Осень стояла теплая, сухая. В лесу уродилось множество орехов, и они занимали девочку гораздо больше предстоящего отъезда. За орехами поспела рябина – опять новое занятие, новая работа: когда тут думать о Петербурге!
Анна Федоровна и Матрена радовались беззаботности девочки. Они делали над собой усилия, чтобы не выказывать своего горя при ней, чтобы встречать ее с улыбкой, чтоб без слез слушать ее веселую болтовню.
– Чего понапрасну тревожить ребенка, – рассуждала Матрена, – пусть себе радуется да веселится, придет ее пора – и она узнает горе!
– Для нас-то, – говорила Анна Федоровна, – разлука с ней, конечно, горе, горе безысходное, а ее, кто знает, что ждет впереди: может, ей там и лучше будет. Она у нас здорова, счастлива, – это правда: зато образования мы ей никакого дать не можем, а там из нее выйдет умная, ученая барышня, не нам, глупым, чета!
И обе старушки, вздыхая и украдкой вытирая слезы, хлопотали о том, как бы снабдить свою любимицу всем необходимым в дорогу. Пока Аня бегала с товарищами по лесам и наполняла целые корзины орехами и рябиной – они шили ей дорожное платьице, вязали тепленькие чулочки и перчаточки, приводили в порядок весь ее скудный гардероб и в этих заботах отчасти забывали грозящую беду.
Глава IV
В один ненастный октябрьский день в большой, роскошно меблированной столовой Ивана Ильича Миртова собралось к завтраку все его семейство. Жена его, Татьяна Алексеевна, довольно молодая и очень красивая дама, лениво наливала кофе из большого серебряного кофейника; по правую руку ее сидели две худенькие, стройные девочки лет двенадцати-тринадцати, одетые с самым безукоризненным изяществом; подле них помещалась француженка-гувернантка, очень живая, бойкая молодая особа, о чем-то горячо спорившая с мальчиком лет пятнадцати, сидевшим по левую руку матери и отвечавшим своей собеседнице полунасмешливым, небрежным тоном. Его гувернер, важный, солидный немец, видимо, не одобрял поведения своего воспитанника и бросал на него сердитые взоры; но мальчик не обращал на это ни малейшего внимания. На другом конце стола Иван Ильич прихлебывал кофе из большой фарфоровой чашки, углубившись в чтение газеты.
В передней раздался звонок.
– Довольно, Жорж, перестань, – остановила сына Татьяна Алексеевна, – верно, дядя приехал.
– И привез с собой маленькую дикарку; а, это интересно! Жорж повернулся к двери, и глаза всех присутствовавших обратились туда же.
Через несколько минут в комнату вошел Матвей Ильич, держа за руку Аню. Бедная малютка составляла странный контраст со всею обстановкою комнаты и со всеми лицами, сидевшими в ней. Длинное байковое платье, сшитое ей бабушкой, было очень тепло и удобно для дороги, но не отличалось ни малейшей красотой; волосы ее растрепались под теплой шапочкой, снятой ею в передней, и падали беспорядочными прядями на лоб и глаза ее; ноги ее, обутые в шерстяные чулки и войлочные валенки, казались непомерной величины, а рук ее не было видно из-под длинных рукавов платья.
– Ну, вот, честь имею представить вам мою дочь; прошу любить да жаловать! – произнес Матвей Ильич, подводя сконфуженную и сильно покрасневшую девочку к своей невестке.
Татьяна Алексеевна ласково, с оттенком сострадания поцеловала Аню; Иван Ильич покровительственно погладил ее по голове; гувернантка оглядела ее с ног до головы и с некоторым ужасом воскликнула: «Dieu, la pauvre enfant!» Девочки смотрели на приезжую, как на какого-то курьезного зверька. Жорж первый заговорил с ней.
– Позвольте мне представиться вам, – произнес он, отвешивая ей с комической важностью низкий поклон, – ваш кузен Жорж Миртов! Не угодно ли вам сесть подле меня, на этот стул, и покушать; я по опыту знаю, как приятно съесть после дороги кусок горячего мяса, и рекомендую вам заняться этим делом.
