§ 2. Ничего личного, горбачевского в идеологии перестройки не было
Вначале в идеологии перестройки не было ничего революционного, антикоммунистического. Горбачев сознательно или подсознательно принадлежал к тем, кто, по словам того же Александра Солженицына, «привыкал к советской лжи с мыслью «идеи революции были хороши, да извращены» и кто, по его словам, тешил себя надеждой, что режим вот-вот выздоровеет, вот-вот изменится к лучшему, и теперь-то наконец сотрудничество с властью получит полное оправдание».[35 - Из-под глыб. Сборник статей. С. 229–230.]
Так и произошло. Эпоха гласности начиналась с сотрудничества власти с так называемой «мыслящей» интеллигенцией, с «творческими марксистами», Горбачев начинал с того, что разделил «советскую историю на ленинский этап и сталинский, что было при Ленине и что после него»[36 - См.: Неоконченная история. Три цвета времени. М., Международные отношения, 2005. – С. 26.] Историк Анатолий Уткин не был прав, когда утверждал, что «перестройка – это реорганизация тех идей, которые возникли у Горбачева на том переходном этапе 1984–1988 годов» (ЛГ, 14 декабря 2011 г.). В идеологии перестройки не было ничего личного, специфически горбачевского. Кроме, конечно, желания сделать то, что до него не делал ни один из Генеральных секретарей, желания воплотить в жизнь давнюю мечту шестидесятников, соединить реальный социализм с демократией. Позже, после отставки, уже в середине 90-х, Горбачев скажет, что когда он оказался во главе партии и государства, то верил, что «можно реформировать сложившуюся систему», «что можно дать существующему социализму второе дыхание». Но здесь же он говорит, что к подобным выводам он пришел в результате «дискуссии с Андроповым» при твердом убеждении, что идея «больше демократии – больше социализма», восходит к Ленину его предсмертного периода».[37 - Там же, с. 13.] Главное во всей перестройке было то, на что обращал внимание в своих мемуарах один из членов так называемого первого круга соратников Горбачева Наиль Биккенин: Горбачев «опирался прежде всего на интеллигенцию, интеллигенцию московскую, на средства массовой информации, которые были и профессионально заинтересованы, в частности, в свободе слова».[38 - См. Наиль Биккенин. Как это было на самом деле. Сцены общественной и частной жизни. ACADEMIA, М., 2003, с. 119.]
Личным и специфическим в перестройке Горбачева было то, что по замыслу ее «архитекторов», речь идет прежде всего о самом Горбачеве и Александре Яковлеве, она носила антиаппаратный характер, была направлена на подрыв всевластия партийного аппарата. Ничто так не противоречит правде, как утверждение либеральной интеллигенции, будто перестройка была задумана самим партийным аппаратом, чтобы «конвертировать свою власть в собственность». Горбачев потому и потерпел политическое поражение, что восстановил против себя не только партийный аппарат, но и высший командный состав Армии и Флота. Высший генералитет был настроен весьма критически к Горбачеву и его перестройке. КГБ тоже не питало симпатии к перестройке. А либеральная интеллигенция, работники СМИ, на которых сделал ставку Горбачев, его просто предала и, начав борьбу против так называемой «аппаратной перестройки» Горбачева, расчистила тем самым дорогу для прихода к власти Бориса Ельцина. Михаил Горбачев в своих воспоминаниях честно признается, что если исходная идея демократизации социализма была почерпнута им у реформаторской интеллигенции той эпохи, то переход к радикальной политической реформе, провозглашенный на XIX партийной конференции, отказ от статьи Конституции, провозглашающий руководящую роль КПСС, был уже вызван страхом повторить судьбу Хрущева. «Меня ждала судьба Хрущева, – говорит в цитируемых выше беседах со Славиным Горбачев. – Еще один-два пленума, и с преобразованиями могло быть кончено».[39 - Неоконченная история. Три цвета времени, с. 34.]
Но, в отличие от тактики перестройки, которая действительно несла на себе много личностного, горбачевского, его страх повторить судьбу Никиты Хрущева, отстраненного от власти партийным аппаратом, идеология перестройки целиком и полностью выросла из ценностей и иллюзий советского шестидесятничества.
Политика гласности, открытости, уважения к правде, кстати, провозглашенная Горбачевым еще в конце 1984 года в его докладе «Живое творчество народа» на научно-практической конференции в АОН при ЦК КПСС, выросла из стремления шестидесятников довести до конца начатое Хрущевым освобождение СССР от наследия сталинизма, из их веры, что можно соединить реальный социализм с демократией, что сталинизм был всего лишь извращением идеалов и дела Октября, ленинской гвардии.
