Хотя М. А. Золотоносов и работник отдела рукописей Государственной библиотеки имени Ленина (Российской Государственной Библиотеки) В. И. Лосев тоже не решаются идти дальше ранних редакций романа, сделанные ими наблюдения носят не менее сомнительный характер. Но есть во всем этом интересный момент. Создается впечатление, что они просто недоговаривают что-то такое, что не совсем стыкуется с их версиями. Собственно, ситуация не нова – она описана в самом романе, в кем только не исследованной знаменитой тринадцатой главе. Только, похоже, место это в «Мастере и Маргарите» для кого-то слишком уж пахнет ладаном.
К этому месту мы еще возвратимся, поскольку оно, собственно, является одним из основных ключей, входов в содержание подлежащего расшифровке «черного ящика», каковым, несмотря на тридцать лет «открытой» жизни «Мастера и Маргариты», все еще остается роман для многих исследователей.
…Начать разбор лучше всего, пожалуй, со сцены в «Грибоедове» из самой первой, уничтоженной в 1930 году редакции романа, фрагменты реконструкции которой М. О. Чудаковой помещены в той же книжке «Литературного обозрения», что и упомянутая статья М. А. Золотоносова:
«– Бейте, Граждане, <жида злодея!> арамея! – вдруг взвыл Иванушка и, высоко подняв левой рукой четверговую свечечку, правой засветил неповинному в распятии любителю гольфа чудовищную до…плюху. …бледного лица и он улегся на асфальте… И вот тогда только на Иванушку догадались броситься…
Воинственный Иванушка… забился в руках. Антисемит! – истерически прокричал кто-то» (выделенные места соответствуют сохранившимся фрагментам текста, взятые в угловые скобки слова вычеркнуты Булгаковым).
В принципе, при очень поверхностном или недобросовестном подходе может сложиться впечатление, что этот отрывок действительно может служить аргументом для сторонников версии об антисемитизме Булгакова. Собственно, попытка использовать его в качестве доказательства содержится в работе М. А. Золотоносова, который, впрочем, не обратил внимания на два существенных момента, не только опровергающих его версию, но и свидетельствующих о прямо противоположном.
Во-первых, авторские слова «неповинному в распятии» (из контекста можно заключить, что уложенный сгоряча Иванушкой на асфальт «любитель гольфа» был евреем) уже недвусмысленно отражают позицию писателя относительно т. н. «исторической вины» еврейского народа. Во-вторых, в рассуждениях М. А. Золотоносова присутствует явный методологический изъян: отрывок приведен не полностью, из него исключены завершающие слова, придающие всему этому месту смысл, прямо противоположный тому, который ему приписывается исследователем:
«– Да что вы, – возразил другой, – разве не видите, в каком состоянии человек! Какой он антисемит? С ума сошел!»
Полагаю, что последняя фраза полностью исключает возможность каких-либо толкований в предлагаемом М. А. Золотоносовым плане, поскольку неправомерно говорить об антисемитизме писателя, который само это понятие приравнивает к умопомешательству.
Эта же тема поднимается и в другой ранней редакции романа, опубликованной под названием «Черный маг»; там рассказ Воланда о событиях в Ершалаиме вызвал заинтересованную реакцию его собеседника:
«– Скажите, пожалуйста, – неожиданно спросил Берлиоз, – значит, по-вашему, криков „распни его!“ не было?»
Можно видеть, что в этой редакции вопрос т. н. «исторической вины» ставился Булгаковым прямо, без какой-либо зашифровки. И настолько же открыто подается однозначный ответ, который можно расценить только как неприятие писателем самой мысли о вине еврейского народа в казни Христа:
«Инженер снисходительно усмехнулся:
– Такой вопрос в устах машинистки из ВСНХ был бы уместен, конечно, но в ваших!.. Помилуйте! Желал бы я видеть, как какая-нибудь толпа могла вмешаться в суд, чинимый прокуратором, да еще таким, как Пилат!»
Следует ли говорить о том, что этот отрывок, вносящий ясность в позицию Булгакова по весьма щекотливому вопросу, никак не комментируется исследователями, пытающимися выстраивать на песке какие-то ничего не доказывающие «цепочки»? Для них он просто как бы не существует. Здесь, пожалуй, дело вовсе не в методологии, а в откровенной ангажированности исследователей, усилия которых направлены не на беспристрастное выяснение истины, а на заданный конечный результат. В еще одной редакции романа, опубликованной под названием «Великий канцлер»[69 - «Слово», с 4-й по 9-ю книжку за 1991 год.], в уста Пилата вложены такие слова об иудеях: «О, род преступный! О, темный род!..», которые в одном из вариантов выглядели еще более резко. В. И. Лосев, выступивший в роли публикатора и комментатора, с готовностью приводя текст, вычеркнутый Булгаковым, сетует на то, что «в последующих редакциях <…> наиболее резкие выражения Пилата в адрес первосвященника иудеев были сняты. Вероятно, автор опасался обвинений в антисемитизме. В результате не прозвучали в полную силу первоначальные творческие замыслы писателя политического характера»[70 - «Слово», № 4-1991, с. 16.].
