– Уж как умею… А я, бывало, в хороводах заводил песни.
– Ну, ну!..
Никеша откашлялся, подпер рукою голову и громко, крикливо, раздались под потолком залы переливы тоскливой, но любящей простор русской песни. Пой эту песню мужик и пой он ее на открытом воздухе, никто бы из этих господ не стал смеяться или по крайней мере никто не обратил бы внимания, но Никеша уже волей-неволей становился шутом – и общий хохот приветствовал его пение.
– А ты громче! – кричал Тарханов.
И Никеша, зная по опыту, что господский смех приносит пользу, нарочно усиливал голос и уже начал совсем кричать к общему удовольствию.
– Ну, будет, будет, брат, спасибо: в ушах звенит! – остановил его Рыбинский.
– Какими вас Бог талантами наградил! – сказал Неводов.
– А плясать умеешь? – спросил Тарханов.
– Ничего, можно и поплясать! – отвечал Никеша. – Что за важность?…
– Ну, погоди, вот цыгане идут. Ужо и тебя заставим. Да где же Комков?
– Я здесь, брат! – отвечал тот с дивана.
– Уж ты и лежишь?
– Лежу, брат.
– Ну, просим вставать: собираются мои. Посмотри на Парашу. Ну, Осташков, что-то теперь твоя жена поделывает? А она потеряет твое верное сердце.
В залу вошло несколько человек цыган и цыганок, а вслед за ними горничные девушки Рыбинского.
– Ну что, черномазые, все ли вы тут? – спросил последний, подходя к толпе.
– A-а все тут, барын, все здесь… – отвечал цыган с торбаном в руках.
– Ну, ты смотри у меня, Петр, сегодня отличись… Понимаешь, чтобы кровь ключом у всех забила, чтобы дух захватывало… Слышишь…
– А знаю, барын, знаю… господ потешим… Потешим господ; вот как потешим… – отвечал торбанист.
– Дивно пляшет, как расходится, анафема, – заметил Рыбинский. – А вот вы уже, господа, обратите тоже внимание на эту старую хрычовку, – продолжал он, подходя к одной цыганке, почти старухе, и кладя ей руку на плечо: – Ведь, я думаю, лет пятьдесят ведьме, а начнет плясать, да войдет в азарт… так право, поцеловать хочется… готов забыть, что на сушеный гриб похожа…
– Ах, шутник, барин… счастливый, хороший барин.
– Она у меня учит Парашу… Что, хорошо ли пляшет Параша-то, скажи-ка господам…
– Ах, хорошо, барин… как хорошо!.. А еще поучу… будет так плясать барину… Будет барин девкой доволен… Слуга будет девка…
– Да что же она долго не идет?
– Не знаем, что она долго проклажается… – отвечала смуглая, зеленоглазая горничная. – Мы уж давно готовы, а она все парадится…
– А дай, барин, девке принарядиться, – говорила старая цыганка… – Девка любит нарядиться… Девка знает, как себя надо показать, чтобы любо было на девку смотреть… А пускай ее, барин, похорошится… а мы покамесь бы господ позабавили: песенку спели…
– Ну и то дело… Начинайте… А ты, Алена, попляши с Петром.
– Ге, становись… – закричал торбанист. – Какую, барин?
– Какую хочешь, только веселую… Живо…
Цыгане вполголоса перекинулись несколькими словами, потом Петр вышел вперед, окинул всех быстрым взглядом своих черных глаз, приподнял в руках торбан, махнул им и затянул какую-то русскую песню, исковерканную, переделанную на цыганский лад. Голос запевалы был подхвачен другими: дикие, оглушительные, визгливые звуки полетели стремительным потоком, затопали ноги, задергались плечи. Фальшивым искусственным огнем восторга загорелись глаза цыган. Алена и Петр вышли на средину залы, встали друг против друга и закружились в неистовой пляске. Старуха в самом деле как будто вдруг помолодела: подпершись руками в бока или поднимая их вверх, она взвизгивала, вздрагивала всем телом, трепетала как в лихорадке, выбивала ногами дробь и вихрем кружилась по зале.