Доклад Горбачева на переломном январском Пленуме ЦК КПСС 1987 года буквально пронизан ссылками на труды В. И. Ленина. Автор этой книги еще в июне 1986 года по заданию Наиля Бикенина, тогда заместителя заведующего отдела пропаганды ЦК КПСС, подготовил материал, живописующий Ленина как реформатора. Горбачев тогда так обильно цитировал Ленина не только для того, чтобы придать легитимность своим реформаторским планам, но и потому, что искренне, как и все шестидесятники, верил, что не будь Сталина, исходная демократическая основа социализма зацвела бы пышным цветом. Концепция «гуманного демократического социализма», которая становится идеологией КПСС уже после XIX партийной конференции, разделялась одновременно и лидерами первой советской легитимной оппозиции, лидерами Межрегиональной депутатской группы. И Горбачев прав, настаивая до сих пор, что в идеологии Межрегиональной группы, сформулированной в сборнике статей «Иного не дано», нет ничего, что бы выходило за рамки философии перестройки.[40 - «Вернувшись из Фороса, – рассказывал позже Горбачев, – я высказался в защиту социализма. «Горбачев ничего не понял», – говорили мне. Но ведь совсем недавно эти умники в книге «Иного не дано» говорили то же самое, что и я: критиковали весь сталинский период и выступали за социализм с демократическим лицом. Теперь они, умные, говорят, что после августа 91-го страна не туда пошла. Но мы лучше их знали и дальше видели. Да, поначалу речь шла об отдельных деформациях социализма, но потом, когда стало ясно, что система связана со сталинщиной, моделью, навязанной народу и обеспечивающейся репрессивной властью, отторжением людей от управления государством, мы поняли, что путь должен быть иным. Поэтому встал вопрос оо необходимости реформировать политическую систему». (Неоконченная история. С. 33)]
Горбачев с самого начала мыслил перестройку как реформу, демократизацию всего реального социализма, рассматривал ее в контексте тех вызовов и угроз, которые с конца 70-х нависли над социалистическими странами Восточной Европы. Невозможно понять причины перестройки как попытки демократизировать политическую систему реального социализма, не принимая во внимание ее исходный системный характер. Начиная перестройку, Горбачев искренне верил, что он не только сделает социализм более привлекательным – прежде всего для интеллигенции СССР, но и для населения всех стран социалистического содружества. Горбачев верил, что, строя отношения с лидерами стран социалистического содружества на равноправной основе, без «языка окрика», их «постоянного одергивания», он тем самым и укрепляет их позиции, авторитет в собственных странах. Горбачев не мог не считаться с тем, что характерный для КПСС догматизм в теории, нежелание что-то менять в экономике, в сложившихся формах организации и стимулирования труда, наносит урон не только авторитету первого социалистического государства на земле, но и всему реальному социализму в странах Восточной Европы. К моменту прихода Горбачева к власти даже руководство ГДР во главе с консервативным Эриком Хоннекером рассматривало КПСС как олицетворение косности, а ее официальных идеологов – как поборников «схоластического теоретизирования». По этой причине Горбачев очень рассчитывал, что его реформаторские усилия будут активно поддержаны не только в Польше и в Венгрии, но и в ГДР. Но его ожидания не оправдались. В отличие от руководства ПОРП и ВСРП, руководство СЕПГ усмотрело угрозу своей собственной власти в планах Горбачева демократизировать сложившуюся политическую систему. Как обращает внимание в своем исследовании истории перестройки К. Н. Брутенц, в отличие от Горбачева лидеры европейских социалистических стран (и не только Чаушеску) понимали, что их режим навязан извне. «Надеясь на перенос перестроечных процессов в страны Восточной Европы, на их мультипликацию, советское руководство не учитывало или недооценивало тот факт, который, видимо, хорошо осознавали лидеры «братских государств»: режимы в этих странах рассматривались определенной, иногда значительной частью населения как навязанные извне. Поэтому их устойчивость, их преобразовательный потенциал… были весьма ограниченными, шансы на успех здесь были ниже, чем в Советском Союзе».[41 - См.: Брутенц К. Н. Несбывшееся. Неравнодушные заметки о перестройке. – М., Международные отношения. – 2005. – С. 474–475.] Здесь же Карен Брутенц обращает внимание и на другие факторы, которые не учитывал Горбачев, призывая лидеров стран социалистического содружества идти за ним. «Во многих этих странах сохранилось влияние досоциалистической интеллигенции, не принявшей перемены конца 40-х, исходную неукорененность коммунистической идеологии в этих странах и, самое главное, их историческую привязанность именно к Западной Европе».
Я обращаю внимание на эту исходную, корневую слабость мировой социалистической системы, созданной в странах Восточной Европы, в зонах советской оккупации, ибо у нас до сих пор многие в России убеждены, что если бы не Горбачев, то до сих пор процветали бы соцсодружество и СССР.
Все нынешние идейные враги перестройки не хотят учитывать и то, что уже Брежнев во время событий в Польше в 1980–1981 годы не мог применять на практике доктрину ограниченного суверенитета, что повторение Праги 1968 года уже было невозможно не только с моральной, но и практической точки зрения. Во время падения Берлинской стены в ноябре 1989 года Горбачев уже не мог вывести советские войска из казарм на улицы.
Несомненно, и это невозможно оспорить, что горбачевский мессианизм был пронизан прежде всего моральными, гуманистическими соображениями, его желанием освободить жизнь людей в социалистических странах от, как ему казалось, противоестественных стеснений, дать им те блага жизни, которых они были лишены во времена строительства социализма. И эта забота о благе людей, осознание Горбачевым того, что жизнь человеческая превыше всего, является еще одним свидетельством в пользу моего тезиса: перестройка была русским проектом, в ее основе лежало наше родное, русское прочтение европейского гуманизма. Горбачев не хотел ничего сверх того, о чем мечтали отцы русского либерального консерватизма, он хотел, чтобы внешнее могущество России было подкреплено ее внутренним могуществом, счастливой, полноценной жизнью ее граждан. «Надо сначала сохранить жизнь, – настаивал Горбачев, – а потом уже разбираться в том, как жить».[42 - См.: Неоконченная история. С. 80.]