Вот так, не вникнув как следует в содержание ни окончательной, ни публикуемой им редакции, публикатор подводит итог длительного спора вокруг знаменитого романа. По Лосеву выходит, что роман утратил свою политическую остроту и что Булгаков-де не смог проявить свое отношение к «темному роду».
Трудно обойти вниманием и фразу, завершающую процитированную сентенцию В. И. Лосева: «Ибо в первых редакциях романа о дьяволе острие булгаковского обличения было направлено главным образом против Кабалы, а уже во вторую очередь – против властелина». Непонятно, на основании чего сделан такой вывод, и кого, по мнению В. И. Лосева, Булгаков должен был причислять к этой Кабале. Следует полагать, что уж во всяком случае не представителей «коренной национальности», хотя содержащиеся в «Черном маге» («Составление, текстологическая подготовка, предисловие и комментарии Виктора Лосева»)[71 - Михаил Булгаков. Избранные произведения. Киев: «Днiпро», 1990.] авторские слова о том, что русский человек не только нагловат, но и трусоват[72 - Там же, с. 45.], должны были развернуть ход мысли автора комментариев в несколько неожиданном для него самого направлении. Эта фраза тем более должна была насторожить истинного русского патриота, поскольку в качестве одного из основных лейтмотивов этического пласта романа рефреном проходит утверждение о трусости как самом большом зле…
Но не будем следовать сомнительной методе и приписывать русскому писателю М. А. Булгакову антирусские настроения. Просто из этого примера следует, что к анализу комментируемого материала, тем более в рассматриваемом аспекте, нельзя подходить легковесно.
Что же касается «творческих замыслов писателя политического характера», то и в этом вопросе В. И. Лосев неточен. При внимательном и, главное, непредвзятом чтении окончательной редакции романа нетрудно обнаружить, что это – острейший политический памфлет, в котором Булгаков выразил то, чего от него, если судить по работам не совсем добросовестных комментаторов, казалось бы, никак нельзя было ожидать. Именно в романе как раз четко просматривается отношение его автора и к сатанинской личности Основателя советского государства, и к поступившему в услужение адской Системе Основоположнику социалистической литературы, и к некоторым граням деятельности прославленных театральных корифеев. Но здесь речь не о политических воззрениях писателя; об этом – отдельный разговор. Пока же ставится более узкая задача – разобраться с тем разделом этического пласта, где Булгаков недвусмысленно демонстрирует свою позицию в весьма щекотливом вопросе.
Действительно, даже при первом, самом беглом чтении романа бросается в глаза то обстоятельство, что одной из центральных гуманистических тем «романа в романе» является «антиюдофобская». Сигнал о наличии таких моментов в «ершалаимских» главах содержится в знаменитой тринадцатой главе, настолько, казалось бы, перелопаченной, что многочисленные исследователи, похоже, оставили всякую надежду найти в ней что-то существенно новое, сосредоточившись на бесплодном смаковании надуманных нюансов.
В отличие от общепринятого обыгрывания тринадцатого номера главы с «инфернальных» позиций, М. Золотоносов пытается искусственно притянуть его к теме «антисемитизма» Булгакова, увязывая его с буквой «мем» из еврейского алфавита: «Нельзя исключить того, что глава „Явление героя“ имеет тринадцатый номер не случайно: он предопределен буквой на шапочке. (Может быть, намеренно указано и количество дач в Перелыгино, принадлежащих МАССОЛИТу, – 22, по количеству букв еврейского алфавита?)».
Здесь М. А. Золотоносов позволил себе использовать прием, который сам же за полгода до этого блестяще разгромил применительно к методе построений Б. М. Гаспарова, – ведь с таким же успехом можно принять и версию Л. М. Яновской, в соответствии с которой буква «М» на шапочке Мастера означает не что иное, как символизирующую Воланда перевернутую латинскую букву «дубль-вэ» («W»). В принципе, сколько в мире языков, столько может быть и недостаточно обоснованных версий. Все же, не вдаваясь в масштабные лингвистические экскурсы, стоит остановиться на двух моментах, имеющих непосредственное отношение к гипотезе М. А. Золотоносова.
