) с вкраплением нескольких фрагментов ее перевода. В свою очередь, МЗМ основана на бродячем сюжете, имевшем широкое хождение в XVI века. В указателе Аарне-Томпсона он значится под номером К1353 и описывается следующим образом: «Woman deceived into sacrificing honor. Ruler promises to release her brother (husband) but afterwards refuses to do so»[221 - Thompson S. Motif-Index of Folk-Literature. A Classification of Narrative Elements in Folktales, Ballads, Myths, Fables, Medieval Romances, Exempla, Fabliaux, Jest-Books, and Local Legends / Revised and Enlarged ed. by S. Thompson. Vol. 4. Indiana University Press, 1960. P. 391.] («Женщину обманом вынуждают пожертвовать честью. Правитель обещает освободить ее брата (мужа), а затем отказывается выполнить обещание»). В современном английском шекспироведении его обычно называют «гнусный выкуп» (the monstrous ransom).

Этот сюжет бытовал во многих вариантах[222 - См.: Bolte J. Italienische Volkslieder aus der Sammlung Hermann Kestners // Zeitschrift des Vereins f?r Vollkskunde. Band XII. Berlin, 1902. S. 65; Budd F. E. Material for the Study of the Sources of Shakespeare’s Measure for Measure // Revue de littеrature comparеe. 1931. Vol. 11. P. 711–736; Bullough G. (ed.). Narrative and Dramatic Sources of Shakespeare. Vol. II: The Comedies, 1597–1603. Columbia University Press, 1958. P. 399–530; Lawrence W. W. Shakespeare’s Problem Comedies. 2nd ed. New York, 1960. P. 84–91; Prouty Ch. T. George Whetstone and the Sources of Measure for Measure // Shakespeare Quarterly. 1964. Spring. Vol. 15. No. 2. P. 131–145; Lever J. W. (ed.) Measure for Measure. The Arden Edition of the Works of William Shakespeare. London, 2003. P. XXXV–XLIV.]. Однако, как давно установили исследователи, источниками Шекспиру послужили две его обработки: новелла из сборника итальянского писателя Джованни Батиста Джиральди Чинтио «Экатоммити» (Hecatommithi – с греч. «Сто сказаний», 1565; см. там же источник «Отелло») о неправедном губернаторе Инсбрука Джуристе, который уговорил юную Эпитию отдаться ему, пообещав ей за это помиловать ее приговоренного к смерти брата, но не сдержал обещание[223 - Русский перевод см.: Итальянская новелла эпохи Возрождения. М., 1957. С. 503–513.], a также основанная на этой новелле драма Джорджа Ветстоуна «Промос и Кассандра» («The Right Excellent and Famous Historye of Promos and Cassandra», 1578). Об итальянской новелле в связи с «Анджело» вспомнил еще П. А. Катенин, писавший: «Шекспир переделал повесть из Жеральдо Чинтио в драму „Мера за меру“: весьма понятно, но драму опять переделывать в повесть с разговорами: странная мысль»[224 - А. С. Пушкин в воспоминаниях современников: В 2 т. / 3?е изд. Вступ. ст. В. Э. Вацуро; сост. и примеч. В. Э. Вацуро, М. И. Гиллельсона, Р. В. Иезуитовой, Я. Л. Левкович и др. СПб., 1998. Т. 1. С. 189.].

Пушкин, по всей вероятности, знал о существовании источников МЗМ, так как они упоминались в предисловии Амадея Пишо к французскому переводу пьесы, которым он пользовался наряду с английским оригиналом. «Из этой пьесы видно, – писал критик, – что творческий гений Шекспира мог оплодотворить самое бесплодное зерно. Старинная драма некоего Джорджа Вестона <sic!>, озаглавленная „Промас <sic!> и Кассандра“, сочинение бездарное, была превращена им в одну из лучших комедий. Возможно, ему даже не пришлось оказать честь Вестону и воспользоваться его опусом, потому что одна новелла Джеральди Чинтио содержит почти все события „Меры за меру“, а Шекспиру нужна была лишь первоначальная идея, чтобы выстроить фабулу и привести ее в движение. И в новелле Чинтио, и в пьесе Вестона бессовестный судья добивается своего от девушки, которая пришла просить его помиловать ее брата. За это государь женит его на обесчещенной им девушке, после чего велит казнить, но в конце концов милует, благодаря мольбам той, кто забывает о мести, став женой виновного»[225 - Shakespeare W. Cuvres compl?tes / Traduites de l’ anglais par Letourneur. Nouvelle еd., revue et corrigеe par F. Guizot et A. P[ichot], traducteur de Lord Byron. Vol. VIII. Paris, 1821. P. 151–152.].

Саму новеллу Чинтио Пушкин, скорее всего, не читал, поскольку единственное издание французского перевода «Экатоммити»[226 - Le premier [Le second] volume des Cent excellentes Nouvelles de M. Jean Baptiste Giraldy Cinthien, gentilhomme Ferrarois, contenant plusieurs beaux exemples et notables histoires, partie tragiques, partie plaisantes et agrеables qui tendent ? blаmer les vices et former les mCurs d’ un chacun, mis d’ italien en fran?ois par Gabriel Chappuys, tourangeau : 2 vol. Paris, 1583–1584. Новелла об Эпитии напечатана во втором томе сборника, см.: Le Second volume des Cent excellentes Nouvelles de M. Jean Baptiste Giraly Cynthien. P. 107–115.] было в России едва ли доступно, и потому должен был предполагать, что ее действие происходит на родине автора, а не в условной Вене, как у Шекспира. На итальянские корни сюжета указывали и итальянские имена почти всех персонажей МЗМ. Именно поэтому, вероятно, Пушкин перенес место действия из условной шекспировской Вены в «один из городов Италии счастливой» и назвал герцога этого города «Дук» (итал. Duca – герцог), по итальянскому произношению, а не более употребительным галлицизмом «дюк» (фр. duc).

Эпитет «счастливый» применительно к Италии – это клише, восходящее к античности и бытовавшее во всех основных европейских языках (итал. l’ Italia felice; франц. l’ heureuse Italie; англ. happy Italy; нем. gl?cklich Italien). Оно встречается еще в дошедшем до нас фрагменте (121/600) трагедии Софокла «Триптолем»: «Италия счастливая желтеет / От золотистых нив»[227 - Софокл. Драмы / Пер. Ф. Ф. Зеленского; под ред. М. Л. Гаспарова и В. Н. Ярхо. М., 1990. С. 396 (Литературные памятники).]; на монетах императора Адриана чеканили надпись Italia felix, то есть «Италия счастливая». До «Анджело» Пушкин использовал его в одесском эпизоде «Путешествия Онегина»: «Сыны Авзонии счастливой / Слегка поют мотив игривый, / Его невольно затвердив…» [VI: 205]. Как заметил И. А. Пильщиков, выражение «счастливая Италия / Авзония» с середины XVIII века ассоциируется в первую очередь «с культурным расцветом эпохи Возрождения»[228 - Пильщиков И. А. Батюшков и литература Италии: Филологические разыскания. М., 2003. С. 210.]. См., например, в лекции «О последовательном прогрессе человеческого духа» (1750) французского экономиста и философа Анн-Робер-Жака Тюрго: «Je te salue, ? Italie! Heureuse terre, pour la seconde fois la Patrie des lettres et du go?t…»[229 - Turgot A.?R.?J. Cuvres: 9 vol. Paris 1808. T. II. P. 87.] (букв. пер.: «Я приветствую тебя, о Италия! Счастливая страна, вторично ставшая родиной литературы и вкуса…»). Особо важную роль в распространении мифологизированных представлений об Италии эпохи Возрождения сыграл роман мадам де Сталь «Коринна, или Италия» (1807). Его героиня, итальянская поэтесса, певица, художница, импровизируя на тему «Слава и счастье Италии», воспевает родину как страну, которая возродила античное искусство и дала миру великих поэтов – Данте, Тассо, Петрарку, Ариосто, великих художников – Микеланджело, Рафаэля, великих композиторов, путешественников, ученых. В Италии, декламирует она, сам солнечный свет «будоражит воображение, возбуждает мысль, порождает отвагу и погружает в сон счастья»[230 - Sta?l, G. de. Oeuvres compl?tes de Mme la Baronne de Sta?l: 17 vol. Paris, 1820. T. VIII: Corinne, ou L’ Italie. P. 75; Библиотека Пушкина. С. 341. № 1406.]. Делая своего Дука «другом художеств и наук», Пушкин вписывает его в один ряд с легендарными герцогами итальянских ренессансных городов-государств.