Задолго до прихода Горбачева в СССР на бытовом уровне произошел самораспад классовой морали, классового подхода, лежащего в основе марксистско-ленинской идеологии. Реабилитация общечеловеческой морали, внеклассовой природы, к примеру, реабилитация так называемых «простых норм морали», «правил общечеловеческого общежития» в рамках советской этики произошла уже в конце 60-х. Поэтому на самом деле даже апелляция Горбачева к «общечеловеческой морали», призывы к уважению человеческого достоинства, к правам личности вообще-то тоже отражали настроения предперестроечной эпохи. И совсем не случайно «Моральный кодекс строителя коммунизма» Федором Бурлацким был частично списан с Нагорной проповеди Иисуса Христа, и совсем не случайно Михаил Горбачев уже в 90-е утверждал, что он остается верным социалистической идее именно потому, что, с его точки зрения, лежащие в ее основе ценности солидарности идут от Иисуса Христа.
Горбачев, наверное, был первым в истории России лидером, который панически боялся крови. Принимал, но все же мучился потом от воспоминаний о своих решениях, которые привели к крови, к гибели людей. Мы вместе с ним в его кабинете смотрели, как танкисты по приказу Грачева расстреливали утром 4 октября 1993 года Белый дом. Он действительно был в шоке. Я сидел тогда рядом с ним. Позже в своих интервью он говорил: «Первый раз за тысячелетнюю историю был свободно избран парламент, и его расстреливают в солнечное утро. Меня поразила на всю жизнь картина: наши московские ротозеи стоят и любуются, как идет расстрел. Я решительно был против этого расстрела»[43 - Неоконченная история. С. 77.]
И Горбачев, и жаждущая перемен советская интеллигенция не хотели ничего сверх того, чего добивались реформаторы в социалистических странах Восточной Европы – Дубчек в Чехословакии, Кадар в Венгрии. Речь шла о той же шестидесятнической мечте о соединении социализма с демократией, желание услышать всю правду о преступлениях Сталина, о драме строительства социализма, к примеру, в Венгрии. Речь шла о надежде, что свобода дискуссии, отказ от идеологических критериев в кадровой политике вдохнет новую жизнь в окаменевший, ставший непривлекательным для миллионов людей реальный социализм, что можно соединить реальный социализм с привычными представлениями о добре и зле, с общечеловеческими ценностями. Горбачев, как и идеологи «пражской весны», делал ставку на «рационализацию» сложившегося социализма, на использование, как он считал, скрытых резервов социализма. Речь шла о реабилитации повседневных потребностей человека в социалистическом обществе, о его праве на достаток, достойную, свободную жизнь. О социализме с человеческим лицом мечтало и поколение шестидесятников. А от команды Дубчека и напрямую от Кадара Горбачев взял стремление соединить плановую экономику с рыночными отношениями, полную и окончательную реабилитацию кооперации, не только экономических стимулов к труду, но и индивидуальную организацию труда в сельском хозяйстве. Горбачев положительно относился к китайскому и венгерскому опыту семейного подряда в аграрном секторе.
Для понимания сути, идеологии перестройки важно учитывать, что ее творили не просто партийные работники, а советские люди, воспринимающие мир и свою страну в категориях марксистско-ленинской идеологии, в контексте истории строительства социализма в СССР и становления мировой социалистической системы. Важно учитывать и то, что восприятие марксистско-ленинской идеологии, так называемого «научного социализма» как демиурга, инструмента созидания нового общества, вело к идеализму в восприятии жизни, к убеждению, что теория, идея обладает истиной сама по себе. Отсюда так и не преодоленное Горбачевым до конца убеждение, что «сначала было слово», что запросы идеологии, главные, исходные истины марксизма выше запросов жизни, что перемены в обществе, в экономике надо начинать с перемен в теории. И поэтому совсем не случайно в своем первом перестроечном выступлении, в речи на январском 1987 года Пленуме ЦК КПСС Горбачев настаивал на том, что «работа по совершенствованию экономического базиса социализма пойдет тем успешнее, чем лучше общественная наука раскроет пути развития производственных отношений». Верность марксизму-ленинизму у Горбачева в первые годы перестройки проистекала не только из-за страха утратить социалистическую легитимность собственной власти как Генерального секретаря ЦК КПСС и политическую легитимность проводимых им реформ, но из его исходных, в своей основе социалистических, левых убеждений, из веры, что в принципе марксизм нес в себе истину и правду. И здесь, в этой вере в исходную истинность марксизма Горбачев был ближе к таким своим соратникам, как Вадим Медведев, Георгий Шахназаров, Наиль Бикенин, чем к скрытому до поры до времени антимарксисту Александру Яковлеву. На первых этапах перестройки Горбачев искал свое вдохновение в позднем Ленине, который реабилитировал кооперацию. А с 1988 года его помощником по идеологии стал философ Иван Фролов, под влиянием которого он стал разделять свойственную многим шестидесятникам веру в гуманизм раннего Маркса. И я думаю, по вине Ивана Фролова, оказывавшего на него в последние годы перестройки сильное влияние, Горбачев не заметил, что авторы сборника «Иного не дано», изданного в 1988 году, уже в 1991 году, в тот момент, когда он прилетел из Фороса и заявил о своей верности «социалистическому выбору» наших предков, уже перешли на антикоммунистические позиции.
И самое главное, начиная перестройку, Горбачев верил, что правда о реальных делах и проблемах социализма не только не дискредитирует так называемый научный социализм Маркса и Энгельса, но, напротив, подтвердит его силу и жизненность. Если для Александра Солженицына «жить не по лжи» означает противостояние социализму, официальной идеологии, то Горбачев был убежден, что «изучение реального социализма», преодоление страха перед фактами, «язык правды», «открытое жесткое слово» будет только способствовать развитию науки о социализме, росту доверия к ней». Отсюда призыв говорить с человеком при социализме «на языке правды, которая не терпит обтекаемости, недомолвок, общих и ходульных фраз».
Горбачев, призывая на январском 1987 года пленуме ЦК КПСС к «открытому, честному слову» (что он рассматривал как смысл его политики «гласности»), призывал сделать общественную науку «полем активного соревнования идей», утверждая, что «ее развитие немыслимо без дискуссии, свободного, конструктивного, творческого обмена мнениями», не отдавал себе отчет, что правда может стать несовместимой с «марксистской идеологией», что творческое развитие науки может привести к выводам, которые опровергают теорию социалистического строительства. Горбачев, как и все шестидесятники, не отдавал себе отчет, что полная и окончательная десталинизация может привести и к деленинизации, что правда о сталинских репрессиях откроет, в конце концов, и правду об ужасах «красного террора».
Допустим, в силу своего крестьянского происхождения Горбачев не мог похвастать блестящей эрудицией. Но ведь и шестидесятники, дети первого поколения советской элиты, выросшие в окружении умных книг и в окружении умнейших людей своего коммунистического времени, гордившиеся тем, что в детстве они «сидели на коленях Бухарина», так же верили и до сих пор верят в непреходящую научную ценность учения Маркса о коммунизме. Надо знать, что вся элита советской философской мысли, однокурсники его невесты Раисы Титаренко, с которыми Михаил Горбачев познакомился еще в начале 50-х в общежитии МГУ на Стромынке, были по духу левыми, верящими в непреходящее историческое значение ленинского Октября. Невозможно объективно оценить природу и историческую ценность перестройки Горбачева, не принимая во внимание, что она могла родится только у людей с марксистско-ленинской закваской, а вся хитрость истории состояла в том, что основы дела Ленина были подорваны искренними ленинцами. Но антиленинцы типа Александра Солженицына в советское время или сидели в тюрьме, или находились в изгнании. Надо понимать, что марксизм с его претензией на единственную, подлинно научную теорию общества, обрекал своих последователей на невежество, подавлял сомнение, без чего не жила и не может жить общественная мысль. Правда состоит в том, что марксистами, ленинцами были не только все основные члены команды так называемого «первого круга» Горбачева, но и все вожди, идеологи противостоящей ему оппозиции, все вожди и лидеры «Демократической России». Правда состоит в том, что все идеологи «Демократической России» буквально в штыки встретили характерные для конца 80-х попытки поставить под сомнение научность марксизма и попытки доказать, что сталинский террор был реализацией на практике учения Маркса о диктатуре пролетариата. Лично меня обвиняли в недооценке идей Маркса для современности не только Галина Старовойтова, Юрий Черниченко, но даже Леонид Баткин и Александр Мень.
И команда Горбачева, и противостоящая ей команда Елены Боннер, все активные члены так называемого «кружка Сахарова», все лидеры «Демократической России» состояли из шестидесятников со всеми свойственными им особенностями сознания и идейных пристрастий. Все они были марксистами и социалистами, все позитивно относились к Октябрю и к политическому наследству так называемой «ленинской гвардии», все были интернационалистами и верили в наличие универсальных закономерностей общественного развития. Все их мышление сформировалось под влиянием марксизма-ленинизма и советской пропаганды, все они, как и команда Горбачева, мыслили свою революцию вне опыта национальной истории, все они рассматривали русский патриотизм как «последнее прибежище негодяев».
Нельзя забывать, что Горбачев, как и все шестидесятники, критически относился к так называемому «русопятству». Будучи Генеральным секретарем ЦК КПСС, затем – Президентом СССР, с порога отвергал все попытки придать историческую, национальную легитимность перестройки, ввести ее в контекст российской истории. Архитекторы перестройки (это относится не только к Горбачеву, но и ко всем членам так называемого его «первого круга», особенно к Александру Яковлеву и Георгию Шахназарову) не только в первые годы перестройки, но и в 1990–1991 годы, когда Ельцин и его идеологи из «Демократической России» начали разыгрывать русскую карту, выдвинув лозунг «суверенитета РСФСР», не заявили в качестве центральной власти о своих правах на российское наследство. Правда состоит в том, что Горбачев, как и многие другие лидеры КПСС, был прежде всего коммунистом, советским человеком и только в последнюю очередь русским человеком.
Идеологи августовской, 1980 года демократической революции в Польше, ознаменовавшей конец начатого в России в 1917 году эксперимента по так называемому «социалистическому обновлению мира», идеологи «Солидарности» были, конечно, более образованы, лучше знакомы с общественной наукой на Западе, более свободны в идеологическом отношении, чем команда Горбачева, лидеры КПСС, но и они мыслили точно так, как наши «прорабы перестройки». Идеологи польской «Солидарности» действовали в соответствии с лозунгом: «Социализм – да, извращения – нет». Герои польской «Солидарности» – и Стефан Братковский, и Адам Михник, и Войтек Ламентович, и Яцек Куронь – были социалистами и стремились построить свой, как они говорили, настоящий социализм «с польской грядки».
Альтернатива – социализм или капитализм – возникла перед советской перестройкой только в конце перестройки, благодаря завоеваниям так называемой гласности. А в начале перестройки, в середине 80-х, когда Горбачев пришел к власти, была совсем другая альтернатива – или так называемый «догматический» марксизм-ленинизм, или так называемое «творческое развитие теории социализма с учетом новых реалий». Объективная оценка и перестройки и стоящими за ней идеями и надеждами возможна только тогда, когда мы примем во внимание, что к началу перестройки не только Горбачев, но и самая либеральная часть советской интеллигенции не мыслили будущего страны вне социализма, не допускала и мысли, что всего через пять лет погибнет не только так называемая мировая социалистическая система, но и выдержавший и испытание временем социализм в России. Речь в начале 80-х шла только о мере, путях гуманизации, рационализации сложившегося социализма. Самые смелые по тем временам теоретики социализма в СССР (все они тогда работали в моем Институте экономики мировой социалистической системы АН СССР, возглавляемом академиком О. Т. Богомоловым) позволяли себе только говорить о том, что в теоретический прогноз Маркса и Энгельса о коммунистической формации пора вносить коррективы, что ближе к истине оказался так называемый «поздний Ленин», который в конце жизни реабилитировал кооперацию, отвергнутую Карлом Марксом, а не Ленин эпохи «военного коммунизма», призывавший к отказу от экономических стимулов к труду и «коммунистическим формам организации труда». Самые смелые по тем временам авторы позволяли себе утверждать, что практика строительства социализма обнаружила объективные, морально-психологические пределы на пути коммунистической переделки человека, что нельзя отрывать задачу совершенствования социализма от задач, связанных с повышением уровня жизни людей. Эти, как их называли в те времена, «творческие марксисты» утверждали, что само по себе повышение уровня обобществления собственности и труда не ведет к росту человеческой солидарности и коммунистической сознательности, что, как показывает опыт, совхозы, основанные на общественной собственности на средства производства, не могут похвастать перед колхозами, основанными на более низкой по коммунистической градации форме собственности, ни лучшей производительностью труда, ни более высокой сознательностью. Все эти «крамольные» и «смелые» по тем временам идеи были сформулированы в моей книге «Некоторые философские аспекты теории социализма», изданной издательством «Наука» в 1983 году и изъятой из продажи спустя две недели после ее выхода в свет.
Так вот, в тех условиях, когда все еще находящиеся при власти идеологи умершего К. У. Черненко (речь идет прежде всего о главном редакторе журнала «Коммунист» Р. И. Косолапове) говорили о прямо противоположном, о том, что не наступило время для корректировки учения Карла Маркса о коммунизме, что окончательное слово в споре о коммунизме – в будущем, о том, что нельзя отказываться от установки на коммунизацию труда, новый Генеральный секретарь ЦК КПСС берет на вооружение идеи и ценности тех теоретиков социализма, которые всего два года назад предавались анафеме. Еще в начале 80-х отдел науки ЦК КПСС подготовил постановление ЦК КПСС, осуждающее Институт экономики АН СССР за «шиковщину», за попытки реабилитировать товарно-денежные отношения, а Горбачев, провозглашая на январском Пленуме ЦК КПСС идеологию и ценности перестройки, становится на сторону еще недавно преследуемых экономистов и теоретиков социализма. Горбачев начинает здесь изложение своих взглядов на перестройку в экономике с критики «предубеждений относительно роли товарно-денежных отношений и действия закона стоимости», с критики попыток противопоставить товарно-денежные отношения социализму «как чего-то чужеродного». Здесь же Горбачев выступает против прежних «заблуждений во взглядах на личное подсобное хозяйство и индивидуальную трудовую деятельность». Тем самым дается зеленый свет индивидуальному частному производству и частной собственности на индивидуальные средства производства. Одновременно Горбачев реабилитирует личную, материальную заинтересованность в результатах своего труда, выступает против уравниловки в оплате труда. Горбачев связывает перестройку с реабилитацией кооперации, кооперативных форм организации труда. Уже на январском Пленуме ЦК КПСС 1987 года Горбачев связывает перестройку не только с дальнейшим развитием кооперации в Агропроме, но «и в других отраслях народного хозяйства». На июньском Пленуме ЦК КПСС 1987 года эта идея получает дальнейшее развитие и ведет к призыву создавать кооперативы в рамках общенародной собственности на промышленных предприятиях.
И уже на январском Пленуме ЦК КПСС 1987 года проявится глубинное противоречие исходной идеологии перестройки. С одной стороны, сохраняется прежнее, вытекающее из марксизма утверждение, что «капитализм исчерпал свой исторический потенциал», что сама история наделила социализм огромными резервами развития, но, с другой стороны, все эти резервы и источники развития, как их описывает Горбачев, на самом деле являются основными экономическими механизмами предшествующей частнособственнической цивилизации. Если лидеры Польши и Венгрии отдавали себе отчет, что за их опытом так называемого реформирования социалистической экономики стоит откровенная реставрация рыночной экономики, то Михаил Горбачев в начале перестройки искренне верил, что можно и сохранить социалистическую, плановую экономику и одновременно дать простор рыночным механизмам. С одной стороны Михаил Горбачев связывает эффективность труда с материальной, личной заинтересованностью работника, а в другой, призывает к более полному использованию механизмов мобилизационной экономики, к «укреплению дисциплины, повышению организованности и ответственности».
Но надо сказать, что, в отличие от Горбачева, второй «архитектор перестройки» Александр Яковлев сразу связывал становление «безрыночного социализма с реставрацией собственности на средства производства».[44 - См.: Александр Яковлев. Сумерки. М., 2003, с. 378–379.]