Например, если даже начать хотя бы с того языка, на котором М. А. Булгаков написал свой роман, то можно обнаружить, что испокон веков за русской буквой «м» («мыслете») закреплено число «сорок». Вспомнить хотя бы то значение, какое играет сороковой день в христианской религии! – сорок лет водил Моисей народ израилев по пустыне при освобождении из египетского плена; сорок дней оставался он на горе Синайской, столько же провел в пустыне Илия; искушение Христа и пост в пустыне длились также сорок дней; на сороковой день по воскресении Христос был вознесен на Небо… Ф. Фаррар писал, в частности: «Сорок дней, – число, которое встречается в Святом Писании очень часто и всегда при искушениях или наказаниях. Ясно, что оно было священное и знаменательное»[73 - Фредерик В. Фаррар. Жизнь Иисуса Христа. М.: «Прометей», 1991, с. 55.]. Да и «Сорок сороков» – не булгаковское ли это? Исходя из фабулы романа и библейских преданий, при наличии минимальной фантазии можно такого напридумать! И чем такая версия будет хуже предлагаемой Золотоносовым?
С другой стороны, указанное автором количество букв в алфавите (22) и порядковый номер буквы «мем» (13) далеко не так очевидны, как это может показаться на первый взгляд. И даже название издаваемого в Израиле журнала «22», перепечатки статей из которого можно обнаружить в том же номере «Литературного обозрения», в данном случае не является аргументом.
Начать придется с определения, о каком еврейском алфавите, собственно, идет речь. Если о том, в соответствии с которым канонизировалось количество книг Нового Завета, то там когда-то числилось 27 букв. Составители изданного в 1982 году в Иерусалиме самоучителя современного иврита доктор Шоана Блюм и профессор Хаим Рабин показывают 26 букв алфавита, в котором «мем» занимает пятнадцатое место. Если брать язык идиш, то наиболее авторитетным из отечественных следует считать выпущенный в 1989 году в издательстве «Русский язык» (Москва) «Русско-еврейский (идиш) словарь», алфавит которого числит 32 буквы; «мем» в нем – двадцатая по счету. В «Самоучителе языка идиш» (тот же год, то же издательство) его автор С. Сандлер сообщает, что в этом языке – 28 букв.
Изложенное показывает, что говорить о преднамеренном включении Булгаковым этого момента как одного из ключевых для расшифровки вряд ли уместно – это может только запутать исследователей. А если все-таки исходить из «канонического» числа букв 22, то следует отметить, что имеются в виду буквы, одним из признаков которых является то, что каждая из них означает определенное число. И вот на протяжении уже нескольких тысяч лет во всех разновидностях еврейского алфавита «мем» означает число «сорок», которое спутать с числом «тринадцать» никак не возможно (попутно отмечу, что буквенно-числовая символика перешла в кириллицу именно из древнееврейского алфавита).
Что же касается двадцати двух дач в Перелыгино, то можно рассмотреть другую гипотезу, в соответствии с которой цифра 22 была включена в текст романа как дублирующий ключ, указующий на дату его финала. Полагаю, что именно такое количество дач числилось на балансе Литфонда в середине июня 1936 года (о значении этой даты будет сказано ниже).
К тому же относящееся к ивриту число 22 не могло обыгрываться Булгаковым в рассматриваемом М. Золотоносовым плане хотя бы уже потому, что в тридцатые годы, когда создавался роман, этот язык в СССР был практически не известен.
Но давайте же возвратимся к тринадцатой главе: «…появилась статья критика Аримана, которая называлась „Враг под крылом редактора“, в которой говорилось, что Иванов гость, пользуясь беспечностью и невежеством редактора, сделал попытку протащить в печать апологию Иисуса Христа (здесь и далее выделено мною. – А. Б.). <…> Через день в другой газете за подписью Мстислава Лавровича обнаружилась другая статья, где автор ее предлагает ударить, и крепко ударить, по пилатчине и тому богомазу, который вздумал протащить… ее в печать. <…> …Я развернул третью газету. <…> называлась статья Латунского „Воинствующий старообрядец“».