Аня поняла очень мало из речи своего кузена, но она видела, что он подставил ей стул, что он наложил ей на тарелку вкусного кушанья и приглашал ее утолить голод, и она почувствовала к нему признательность. Между взрослыми начался по поводу ее оживленный разговор на французском языке. Все сожалели о том дурном воспитании, какое получала до сих пор девочка, ужасались ее «невозможному» костюму, ее полному неумению держать себя. Аня, конечно, не понимала ни слова из этого разговора, не понимала даже, что речь идет о ней, и, проголодавшись с дороги, с самым неизящным аппетитом кушала все, что Жорж подкладывал ей на тарелку. Матвей Ильич упрашивал невестку и гувернантку заняться бедной малюткой и сделать ее «более похожей на ребенка», а Татьяна Алексеевна и француженка с жаром обещали ему приложить все старания к ее перевоспитанию.
Это перевоспитание началось тотчас после завтрака. Гувернантка увела Аню к себе в комнату и там занялась ее туалетом. С помощью небольшой перешивки одно из старых платьев кузин пришлось девочке впору; гувернантка усердно вымыла ей лицо, шею и руки душистым мылом, подстригла, припомадила и туго перевязала ленточкой ее волосы, обула ее в новенькие прюнелевые сапожки и в таком виде, с некоторою гордостью, представила Татьяне Алексеевне.
– Ну вот, теперь на что-нибудь похожа, – заметила тетка, одобрительно осматривая девочку.
Может быть, Аня действительно была в это время на что-нибудь похожа, но, надобно сознаться, на что-нибудь весьма некрасивое. Голубое кашемировое платье выказывало гораздо резче деревенского сарафана грубость кожи девочки и красноту ее рук; зачесанные назад и крепко привязанные волосы придавали какое-то странное, неестественное выражение ее лицу, в глазах ее вместо оживления, каким они блистали в деревне, виднелось какое-то тяжкое недоумение; губы ее складывались в плачевную гримасу; туго затянутый лиф платья стеснял ее движения; она едва смела ступить в своих новых сапожках на высоких каблуках – ей все казалось, что она сейчас упадет.
– Тетя, можно мне теперь снять все это? – робким голосом спросила она, простояв несколько минут перед Татьяной Алексеевной и надеясь, что весь этот мучительный костюм надет на нее только на время, напоказ.
– Как снять, глупенькая! – удивилась Татьяна Алексеевна. – Что же ты наденешь? Неужели свои деревенские лохмотья? Нет, душечка, здесь у нас ты будешь всегда одета прилично. Поди теперь с мадемуазель в комнату твоих кузин и постарайся вести себя, как следует барышне.
В деревне Аня сердилась и топала ножкой, когда ее называли «барышней»; если ей предлагали сделать что-нибудь очень неприятное, она кричала: «Я не хочу» и убегала прочь; но здесь это было невозможно. Во-первых, новость и необычность обстановки сильно смущали ее: она не могла свободно говорить со всеми этими людьми, которые были так непохожи на людей, окружавших ее до сих пор; она как-то инстинктивно понимала, что ласковость в обращении этих людей не была полною любви ласкою ее бабушки, что под этой ласковостью скрывалась настойчивость, против которой ей нельзя бороться. И она не пыталась бороться. Она спокойно последовала за гувернанткой в комнату своих двоюродных сестер, покорно подвергалась их насмешкам над ее некрасивою наружностью, покорно сложила руки, как учила гувернантка, и покорно просидела целый час на стуле, пока Варя и Лиза брали урок французского языка. Она чувствовала себя как будто под влиянием какого-то тяжелого, давящего сна, от которого она не имела сил освободиться. Иногда в голове ее мелькала мысль: «Это все сейчас пройдет, сейчас их никого не будет». Но все не проходили они, не исчезали, а, напротив, заставляли девочку и стоять, и сидеть, и ходить не так, как она привыкла и как ей было удобнее, а так, как им казалось лучше и приличнее.