Кроме этих отсылок к «счастливой Италии» в самом начале «Анжело», поэма, как верно заметил В. Ф. Переверзев, не имеет «ничего итальянского – ни быта, ни природы»[231 - Переверзев В. Ф. Гоголь. Достоевский. Исследования. М., 1982. С. 413.]. Характерно, что единственная историко-этнографическая деталь, добавленная Пушкиным, – обычай казнить по пятницам («На полных площадях, безмолвных от боязни, / По пятницам пошли разыгрываться казни») – связана не с итальянской, а с англо-американской практикой публичных экзекуций в XVII–XVIII веках[232 - Публичные казни часто (но не всегда) производили по пятницам в Англии и английских колониях в XVI–XVIII веках; поэтому пятницу там называли «виселичный день» (hanging day) или «день палача» (hangman’s day). См., например, в «Истории Нью Йорка» Вашингтона Ирвинга: «[Friday] being that unlucky day of the week, termed „hanging day“» (пер.: «[Пятница] несчастливый день недели, который называют „висельным днем“»; Irving W. A History of New York from the Beginning of the World to the End of the Dutch Dynasty <…> by Diedrich Knicherbocker. London, 1824. P. 199).].

Отсутствие итальянского couleur locale отчасти компенсируется реминисценциями «Ада» Данте, которые обнаруживаются в одном из самых сильных мест «Анджело» – монологе Клавдио о смерти и загробных муках грешника[233 - См.: Левин Ю. Д. Об источниках поэмы Пушкина «Анджело» // Известия Академии наук СССР. Серия литературы и языка. 1968. Т. XXVII. Вып. 3 (май – июнь). С. 257–258.]. Сравним английский оригинал этого монолога (с подстрочником), его прозаический французский перевод и, наконец, текст Пушкина:

Ay, but to die, and go we know not where;
To lie in cold obstruction, and to rot;
This sensible warm motion to become
A kneaded clod; and the delighted spirit
To bath in fiery floods, or to reside
In thrilling region of thick-ribbed ice;
To be imprison’d in the viewless winds,
And blown with restless violence round about
The pendant world: or to be worse than worst
Of those that lawless and uncertain thought
Imagine howling, – ‘tis too horrible.
The weariest and most loathed worldly life
That age, ache, penury and imprisonment
Can lay on nature is a paradise
To what we fear of death[234 - Lever J. W. (ed.). Measure for Measure. The Arden Edition of the Works of William Shakespeare. P. 73–74.].

[Букв. пер.: Но все же: умереть, уйти неведомо куда,
Лежать в студеном оцепенении, гнить;
Чтоб чувствующее, теплое, подвижное вдруг стало
Комком персти; а расширившийся <delighted=dilated> дух
Окунулся в огненные потоки иль очутился
В страшном краю толсто-ребристых льдов;
Быть узником невидимых ветров
И без конца носиться под их ударами вокруг
Подвешенного земного шара; иль испытать то, что ужаснее
Самых ужасных загробных мук, которые рисует
Беззаконная и неясная фантазия. – Как это страшно!
Самая тяжелая, самая ненавистная земная жизнь, —
В старости, в болезнях, в нищете, в неволе, —
Гнетущая природу, это рай
По сравнению с тем, чего мы страшимся в смерти.]

Oui: mais mourir, et aller on ne sait o?; ?tre gissant dans une froide tombe, et y tomber en corruption; perdre cette chaleur vitale et douеe de sentiment, pour devenir une argile docile; tandis que l’ ?me accoutumеe ici-bas ? jouissances se baignera dans les flots br?lans, ou sera plongеe dans des rеgions d’ une glace еpaisse, – emprisonnеe dans les vents invisibles, pour ?tre emportеe violemment par les ouragans autour de ce globe suspendu dans l’ espace, ou pour subir des еtats plus affreux que le plus affreux de ceux que la pensеe errante et incertaine imagine avec un cri d’ еpouvante; oh! cela est trop horrible. La vie de ce monde la plus pеnible et la plus odieuse que la vieillesse, ou la mis?re, ou la douleur, ou la prison puissent imposer ? la nature, est encore un paradis aupr?s de tout ce que nous apprеhendons de la mort[235 - Shakespeare W. Cuvres compl?tes / Traduites de l’ anglais par Letourneur. Nouvelle еd., revue et corrigеe par F. Guizot et A. P[ichot], traducteur de Lord Byron. Vol. VIII. P. 225–226.].
<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 >>
На страницу:
8 из 13