– Браво, браво… Живо, Алена, живо!.. – кричал воодушевившийся Рыбинский. – Ах, анафема… Что, если бы была помоложе и получше рожей… Господа, хотите вина?… Эй, вина!.. Осташков, пей… Пей, приказывают…
Вдруг в самом разгаре песни и пляски в залу вошла Параша. Она одета была в особенный оригинальный костюм, придуманный для нее самим Рыбинским и почему-то названный им цыганским. Длинные черные волосы ее были заплетены в несколько кос и распущены по спине; пунцовый венок сдерживал волосы на лбу. Яркий красный платок, распущенный во всю свою длину, был надет на одно плечо и подвязан под другим. Плечи и руки была совершенно обнажены.
– Вот она, вот она! – закричал Рыбинский, увидя Парашу. – Браво, Алена, браво! Довольно… Пусти, Параша станет вместо тебя… Эй вы, веселее… Ну, Параша, отличись. А, какова прелесть, господа… Осташков, какова эта штучка, а?… Не уступать же Алене… Слышишь…
Параша медленно, как бы нехотя вышла на средину залы, остановилась, обвела своими бойкими глазами всех присутствующих, лениво потянулась, как бы расправляя уставшие члены, и вдруг вскрикнула, быстро приподняла руки, откинувши на спину платок, и задрожала, как бы пораженная электрическим ударом. Потом, как бы увлекаемая вихрем, она начала кружиться по комнате, по временам сотрясаясь всем телом, глаза ее метали искры, вся она казалась одержимою неистовой, бешеной страстью, всякое движение выражало и возбуждало сладострастие. Молодость и красота довершала впечатление. Пьяные гости сошли с ума от восторга: начали подкрикивать, подпевать цыганам, топали ногами, даже Комков сидел непокойно, как на иголках. Осташков пел во все горло и подплясывал, сидя на месте.
– Что, Осташков? – спросил его Рыбинский.
– Что? Будь тысяча рублей – не пожалел бы – сейчас купил… – отвечал пьяный Никеша.
В это время Параша подлетела к Осташкову с таким движением, как будто хотела обнять его, он протянул было руки, но она ускользнула и с самыми сладострастными жестами отступала перед ним, выбивая ногами дробь по-цыгански.
– Ну, девка, уж купил бы я тебя… – говорил Никеша, пожирая глазами плясунью…
– А жена-то? – сказал Рыбинский.
– А тетенька-то высечет… – прибавил Неводов.
– Вот!.. – отвечал Никеша с презрением, не сводя глаз с Параши, которая кружилась перед ним, изредка дотрагиваясь до него руками и каждый раз ускользая от его объятий.
Никеша наконец был взволнован и раздражен до последней степени: бросился и схватил в охапку Парашу, намереваясь поцеловать ее. Параша быстро взглянула на Рыбинского, тот дал знак – и громозвучная пощечина раздалась по зале, резко прозвучав среди веселого пения, как фальшивая нота. Общий хохот заглушил и остановил пение; Осташков пошел на свое место, опустя голову и отирая ладонью горячую щеку. Параша спряталась в толпе.
– Что, брат Осташков? Каково? Поделом… На чужой каравай рот не разевай…
– А я еще тетеньке скажу, мусье Осташков: в какой вы впадаете разврат… – поддразнивал Неводов.
– Нет, какова девка-то, господа? А?…
– Чудо!
– Огонь, страсть, юг!..
– А ведь русачок чистый? – спросил Тарханов.
– Чистейший!.. Скотникова дочь!.. – отвечал Рыбинский. – Ну, полно обтираться, Осташков: ведь, я думаю, не больно: не мужицкая рука… Ничего, заживет… Эй, дайте ему вина…
– Да ведь ему не больно; только, я полагаю, для дворянской его чести обидно… Сами рассудите: потомок таких знаменитых предков!.. – говорил Неводов. – Обидно, Осташков?