И самое главное, Михаил Горбачев не видит, не чувствует, что демократия, к которой он призывает и с которой, «наряду с гласностью, языком правды», он связывает перестройку («только через демократию и благодаря демократии возможна сама перестройка») может привести не столько к «раскрытию и реализации потенциала социализма», сколько к его разрушению. Но и здесь Горбачев ничуть не меньший реалист, чем шестидесятническая интеллигенция, активно поддерживающая политику гласности и демократизации советского общества, убежденная, как и Горбачев, что спровоцированная перестройкой «динамизация человеческого фактора» приведет обязательно к созидательной активности советских людей. Этой верой в созидательные силы советского человека, которому не хватало для полной самореализации только демократии и свободы слова, пронизаны все публикации перестройки, посвященные описанию так называемого «нового мышления».
Сейчас даже трудно объяснить, почему у Горбачева и у его команды было как бы заморожено осознание того, что большевикам удалось победить только благодаря беспрецедентному насилию, что полученная ими в наследство от Хрущева и Брежнева политическая система держится на механизмах страха и ограничениях свободы слова, что на самом деле советская система зиждется не на политической и гражданской сознательности советских людей, а на целой системе сдержек и ограничений свободы слова и свободы выбора. Трудно понять, почему Горбачев не видел (ведь для этого было достаточно школьных знаний истории КПСС), что так называемая ленинская модель социализма, которую он противопоставлял сталинской, выросла из кровопролитной гражданской войны, что не будь карательных органов, ЧК, не будь аппарата насилия, большевики не продержались бы у власти и одного дня. Но Горбачев, как и все шестидесятники, не видел исходное тоталитарное родство ленинского социализма со сталинским.
Кстати, всего этого, т. е. реальных фундаментальных основ «советской системы», не видят, или, скорее, не хотят видеть нынешние адепты учения об особой русской цивилизации, основанной якобы на чувстве общинности, коллективизма. Не было бы никакого советского коллективизма, если бы не «деятельность» ЧК и ГПУ по ликвидации всех тех, кто мог сомневаться в преимуществах социалистического способа производства.
Все, что говорил Горбачев о исходной тоталитарной основе советской системы, созданной насилием, в процитированном выше интервью Славину, на самом деле является прозрением более позднего периода. Как я точно знаю из бесед с Горбачевым еще в самом начале 90-х, он до конца перестройки стоял на ленинских, социалистических позициях.
Трудно объяснить, почему Горбачев не понимал, что, разрушая железный занавес, разрешая свободу эмиграции, международный туризм, он не только делает зримой, очевидной для миллионов людей цивилизационную отсталость СССР, изначальную некомфортность нашей жизни, низкое качество нашего советского образа жизни, но и стимулирует выезд из страны всех тех, кто в силу своего таланта, высокого профессионализма будет востребован в других странах, прежде всего в США. Горбачев не только кончает с советской практикой заглушивания западных радиостанций, работающих на СССР, но и разрешает американской «Свободе» вещать в самом СССР на русском языке. До сих пор мне непонятно, зачем он это сделал. Кстати, «Свобода» уже с 1990 года начинает работать против Горбачева, активно поддерживает Ельцина и «Демократическую Россию», начинает активно поддерживать идеологию и практику так называемого суверенитета РСФСР, идеологию распада СССР.
Трудно понять, почему Горбачев не осознавал, что политика гласности, отмена цензуры приведет не только к доступности правды о всех преступлениях сталинской эпохи, к чему он, несомненно, стремился, но и к доступности правды о путях победы большевиков, о преступлениях красного террора, ужасов, творимых ЧК и т. д. Трудно понять, почему Горбачев не понимал, что политика гласности, правда об истории СССР подорвет не только идеологическую, но и моральную легитимность власти КПСС, а тем самым – его собственной власти. Ведь произошло то, что должно было произойти. Как только стала доступной для всех правда о победах большевиков, правда о том, как виднейший деятель «ленинской гвардии», соратник Ленина Григорий Зиновьев призывал убить 10 миллионов, которым советская власть «не имеет, что сказать», что любимец партии Николай Бухарин задолго до Гитлера создал концентрационные лагеря, где политические противники перевоспитывались путем физического труда, правда о том, что большевики с одобрения Ленина во время гражданской войны применяли практику расстрела заложников, практику убийства людей только за то, что они принадлежали к «образованным» и «бывшим» классам, умерла вера не только в преимущества социализма, но и вера в официальную государственную идеологию, которая на самом деле держалась на сталинской трактовке истории ВКП(б). Трудно понять, почему Горбачев не видел, что достаточно отпустить вожжи, и советские прибалтийские республики, обладавшие государственной независимостью в межвоенный период, республики, где на протяжении десятилетий интеллигенция воспринимала советский строй как оккупационный режим, сразу же используют демократические свободы для выхода из СССР.
Трудно понять, почему Горбачев не понимал, что отказываясь от конституционного закрепления «руководящей роли КПСС», легализуя многопартийность, он создает угрозу для всей вертикали власти в КПСС, которая держалась на ее единовластии. Ведь гласность, подрывающая идеологическую и моральную легитимность советского строя, тем самым лишала КПСС и моральной и политической опоры в обществе.
Правда, уже с XIX партийной конференции, когда он явственно ощутил (о чем говорил в цитируемых выше беседах со Славиным), что при сохранении власти КПСС его дни как лидера партии сочтены, Горбачев разрушает КПСС сознательно, надеясь сохранить в своих руках руль руководителя страны уже как легитимный президент, избранный Съездом народных депутатов СССР. Но все же сначала идея перестройки была связана с верой в то, что после демократизации КПСС способна выиграть борьбу за власть в честной и открытой конкуренции с другими партиями.