Как видим, пресса вполне открыто ругала Мастера за то, что обозначалось понятием «поповщина». Заострив внимание читателя на этом вопросе, в том числе путем использования бросающихся в глаза нарочитых стилевых огрехов[74 - Например, повторы типа «Появилась статья критика Аримана, которая называлась „Враг под крылом редактора“, в которой говорилось, что Иванов гость…»; «в другой» – «другая», и т. п.], Булгаков дает вслед за этим красочное описание гнева Маргариты и эпизод с колоритным персонажем – Алоизием Могарычем, – чего оказывается вполне достаточно, чтобы читатель под их впечатлением механически проскочил через как бы мимоходом брошенную дополнительную информацию о публикациях в газетах:
«Статьи не прекращались. Над первыми из них я смеялся. Но чем больше их появлялось, тем более менялось мое отношение к ним. Второй стадией была стадия удивления. Что-то на редкость фальшивое и неуверенное чувствовалось буквально в каждой строчке этих статей, несмотря на их грозный и уверенный тон. Мне все казалось, – и я не мог от этого отделаться, – что авторы этих статей говорят не то, что они хотят сказать, и что их ярость вызывается именно этим».
На первый взгляд может создаться впечатление, что эта дополнительная информация всего лишь дублирует уже сказанное. И вот, после описания экспрессивного поведения Маргариты и пассажа с Алоизием Могарычем инертный мозг читателя услужливо подсказывает, что речь-де снова идет о «пилатчине»; поэтому острота восприятия этого места явно не соответствует его действительной значимости.
О том, что это место не является продолжением первого, а как бы начинает повествование заново, Булгаков подчеркивает словами: «Статьи не прекращались. Над первыми из них я смеялся». То есть нам дают понять, что уже описанное подается снова, но как бы под другим углом зрения. Каким? Разве не о «пилатчине» снова идет речь?.. Нет, в статьях о «пилатчине» писалось открыто; здесь же «…авторы этих статей говорят не то, что они хотят сказать…»
Что же это за тема такая, о которой открыто говорить нельзя, но сильно хочется, и из-за которой критики вынуждены изливать свой гнев на «пилатчину»?
Эту тему долго искать не надо, в условиях России она достаточно известна. Описанная в романе ситуация содержит прямое указание на то обстоятельство, что в произведении Мастера имелись не понравившиеся критикам антиюдофобские моменты. Иными словами, в тринадцатой, «московской» главе Булгаков устами Мастера сигнализирует о наличии антипогромных моментов в «ершалаимских» главах, и остается только сожалеть, что эти моменты не были подвергнуты рассмотрению в многочисленных исследованиях. Теперь остается перечитать «ершалаимские» главы романа и проверить, насколько правомерен сделанный вывод.
В первую очередь следует дать оценку высказанному Пилатом обвинению еврейского народа в казни Христа («Так знай же, что не будет тебе, первосвященник, отныне покоя! Ни тебе, ни народу твоему»), особо резкая форма которого в ранних редакциях романа послужила В. И. Лосеву основанием для сделанных им утверждений.
Если исходить из содержания многочисленных работ, в которых авторы пытаются доказывать, что главной темой этического пласта романа является апологетика преступления Пилата, то вложенные в его уста обвинения можно было бы расценивать как подтверждение сентенций В. И. Лосева, В. Гудковой, М. А. Золотоносова. Собственно, к этому дело и идет – медленно, но неуклонно. Например, В. В. Петелин в своих работах довольно размашисто, с явно выраженных этатических позиций («Пилат – Петр Великий – Сталин») и не скупясь на розовую краску, пытается доказывать, что Пилатом-де руководило благородное чувство долга перед родной державой и что по отношению к Христу он поступить иначе просто не имел права:
«В отечественной и мировой истории порой находят такие поступки и действия крупных личностей, которые с точки зрения морали называют злом. Но это „зло“ способствует благу жизни, раскрывает добрые перспективы общеисторической судьбы. Отдельные люди могут страдать при этом, проклинать „злого“ человека, принесшего им столько страданий и слез, но общее дело зато выигрывало (прекрасная иллюстрация идей гитлеровского „Майн кампф“ – автор, похоже, не приемлет тезиса Достоевского о слезинке одного ребенка ради „общего дела“. – А. Б.).
<…> Как государственный деятель, Пилат посылает Иешуа на смерть. Иного выхода у него не было. Он оказался в трагическом положении, когда должен утверждать приговор вопреки своим личным желаниям. Так поступал Петр Великий, подписывая смертный приговор собственному сыну. Так поступил Сталин, когда отказался спасти сына Якова путем обмена на Паулюса <…> Интересы государства здесь выше личных желаний. На этом стоит и стоять будет государственность, законы и положения <…> Булгаков прощает Пилата, отводя ему такую же роль в философской концепции, как и Мастеру»[75 - В. В. Петелин. Михаил Булгаков. Жизнь. Личность. Творчество. М.: «Московский рабочий», 1989, с. 450, 459, 462.].
