– Ах, больно ты у нас неуклюж, Никанор Александрыч, не великатен, – заметила Прасковья Федоровна.
– Ну, вот, что за неуклюж! – возражала Наталья Никитична. – Смотри-ка ты на него: обрядился-то, так чем стал не парень?
– Эх, Наталья Никитична, не знаешь ты, матушка, настоящей-то господской повадки: иной войдет да посмотрит на тебя, так точно рублем подарит.
– Ну а ты его не больно обескураживай. Погоди, и он на господ-то посмотрит, так все с них переймет.
– Я к тому и говорю, чтобы он перенимал. А главное, чтобы слушал да ума набирался, а уж от этого барина, от Николая Петровича, есть чему научиться: уж только его слушай да слова запоминай, – заговорит. Этакого ума, этаких речей… я вот уж много господ видала, а такого – нет, не знаю. Он будет тебе целый день говорить, все бы его слушал: хоть много чего не понимаешь, а слушать хочется: ведь говорит – точно бисером нижет, словно медяная река льется.
– Уж я не знаю, матушка, больно меня робость берет, оченно уж я боюсь… хоть бы уж и не ехать, так впору.
– Ну, вот и глупо опять говоришь, Никанор Александрыч. Нет бы тебе радоваться, что приводит Господь со своим братом сойтися, не с мужиком-вахлаком, ты бояться вздумал. Ну чего ты боишься? Он тебя не прибьет, не обидит, а разве только ласку да милость какую увидишь да уму поучишься.
– Да, пожалуй, на смех подымет.
– Ну, не полагаю, не такой барин; этот господин серьезный. А хоть бы так сказать: пускай и посмеется над твоим необразованьем. Что же за беда такая: ты человек бедный, ты это должен перенести, через это свое смирение ты можешь показать и милость особливую получить. Ты бойся только одного, чтобы на тебя не прогневались да не прогнали от себя, что значит – ты ненужный человек. А чем бы ни чем – да в ласку войти. Будь ты почтителен, завсегда старайся услужить, под веселый час попался, и сам будь весел и шутки шути; под досадный час – коли что и не ласковое скажут – перенеси на себе, а не обижайся, этой фанаберии[6 - Устар. разг. пренебр. пустое, ни на чем не основанное, неуместное высокомерие; пустое мелкое чванство.] не бери на себя – вот и будут тебя господа и любить и не оставлять. Уж поверь ты мне: я к господам-то присмотрелась, знаю их вдоль и поперек. Говорят, есть злые господа, мучители: пустяк, это сам человек виноват, не умел услужить. Давай мне какого хочешь господина – для меня всякий будет добрый, только надо уметь на него потрафить. Поедем-ка, однако, собирайся, пора уж.
Тетка и жена напутствовали Никешу благословениями и разными пожеланиями. Дорогой Прасковья Федоровна продолжала наставлять его, как следует держать себя с господами.
Вдали показалась усадьба Паленова. Большой каменный дом, с красной крышей, гордо высился на пригорке, посторонясь от низеньких сереньких крестьянских избушек, поставленных рядом по прямой линии, как стоят солдаты в строю перед своим командиром.
– Смотри-ка, Никанор Александрыч, в какие палаты я везу тебя. Подумай-ка, может и твои прапрадедушки жили в этаких же хоромах. А может, – как знать волю Божью? – и твои детки, как пойдут служить да наживут денежек, в этаких же домах будут жить.
– Где уж, матушка!
– А почем знать. Конечно, как не будешь ты их учить да не определишь на службу, а будут они жить около тебя да пахать землю, так только и будет… А ученье да служба до всего, мой друг, доводят человека. Не даром пословица говорит: ученье свет, а неученье тьма, а служба и того больше. Посмотри-ка, нынче каждый писарь – и тот умеет домик себе нажить, а секретари-то али судьи и сподряд деревни покупают.
Они подъезжали к воротам.
– Ну смотри же, Никеша, помни все, что я тебе говорила; так и поступай.
Николай Петрович Паленов считал себя знаменитостью между дворянами не только своего уезда, но и целой губернии. Он видел в себе передового человека по образованию, по знаниям, по разумной деятельности, по уменью честным образом наживать деньги, по современному взгляду на жизнь, на людей, одним словом – по всему. В уезде на него смотрели различно: одни – видели в нем счастливого человека, которому удалось очень быстро разбогатеть, а каким образом, – это все равно, и за богатство уважали его; другие – считали его хлопотуном, беспокойным человеком, непоседой, которому до всего есть дело, говоруном и даже вралем; и втихомолку над ним посмеивались, хотя и оказывали ему достодолжное почтение, как человеку богатому и к тому еще беспокойному; молча слушали и старались как бы отделаться поскорее, иные – видели в нем чуть-чуть не то, чем он сам себя считал, смотрели на него почти с благоговением, слушали со вниманием, верили всему, что он ни говорил. На самом деле это был человек не глупый, но не разумный, одержимый болезненной подвижностью, заставлявшей его бросаться на все, капризный и избалованный удачами, не совсем прямой и, что говорится, себе на уме в деле материального благоприобретения; но неподкупно-честный и бескорыстный на словах, и в тех случаях, где ему ни терять, ни приобретать было нечего. Самообольщение этого человека, взлелеянное удачами, доходило до крайности, до сметного, до невероятного: рассказывая о чем бы то ни было, касавшемся его особы, он часто лгал торжественно вещи невероятные, дикие, с полным убеждением в истине своих слов. Человек весьма ограниченного образования, он беспрестанно читал, и читал все, что только попадалось под руку, даже специально-ученые, даже философские книги; схватывал вершки, заучивал фразы – и самоуверенно трактовал о всех возможных вопросах по всем отраслям знаний. В этом случае ему было раздолье в провинции: его слушали разиня рот или мигая глазами, чтобы не вздремнуть. Он был добр от природы, но болезненно вспыльчив; а привычка повелевать и видеть беспрекословное повиновение сначала в военной службе, а потом в деревне сделала его деспотом и мелочным формалистом. Поселяясь в деревне, он имел не более 200 душ, а лет через десять довел этот счет до 1000. Дело сделалось просто: он купил небольшое имение, в котором было несколько богачей крестьян. Разными ухищрениями он заставил их выкупиться на волю за большие деньги. Затем выгодная продажа леса, дешевая покупка имений на аукционных торгах, которые он постоянно посещал и где не стыдился весьма часто брать отступное, помогли ему округлить желанную и привлекательную для самолюбия помещика цифру душ – тысяча. Паленов любил хвалиться любовью и близостью к простолюдину, считал и выдавал себя благодетельным помещиком, не гнушающимся сближения с крестьянами, входящим во все нужды его, знающим его быт. И действительно, он часто и подолгу толковал с мужичками, входил в их быт и увеличивал оброк по мере обогащения мужика, бил и сек за малейшее уклонение от его приказаний, хотя бы от недосмотра или от бестолковости и за просрочку в платеже оброка. Бил иногда и просто, не разобравши дела, вследствие безумной вспыльчивости; но в таких случаях всегда давал безвинно прибитому двугривенный и более. Несмотря на такую любовь и близость к простонародью, несмотря на то что, по собственным его словам, он был враг сословных предрассудков, Паленов являлся всегда строгим охранителем своих дворянских привилегий, гордился именем дворянина и любил, когда ему выражали почтение и давали дорогу, как члену известного привилегированного сословия: он даже долго не пускал на глаза дьякона, который, по ошибке, в церкви подал просфору сначала какой-то купчихе, а потом, оторопев, бросился с извинениями, что не досмотрел его высокоблагородие; другой раз он привез связанным в город и требовал, чтобы наказали мужика, который ехал с возом и, встретясь с ним на дороге, не хотел своротить в сугроб. В то же время Николай Петрович был очень милостив, ласков и любезен с теми, кто умел ему льстить и кланяться.