Конечно, если бы СССР не раздавил танками пражскую весну, то еще в конце 60-х на опыте изначально обреченных реформ Дубчека стало бы ясно, что советская модель социализма, установленная во времена Сталина в странах Восточной Европы, несовместима ни с политической демократией, ни с гласностью. Если бы не брежневская концепция ограниченного суверенитета, примененная на практике в августе 1968 года в Чехословакии, то за двадцать лет до перестройки были бы разрушены все шестидесятнические иллюзии. Стало бы ясно то, что всегда понимала антикоммунистическая оппозиция: в основе реального социализма лежит не коммунистическая сознательность и вера в идеалы коммунизма, как верил Горбачев, а железный занавес, цензура, политический сыск, уголовное преследование за инакомыслие, монополия КПСС на власть и диктат государственной идеологии. Все эти несущие основания советской системы как раз и были разрушены горбачевской гласностью, перестройкой с ее политическими свободами. Сознательный отказ Горбачева от применения насилия привел в конце концов не только к распаду советской системы, но и к распаду СССР. Свободой прежде всего воспользовались те республики СССР, которые в гражданскую войну 1918–1920 годов приобрели государственную самостоятельность, которые были присоединены к «социалистической России» путем вооруженной интервенции, путем оккупации Красной армией. Уже к концу перестройки, к 1991 году де-факто и республики Закавказья и республики Прибалтики приобрели государственную самостоятельность. Дальнейший процесс распада СССР, распад славянской в дореволюционном смысле этого слова России был не столько результатом свободы, сколько результатом инициатив команды Ельцина.
§ 3. Революция апологетов «красного террора»
Как типичная революция сверху, перестройка коренным образом отличается от августовской 1980 года польской антикоммунистической революции, от демократических революций конца 1989 года в странах Восточной Европы, которые были классическими революциями снизу, опирались на открытый протест населения против коммунистического режима. Между тем, внешняя сторона событий, к примеру события 22 и 23 августа 1991 года в Москве, разрушение памятнику Феликсу Дзержинскому на Лубянке, опечатывание зданий ЦК КПСС очень напоминала переломные события в странах Восточной Европы конца 1989 года. Но и этого могло не быть, если бы Горбачев 21 августа перехватил политическую инициативу и сразу после возвращения из Фороса в Москву поехал бы к защитникам Белого Дома, которые не расходились. Не следует забывать, что защита Белого Дома по своему политическому и юридическому содержанию была прежде всего защитой Президента и Конституции СССР.[45 - См.: Попов Г. Август девяносто первого. «Известия», 1992, 21 августа.]
Все демократические революции в странах Восточной Европы 1989 года исходили из реставрационной идеи, из желания вернуться в национальную докоммунистическую историю. Перестройка и последующие после распада СССР в декабре 1991 года перемены в Российской Федерации были продолжением коммунистической, советской истории, опирались на символы и ценности советской истории.
И в этом вся сложность понимания того, что происходит сейчас в посткоммунистической России. Внешне и в странах Восточной Европы и в России мы имеем дело с одним и тем же распадом коммунистического тоталитаризма и с одними и теми же либеральными результатами этого процесса, с резким ростом политических свобод личности, с отменой политической цензуры и преследований за политические убеждения, со свободой печати, с многопартийностью, с либеральной эмиграционной политикой. Но все дело в том, что политические идеалы и политические мотивы, стоящие за этими внешне одинаковыми процессами, во многих отношениях отличаются качественно.
В странах Восточной Европы разрушали коммунизм, стремились к свободе, чтобы прежде всего вернуться назад, вернуться в национальную историю, в России, как я попытался показать выше, напротив, боролись с коммунистическим аппаратом, чтобы вырваться окончательно из истории российской государственности, выйти окончательно к европейским измерениям демократии и цивилизованности.
В странах Восточной Европы мы имеем дело с классическими контрреволюциями, с реставрационными движениями. В России, напротив, с попытками более последовательно воплотить нереализованные идеалы ленинской революции.
И поэтому при внешнем сходстве политических институтов в России и в странах Восточной Европы мы сталкиваемся с совершенно различным сопереживанием и настоящего и будущего. В таких странах Восточной Европы как Польша, Венгрия, Чехия, растет политический оптимизм, растет уверенность, что самое страшное уже позади. В России, напротив, чем дальше от 1991 года, тем больше и шире тревога, рожденная от неуверенности за будущее новой некоммунистической России. Либеральная интеллигенция, рассерженные горожане Москвы и Питера обеспокоены будущим полученных политических свобод. Остальная Россия, обеспокоенная ростом цен на продукты питания и ЖКХ, боится, что в один день все рассыплется – и власть, и экономика – и что от нашей страны ничего не останется. Нельзя не видеть, что после присоединения Крыма в марте 2014 года и начавшейся со стороны Запада политики изоляции России, неуверенность в будущем у думающей части общества резко возросла. И это еще очередной пример того, как мы в России расширяем внешнее могущество за счет ослабления внутреннего могущества, ослабления жизнеспособности нации в целом.
Но если вернуться к новой, посткоммунистической России, важно учитывать: в России мы имели дело с такими субъектами политических преобразований, которых просто не могло быть в подавляющем большинстве стран Восточной Европы. В странах Восточной Европы не могло быть и классического советского человека и классической советской интеллигенции и классических советских аппаратчиков типа Горбачева, а потом Ельцина.
События начала восьмидесятых, когда политическая жизнь СССР превратилась в бесконечную похоронную процессию, когда с интервалом в один год уходили в мир иной Суслов, Брежнев, Андропов, Черненко, конечно же, спровоцировали духовный кризис. Но это был кризис подсознания, которое устало от парада смерти и нуждалось в чем-то живом и энергичном. СССР в середине восьмидесятых ждал не смены режима, не перехода от коммунизму к капитализму, а всего лишь живого молодого лидера, который бы символизировал преимущество жизни над смертью. Духовные истоки перестройки лежат в инстинктивном отторжении от смерти, дряхлости. Но это еще не был протест против режима, это еще не свидетельствовало о преодолении коммунистической системы ценностей, основанной на мифе о полном равенстве.
