Любовь пусть станет, наконец,
Забыта, скрыта с нежным вздохом,
Как полный золота ларец
Внизу стены, поросшей мохом. *)
Одно утешение: не Шарль первый, не я последний.
Мной овладело нервное воодушевление. Еще бы – мой Рубикон был куда шире и глубже, чем тот, который перешел Цезарь: он всего лишь рвался к власти, а я утопил в нем свою любовь! Я стал с Никой истерически нежен, ненасытно предупредителен и запоздало щедр. Оглянувшись назад, я ужаснулся: нерадивый истопник, я допустил непозволительное охлаждение системы моего сердечного отопления! Представляю, в какую толстую шаль смиренного терпения пришлось кутаться моей бедняжке! Устраняя последствия халатности, я снабжал ее теплом днем и ночью, на кухне и в ванной, на улице и в постели, по телефону и лично. Такая резкая перемена не могла ее не смутить и, не понимая ее причин, она смотрела на меня с удивленной благодарностью и легким испугом. В крайностях всегда есть что-то подозрительное. Я же вел себя искренне, без натуги и с мускулистой уверенностью – то есть, как и положено кузнецу, взявшему в свои руки молот семейного счастья. Прижимая покорную Нику к груди, я строил в темноте грандиозные планы и сам же от них воспламенялся.
– После свадьбы мы обязательно родим мальчика. Ты согласна? – говорил я.
– Согласна, папочка… – бормотала разомлевшая Ника.
Близился к концу ее декретный отпуск, и я сказал:
– Я не хочу, чтобы ты работала. Ты согласна?
– Не согласна…
– Хорошо, можешь работать. Устрою тебя, куда захочешь. Хоть в Академию наук. Хочешь работать в Академии наук?
– Нет, папочка, я хочу работать твоей секретаршей. Иначе ты без меня совсем испортишь желудок…
В выходные утренние часы дремотной неги к нам в кровать в мягких фланелевых штанишках и рубашонке забиралась дочь и устраивалась между нами. Взрыв умиления и родительский восторг подтверждали, что наш будущий брак праведный, своевременный и настоятельный.
– Это мой папа! – дразнила дочку Ника, делая попытку меня обнять.
– Нет, мой! – заслоняла меня маленьким тельцем дочь.
– Так, девушки, все! В июле подаем заявление! – распорядился я в конце мая во время очередного дележа.
Иногда из-за спины моей невесты выглядывало вопросительно-удивленное лицо Лины и пыталось обратить на себя внимание. Равнодушие, с которым я встречал фирменный молчаливый укор бывшей жены, меня приятно радовало. Скабрезные подробности ее предполагаемых любовных похождений теперь меня ничуть не волновали, а удовлетворение от мысли, что кинувшись мне мстить, она узнает, наконец, почем нынче фунт сердечного лиха, грело душу.
«Ах, как хорошо – я здоров, я абсолютно здоров!» – ликовал я.
Ожидая, что будущий акт гражданского состояния станет для меня чем-то вроде больничной выписки с диагнозом: «Годен к новой семейной жизни», я гордился собой. Меня распирало от самодовольного ощущения собственной порядочности, мне льстило считать себя благодетелем и распорядителем судеб двух ручных, беззащитных существ. Попробуйте увидеть меня, важного и непререкаемого, в кругу будущей семьи.
– После свадьбы мы поедем на море! – провозглашал я с вечернего дивана.
– А куда? – хотели знать обнимающие меня мать и дочь.
– А куда вы хотите?
– В Африку! – хотела дочь.
– Да, в Африку! – присоединялась мать.
– Хорошо. Тогда в Тунис!
– В Тунис, в Тунис! – целовали меня с двух сторон мои женщины, нежно и осязаемо наполняя меня миром и покоем.
Время от времени я говорил Нике:
– Хочу, что бы ты купила себе что-нибудь этакое!
– Зачем? – поднимала брови Ника. – Я и так вся в подарках!
– И все равно – купи себе что-нибудь!
– Мне ничего не надо, кроме тебя! – отвечала моя будущая женушка. – Знаешь, если ты даже раздумаешь на нас жениться, мы все равно будем тебя любить! Правда, Ксюша?
37
Двадцатого июня я собрался на выпускной вечер сына. Перед этим он предупредил меня, что мама обещала быть. Несколько дней я, опаленный опалой, раздумывал, нужно ли мне видеть бывшую жену. Конечно, не нужно, но не настолько, чтобы своим отсутствием обидеть сына.
Наступил воскресный вечер, и я отправился навстречу пугливой неизвестности. Хотя какая там, к черту, неизвестность – все известно наперед: со мной холодно и в сторону поздороваются, сядут в другом конце зала, а затем мы подойдем к сыну и, поздравляя его, будем натужно улыбаться и отводить глаза. Сын соединит нас на короткое время, прежде чем мы расстанемся навсегда. И все же злая, неприветливая Лина лучше самодовольной, самоуверенной самки, спешащей на случку к новому самцу. Я поймал себя на том, что страшусь встретить именно такую Лину. Но хуже всего, если она назло мне явится со своим новым мужиком (а то, что он у нее есть, твердили мне, несмотря на опровержения сына, собственный опыт, здравый смысл и закон подлости). Случись такое, и мне не останется ничего другого, как развернуться и бежать. И пусть нас рассудит сын.
За полчаса до церемонии я пришел в школу, что в Большом Харитоньевском и, найдя возле зала укромное место, наблюдал оттуда, как мимо меня легким, бледно-румяным вихрем проносятся возбужденные виновники и виновницы торжества. Обтянутые упругой горячей кожей, заряженные энергией бодрости и сотрясаемые взрывами смеха, они скользили мимо, окатывая меня ощутимыми волнами кипучего энтузиазма. Они несли свою юность легко, играючи, не подозревая, каким богатством владеют, и думая, что будут такими всегда. Они спешили, молодые и великие, не сознавая, как не сознавали мы, особой важности события. Порхали, ощущая себя нарядными, беспроигрышными правилами игры, в которой им отведено почетное, пожизненное место. Их лица были улыбчиво безмятежны и лишены следов той бури, что бушевала в ту пору в моей душе. Или этой бури кроме меня никто не замечал? Наверное, так и есть, иначе придется признать, что у них, нынешних, нет души. Ах, эти юные невинные прелестницы, эти самоуверенные безусые юнцы! Сколько же им придется пережить, прежде чем их безотчетная радость померкнет, а облака заботы затмят их всесокрушающий эгоизм! Неужели мы были такими же? Двадцать шесть лет отделяли меня от моего выпускного вечера, двадцать пять из них я не был в моей школе. Впрочем, все школы пахнут одинаково: это пресный запах сушеных знаний и скрытого непослушания.
Ко мне направляется сын. Рядом с ним белокожая, волоокая девочка в нежно-лиловом декольте. Видимо, та самая Юля. Важный, снисходительный сын знакомит нас, и меня окидывают быстрым, любопытным взглядом. Даже странно, как у такого старого и глупого отца такой разборчивый сын.
– А где мама? – спрашиваю я.
– Обещала прийти, – отвечает сын и вдруг, глядя мне за плечо, негромко и торжественно объявляет: – А вот и она!
Я оглядываюсь: еще бы ему не гордиться! Эта всем на зависть прекрасная, приподнятая, почти воздушная женщина, что легко и стремительно торопится к нам – его мать, с которой он живет бок о бок и которая, глядя на него с нежностью, так и норовит его поцеловать. На ней темно-синее с перламутровым отливом платье. Подумать только: в тот единственный раз, когда я на заре жизни танцевал с Ниной, на ней было платье точно такого же цвета! «Да твою ж мать!..» – захлебнулся я эстетическим восторгом.
Она подходит к нам, порозовевшая, целует сына, говорит: «Здравствуй, Юлечка!» и целует ее, а затем смотрит на меня и роняет: «Привет!» Я растерянно улыбаюсь в ответ.
– Ну ладно, мы пойдем, а вы подходите, не задерживайтесь! – кидает нам сын и вместе со спутницей исчезает в зале.
Лина с неожиданным участием спрашивает:
– Как ты?
– Нормально! – глупо улыбаюсь я.
– Как дочка?
– Спасибо, хорошо! – тороплюсь я миновать неудобную тему.
– Почему не женился?
– Ты знаешь почему.
Я не видел ее год с небольшим. Судя по вежливому обхождению и улыбчивому лицу, с которого исчезли следы запущенной усталости, глубокий безмятежный сон в объятиях чужого мужчины стал ей привычен. Тогда почему она до сих пор носит наше кольцо? Может, по извращенной, мстительной прихоти делает его свидетелем своих новых удовольствий?