Лихо – ну прямо «За Родину, за Кесаря!», да и только! Но ведь еще Фарраром было отмечено: «Страдавшего при Понтийском Пилате – так в каждом христианском исповедании поминается несчастное имя Римского прокуратора»[76 - Фредерик В. Фаррар. Указ. соч., с. 99.]. А что Булгаков пользовался работами Фаррара при создании романа, общеизвестно.
Словом, булгаковедение уже вплотную подошло к той черте, когда авторитет Булгакова вот-вот возьмут на вооружение издания черносотенного толка.
Да, но почему подбираются к этой теме как бы с задворок? Да потому, что, несмотря на все старания, не получается образ верного долгу служаки Пилата. Ведь, перечитывая «ершалаимские» главы, каждый раз находишь новые штрихи, характеризующие его изощренное лицемерие. Нет, не о величии государства думает этот человек, как это пытается приписать ему В. В. Петелин, а просто спасает свою шкуру. Волчью шкуру (во второй полной рукописной редакции, опять же опубликованной В. И. Лосевым, Пилат прямо и откровенно сравнивается с волком: «Четыре глаза в ночной полутьме глядели на Афрания, собачьи и волчьи»; собачьи – верной Банги, волчьи – Пилата)[77 - М. А. Булгаков. Князь тьмы, с. 246.]. Да и кесарь в решающую минуту представился Пилату не в величественном облике, а в виде плешивой головы с разъедающей кожу язвой на лбу, с запавшим беззубым ртом и отвисшей нижней капризною губой. Какое уж там величие…
…Муки совести, описанные Булгаковым? Да, но они не заменят саму совесть. Перефразируя слова другого персонажа романа, можно сказать, что совесть бывает только единственной свежести; она либо есть, либо ее нет совсем, и никакие муки саму совесть заменить не могут (хотя почему, собственно, «перефразируя»? Разве действительно осетрину имел в виду Воланд, – простите, сам Булгаков, говоря о «первой свежести»?..). К тому же совесть, если она есть, срабатывает до преступления; правомерно ли говорить о ней, если преступление совершено?
…Убийство Иуды как попытка внести хоть какую-то справедливость после свершившейся трагедии? Нет, Булгаков четко показывает, что это – очередной акт проявления трусости, а точнее – трусливой мести Иуде за собственное малодушие. Но и месть фактически не удалась – попытка одного предателя смыть кровью другого со своих рук кровь Иешуа душевного успокоения не принесла.
Нет, не тот человек Пилат, устам которого мог бы доверить Булгаков высказать что-то свое, личное… Совсем наоборот: вложив в уста трусливого лицемера адресованное еврейскому народу обвинение, он этим самым опровергает его смысл, придавая ему противоположный знак. Да и ситуация дает однозначное толкование этой теме: нельзя доверять суждениям человека, обвиняющего целый народ в преступлении, которое он сам же и совершил из-за своей трусости, что подчеркивается особо. Собственно, это обвинение приводится Булгаковым в развитие ситуации с Иудой, которого Пилат не казнил, а подло убил из-за угла.
Эти соображения в равной степени применимы и к вариантам из ранней редакции, что совершенно лишает почвы для рассуждений о «не прозвучавших в полную силу» творческих замыслах Булгакова. Просто замысел был не тот, какой хотелось бы кому-то видеть.
Итак, сцену с обвинениями Пилата следует рассматривать как апологетику еврейского народа, неповинного, по мнению писателя, в том, в чем его обвиняют черносотенцы. Это настолько существенный тезис, что Булгаков счел необходимым неоднократно продублировать его в тексте. Поскольку и эти места в романе внимания исследователей не привлекли, привожу их:
«…Мы теперь будем всегда вместе <…> Раз один – то, значит, тут же и другой! Помянут меня, – сейчас же помянут и тебя!» Эти обращенные к палачу слова жертвы созвучны с приведенным выше высказыванием Фаррара. Они означают, что одиозная слава Пилата в поколениях будет неразрывно связана с именем Иисуса. Это не что иное, как прямое обвинение Пилата, и только его одного; обвинение, отрицающее вину народа. И оно тем более значимо, что вложено в уста самого Иешуа.
Еще один очень важный момент, выпавший из поля зрения исследователей, – диалог Пилата с Левием Матвеем. На предложение прокуратора поселиться в Кесарии и служить в его библиотеке Левий ответил отказом.
«– Почему? – темнея лицом, спросил прокуратор, – я тебе неприятен, ты меня боишься?