С таким-то господином следовало познакомиться Никеше и с этого знакомства начать свое вступление в свет. Привязавши лошадь у сарая, Прасковья Федоровна, вместе с зятем, через заднее крыльцо пробралась в девичью. Здесь она очень дружелюбно и ласково поздоровалась со всеми горничными, которые с любопытством оглядывали Никешу.
– Зятек, что ли, это ваш, Прасковья Федоровна? – спрашивали некоторые из них.
– Нечто, нечто, голубки; зять.
– Ведь они, кажись, господа?
– Как же, милые, барин, дворянин природный.
Девки лукаво и с улыбками переглянулись между собою.
– А вот что бедность-то значит и в ихнем-то звании, – заметила Прасковья Федоровна, – и в дворянском-то: вот через заднее крылечко тихохонько, да смирнехонько пробрались сюда, не смело; а будь-ка богаты, так, может, и мой бы Никанор Александрыч на троечке подкатил прямо к переднему крыльцу. А что Николай Петрович делают? Можно им доложить об нас али нет?
– Отчего, чай, нельзя? Можно! Вот только Абраму сказать: он доложит.
– Так, милая моя, Лизаветушка, не потрудишься ли ты Абрама-то Григорича позвать сюда: я бы его сама попросила, как доложить-то обо мне.
– Сейчас позову.
Камердинер Николая Петровича, Абрам, с красным заспанным лицом и черными усами, в довольно засаленном сюртуке, вошел в девичью.
– Здравствуй, Федоровна! – сказал он, входя и тотчас садясь на стул.
– Здравствуйте, Абрам Григорич. Доложите, пожалуйста, барину, что дворянин Осташков, что они приказывали прийти, так пришел, мол, с тещей.
– Это зять твой? – спросил Абрам, потягиваясь.
– Да, Абрам Григорич!
– Здравствуйте, барин! – продолжал он, протягивая грязную руку Никеше.
Тот робко и почтительно подал свою.
– Что же это вы, в бабьи партаменты? А вы бы к нам!
– Да уж так он со мной: я провела сюда. А что, можно доложить-то? Встали, чай, Николай Петрович?
– О-о! С самой зари ругается… Ах, девки, как дрыхнуть хочется! просто смерть. Хошь издохнуть! Подняла его сегодня нелегкая со светом вдруг, стал письма писать, хватился бумаги какой-то: я, говорит, третьего дня на столе оставил; заревел, загорланил; стали искать – лежит на этажерке; сам засунет, да и спрашивает после.
– То-то он давеча очень кричал! – заметила одна из девок.
– Нет, это в другой раз: тогда-то еще вы, поди, чертовки, дрыхнули, как мы с ним вожжались. А это он павловского старосту катал – шибко катал!
– За что?
– Кто его знает! Девка, что ли, какая-то хромая у них в вотчине до 18 лет не замужем сидит, а двое женихов невест просят… Так зачем дает в девках засиживаться, отчего не принуждает замуж, поди женихи есть…
– Коли хромая, так кто ее возьмет?
– Ну а ты поди с ним: я, говорит, этого знать не хочу… Коли она девка, так и следует, говорит, ее замуж выдать. А вас вот, стервы, не выдает… А-а-а… – сладко зевнул Абрам и потом встал.
– Сейчас доложу! – промолвил он потягиваясь и вышел из девичьей.
Через несколько минут Прасковью Федоровну и Никешу позвали в кабинет Николая Петровича.
Высокий, плотный, осанистый мужчина, с полной грудью, быстрыми, но не блестящими глазами, и с хохлом на голове, важно сидел в вольтеровских креслах.
Прасковья Федоровна униженно и раболепно подошла и поцеловала у него руку.
– Здравствуйте, батюшка, Николай Петрович! Вот, батюшка, мой зять: не оставьте его своими великими милостями.
Никеша, помня наказ тещи следовать во всем ее совету, также хотел поцеловать руку Николая Петровича, но тот не позволил:
– Что ты… что вы, любезный! Как это можно!..