В зону активного отторжения от советской системы попадала только наиболее активная часть интеллигенции, и прежде всего творческая, гуманитарная, чьи растущие духовные запросы постоянно вступали в конфликт с системой коммунистических запретов на информацию, на свободу слова, на свободу иммиграционной политики. В этом смысле советская система образования, воспроизводящая многомиллионную армию технической и гуманитарной интеллигенции, была, если выражаться словами Маркса, могильщиком коммунистического тоталитаризма. Но надо отдавать себе отчет в том, что духовные и политические запросы интеллигенции к началу перестройки не стали политическими и духовными запросами подавляющей части общества, то есть подавляющей части рабочего класса и колхозного крестьянства. Как правило эта часть общества уже давно научилась удовлетворять свой бытовой антикоммунизм, то есть свободу вероисповедания в рамках советской системы. Рабочие и крестьяне без страха посещали церковь и крестили своих детей, ибо они в отличие от советской интеллигенции не были включены в систему карьерных интересов, и им было абсолютно наплевать, что думает об их религиозной активности местное начальство.
Миллионы и миллионы людей с тех пор, как перестала работать сталинская система репрессий – в наиболее яркой форме это проявилось в брежневскую эпоху так называемого «застоя» – жили преимущественно бытовыми потребностями, жили добыванием хлеба насущного. Миллионы и миллионы жителей российских деревень и провинциальных российских городов, то есть Россия одноэтажных домов, были бы не прочь расширить свои личные подсобные хозяйства, были бы рады снятию ограничений на количество скота и земли, находящихся в частной собственности, но никто из этих людей не мечтал и не желал восстановления капиталистических поземельных отношений.
Горбачев был прав, говоря в начале 90-х, что нельзя переходить от прежней насильственной коллективизации к насильственной приватизации земли, что народ этого не примет. И, на мой взгляд, он был прав. Приватизация земли, когда предприимчивые люди присвоили себе за бесценок значительную часть национального богатства, создала мину замедленного действия, усугубила социальное неравенство, что в критическую минуту может обернуться политическим взрывом.
Несомненно, недовольство системой было велико среди простого народа, но вся проблема состоит в том, что в основе этого недовольства были те же коммунистические мотивы, тот же протест против «несправедливости», на этот раз против привилегий партийного аппарата, против этих «аппаратчиков», которые зажрались, имеют свои особые поликлиники, депутатские залы, ездят в черных «Волгах» и вообще оторвались от народа! В основе отторжения простого народа от коммунистической системы – речь идет по крайней мере о восьмидесяти процентах населения СССР – лежал не протест против тоталитаризма, не идея прав и свобод личности, а элементарный глубинный коммунистический эгалитаризм. Впрочем, и революции 1917 года были вызваны не столько жаждой свободы, сколько жаждой равенства.
Только в одном отношении настроения масс к началу перестройки были «белыми»: в отношении к религии, в стремлении восстановить в своих правах традиционные конфессии России и прежде всего православие, которое является религией подавляющей части населения страны. Первым и единственным реальным протестом населения против коммунистической системы к началу перестройки было массовое крещение детей и толпы народа во время крестного хода во время Пасхи.
Люди в массе не хотели к середине 80-х годов изменения общественной и экономической системы, ибо именно к этому времени, благодаря режиму Брежнева, целиком приспособили ее к своим потребностям. В колхозах и совхозах только ленивый не воровал, «несунами» становилась значительная часть рабочего класса, если, конечно, было что нести с завода. Именно в это время благодаря преуспеванию личных подсобных хозяйств значительная часть населения страны кормилась с колхозных рынков. В России с самого начала проблема преодоления коммунизма затрагивала национальную память тех русских, которые помогли победе большевиков и остались жить в России, чьи предки принимали активное участие в становлении советской власти, а потом в строительстве новой социалистической России. В сущности, советская Россия после коллективизации и сталинского истребления остатков русского дворянства, русской интеллигенции, являлась и является до сих пор уже действительно новой Россией и прежде всего в генетическом отношении. Это действительно была Россия рабочих и крестьян и коммунистической интеллигенции, как правило интеллигенции в первом поколении.
Сам этот факт объясняет не только причины поразительной живучести коммунистической системы, созданной Лениным и Сталиным, но и специфику самопреодоления коммунизма и коммунистической идеологии в подобном, весьма органичном обществе. И только то обстоятельство, что советские рабочие и крестьяне оставались частью в рамках традиций русского православного быта, а новая социалистическая интеллигенция продолжала развивать некоторые традиции русской культуры, оставляло шанс, что рано или поздно обострится проблема восстановления связи времен. Хотя до сих пор нет никакой гарантии, что можно восстановить связь культурных времен, сделать достоянием новой России ту культуру, которая на протяжении семидесяти лет была изъята из духовного употребления. Речь прежде всего о русской религиозной философии конца XIX – начала XX века. Несмотря на то, что в последнее время благодаря усилиям патриарха Кирилла, именно русскую религиозную философию начала XX века начали рассматривать как духовную основу особой русской цивилизации. Впрочем (об этом я подробно скажу позже), сами отцы русской религиозной философии начала XX века были категоричными противниками учения Николая Данилевского об особой русской цивилизации.