И смерть была им приговор.
Видишь? Правда не осталась скрытой в лесу, – говорит фрейлейн Эмма радостно, с торжеством. И голос у нее уже не скрипит, а звенит, и руку она красиво, мягко подняла вверх. – Правда прилетела на журавлиных крыльях, журавли пропели людям правду, и в ней сознался нечаянно сам убийца! Вот что такое правда!
Несколько секунд фрейлейн Эмма молчит, а я смотрю на нее с удивлением, почти с восхищением. В заколоченном ящике оказался человек, живой, правдолюбивый и, наверно, хороший!.. Но тут же фрейлейн Эмма гасит свет в своих глазах – они уже не карие, а свинцово-серые, как шляпки гвоздей, которыми заколочен ящик. Мне даже кажется, что я слышу щелканье захлопнутой крышки… И, заканчивая урок, фрейлейн Эмма говорит прежним, чужим, скрипучим голосом:
– Вот – отсюда до сих пор – списать. Просклонять письменно слова: роза, стул, дом… До свиданья! И ящик уходит.
Настает наконец день, когда папа приходит к Юльке в последний раз – она уже выздоровела.
– Господин доктор, – робко просит Томашова, – как вы у нас сегодня в последний раз, посмотрите Юлечкины ноги! Может, вы что-нибудь придумаете. Чтоб ходила она ногами, как все люди…
Осмотрев Юльку, папа задумывается и долго молчит.
Молчим и мы все кругом. Смотрим на папу и молчим…
Томашова горько улыбается:
– Уж я вижу, господин доктор… Вы тоже думаете, что ее надо везти на курорт, к морю!
– Нет, я не об этом думаю… Конечно, ничего не скажешь, море – неплохое дело. Но что попусту говорить? А вот если бы вы могли уехать с Юлькой в деревню… на воздух, на солнце… Вы не можете получить такую работу?
Томашова отрицательно качает головой:
– В деревню?.. Значит, батрачкой? В панское имение или на фольварк… Ох, это каторга! Платят осенью, когда все работы кончены, сразу за все лето. А лето у них считается до октября, «до белых мушек», – значит, когда снег пойдет… Работать заставляют по шестнадцати часов в сутки, а когда и больше. Кормят хуже, чем собак… А с ребенком и вовсе не возьмут!
И опять все молчат. Думают.
Наконец папа встает:
– Посмотрим, Томашова, подождем… Вдруг что-нибудь… Есть такая замечательная вещь: «вдруг».
Мы идем с папой домой. Садимся в столовой, смотрим друг на друга. Папа невеселый.
– Папа, – говорю я неуверенно, – помнишь, в Театральном сквере ты говорил: «Лечить их – вот все, что я могу…» Помнишь?
– Помню.
– Так почему же ты не можешь вылечить Юлькины ноги?
– Я ж тебе не говорил, что я всё могу вылечить… Всякая болезнь имеет причину, понимаешь? Если эту причину устранить, больной может выздороветь. А Юлькины ноги – это рахит…
– Рахит… – повторяю я. – А у рахита нельзя устранить причину?
Папа отвечает не сразу.
– Причина рахита – это голодная жизнь, в темном погребе, без солнца, без воздуха… Разве я, врач, могу устранить это?
Помолчав, я вспоминаю:
– А Павел Григорьевич может это устранить?
– Павел Григорьевич? – удивляется папа.
– Ну да! Ты мне сам сказал, что Павел Григорьевич борется с правительством, чтобы Юльки не хирели в погребах… Ты сам так сказал, я помню! Ну, он борется, а может он это?
– Нет, – говорит папа. – Пока еще не может… Ох, растабарываю с тобой, а меня больные ждут!
И папа уходит. Уходит все такой же невеселый.
В последующие дни все идет, как всегда. Томашова ходит на работу, Юлька лежит. Я прихожу к ней играть. И нам очень весело вместе!
Степан Антонович тоже бывает у Томашовой. Иногда по нескольку раз на дню. Забегает он ненадолго, – оказывается, он служит в ресторане лакеем (или, как теперь называют, официантом). Посетители ресторана, когда им нужно подозвать лакея, стучат ножом по стакану или тарелке и кричат: «Человек!» Некоторые даже выговаривают это слово так: «Че-а-эк!»
В ресторане работа с рассвета и до поздней ночи. И по воскресеньям – как в будни. Вот почему Степан Антонович всегда торопится.
Как-то мы с Юлькой, одни в погребе, играем с куклой Зельмой-Шельмой. Юлька – будто куклина мама, а я – глупая-преглупая нянька: ничего не умею, чуть не сварила «рабенка» в ванне; чуть не утопила его в кадке с дождевой водой – «пусть рабенок поплавает». Я придумываю всё новые нянькины глупости, делаю идиотское лицо, говорю, раззявив рот:
– А Зельмочка наша на завтрак мух накушалась… Вкуу-ус-ные!
Юлька хохочет, как в театре.
В самый разгар игры приходит ксендз Недзвецкий. Юлька умолкает на полуслове и смотрит на него со страхом.
Не обращая внимания на меня, словно я – веник или валяющаяся на полу бумажка, ксендз усаживается около Юльки. Он ласково гладит ее стриженую голову своей белой, красивой, холеной рукой и спрашивает по-польски:
– Ты уже выздоровела, дитя?
– Да… – шепчет Юлька.
– Господь Бог – да славится имя его! – пожалел тебя… А где твоя мать?
– На работу пошла… белье стирать…
– А-а-а…
Наступает короткое молчание.
Потом ксендз Недзвецкий вдруг показывает на меня:
– Не забывают вас добрые люди… навещают?
Юлька молчит.
– Ну, а тот… – голос ксендза становится вкрадчивым, – тот, рябой, из ресторана… бывает у вас?
Юлька не отвечает. Ксендз Недзвецкий повторяет свой вопрос: ходит к Томашовой рябой из ресторана, то есть Степан Антонович, или не ходит?
К великому удивлению, Юлька отвечает неправду: