суд, бога и другие святые категории.
Вся бригада Сухорукова была оставлена на вторую вахту, в дополнение к свежей,
прибывшей из дома. С работы, поэтому уезжали только в двенадцатом часу вечера. В
нефтекомбинатовском автобусе обычно рассаживались кто куда, разговаривая со знакомыми с
других установок, но сегодня все оказались рядом. На вопросы отвечали неохотно. Всем
хотелось есть и спать. Уснул и Федоськин. Говорил только Ларионов, в котором еще как
будто оставалось что-то от недавнего возбуждения.
– Меня больше всего эта "скорая" напугала, – рассказывал он. – Я уж подумал, что все
– кто-то отжил, а потом смотрю: все целы и невредимы… Стоим потом у дороги и смотрим,
как горит наша кормилица. Даже слеза прошибла.
Слушатели охотно принимали его иронию. Среди рабочих было принято ругать свои
установки. Любого хвалителя легко останавливал довод, что пусть она, его установка, хоть
золотая, но здоровью вредит и жизнь укорачивает. Свою привязанность к работе старые
операторы объясняли необходимостью заработать вредный стаж и быстрее уйти на пенсию,
надеждой на получение лучшей квартиры, просто привычкой, собственной дуростью,
наконец, но только не любовью. О дурости обычно заговаривали тогда, когда и пенсия была
достигнута, и квартира получена… Такая привязанность не мешала, однако, время от времени
обращаться к установке с не совсем серьезным, конечно, пожеланием: "Чтоб ты сгорела".
– Нет, на самом деле чуть слеза не прошибла, – повторил Борис, – жалко все-таки…
Слушатели смутились от его сентиментальности. Борис поправил на коленях сетку со
спасенным "Батыем" и тоже стал смотреть в окно на редкие фонари, пробивающие смутную
нефтекомбинатовскую темноту. Слава богу, что ничего сегодня не произошло, а ведь он
верил, что произойдет, да и все верили. И все переживания у всех были настоящими.
Бояркин крепился, чтобы не заснуть. Мысли были путаные, смазанные. Пожалуй,
наиболее отчетливо вспомнил он Тюлина и Мучагина, у которых сегодня был, конечно же,
самый обыкновенный день. "Ну, вот чему вы можете научить своих учеников?" – с улыбкой
спросил он их.
Часам к десяти установку все же пустили, а к утру ее удалось уже вытянуть на режим.
На следующее утро, такое же ясное, как и накануне, установка снова была привычной, если
не считать сосулек, свисающих откуда только возможно. Все происшедшее на ней вчера
казалось приснившимся. Утром бригада Сухорукова застала в операторной начальника
установки Карасева. Он, все в той же замазученной робе, обросший светлой щетиной, с
опухшими глазами и отекшим лицом, сидел, навалившись грудью на стол. Никто в этот
момент не подумал бы, что ему нет и тридцати.
В то же утро после отгула вышел оператор Исаев. До нефтекомбината он работал
сантехником и много пил. Потом, по настоянию жены и по собственному желанию, Исаев
решил поставить себя в жесткие рамки заводской дисциплины. Он был по веселому
задиристым, привыкшим к суете, к подсмеиванию и в бригаде сразу же был принят за своего.
– Нельзя мне было вас покидать, – бодро пошучивал он утром, – остались без меня и
чуть всю установку не спалили.
Его подначек не поддерживал даже Федоськин. Во всех словно что-то переменилось.
От вчерашней психической встряски все словно спаялись, и те люди, которые побывали
здесь, как казалось на самом краю, воспринимались ближе, чем те, которых не было.
Говорили сегодня откровенно и только серьезно.
– Я-то ценность жизни понял уже давно, – рассказывал бригадир Сухоруков, – у меня
как-то на рыбалке лодка перевернулась. Озеро с камышом и тиной. Я до лодки дотянуться не
могу. Дело было осенью. Брюки ватные – тянут вниз. Как только я не пытался достать лодку:
и со слезами, и с ревом. До сих пор не знаю, сколько времени мучился. Сил не осталось, вода
уже у самого рта. Я думаю, все – и даже успокоился. И, может, в последнюю секунду
сообразил, что надо не рукой, а ногой доставать. Кое-как удалось мне одну ногу выпутать.